А.Платонов
Счастливая Москва
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13
     12

     Сарториус  потерял  славу всесоюзного инженера; он целиком
сосредоточился  в  делах   малозаметного   учреждения   и   его
постепенно  упустили  из  виду  бывшие  товарищи  и  знаменитые
институты. Он все реже и реже ходил ночевать  домой,  оставаясь
на  отдых  в том же учреждении, поэтому его по праву жительства
выписали однажды из домовой книги, а вещи сдали  в  камеру  при
отделении  милиции.  Сарториус,  поглощенный  своей  молчаливой
жизнью, взял вещи из камеры, и свалил их в том углу, где обычно
дремал трестовский сторож --  в  борьбе  с  возможным  грабежом
имущества.   С   тех  пор  учреждение  окончательно  стало  для
Сарториуса семейством, убежищем и новым миром:  там  он  жил  с
верной  девушкой  Лизой,  имел широкую дружбу с сослуживцами, и
местком -- во главе с Божко -- оберегал его от всякого  горя  и
несчастья.
     Днем  Сарториус  был  почти всегда счастлив и удовлетворен
текущей работой, но по ночам, когда он лежал навзничь на папках
старых дел, внутри его рождалась тоска,  она  вырастала  из-под
его   нагрудных   костей   костей   как  дерево  поднималось  к
потолочному  своду  Старо-Гостинного  двора  и  шевелилось  там
черными  листьями.  Так как Сарториус почти не умел мечтать, он
мог лишь мучиться и наблюдать -- что же это такое.
     Ум его все более беднел,  спина  слабела  от  занятий,  но
Сарториус  терпеливо  выносил  самого себя; лишь изредка у него
болело сердце -- настойчиво и долго, в  далекой  глубине  тела,
раздаваясь  там,  как  темный  вопиющий  голос. Тогда Сарториус
уходил за шкаф с давними делами и стоял в промежутке  инвентаря
некоторое  время, пока не проходила в одиночестве и однообразии
эта болящая скука чувства.
     По ночам Сарториус спал мало. Он ходил  в  гости  в  семью
машинистки Лизы, пил чай с нею и с небольшою метерью-старушкой,
которая  любила говорить о современной литературе, а особенно о
путях развития изобразительных искусств, -- и  кротко  улыбался
от отчаяния. Иногда сюда же приходил и Виктор Васильевич Божко:
когда-то,   ранее  Сарториуса,  Лиза  намечалась  для  Божко  в
качестве невесты, но  увлекшись  делами  учреждения,  житейской
атмосферой  со  всеми  сослуживцами, Божко не видел пока острой
надобности уединяться квартирным браком и даже склонил Лизу  на
утешение  Сарториуса.  Польза  и счастье сослуживца затмили для
Божко стихию сердечных  страстей,  а  очагом,  согревающим  его
личную  душу,  ему  служил трест весов и гирь. Теперь, заставая
Сарториуса и Лизу у общей старушки, Виктор Васильевич  прилагал
свое  усердие  к  тому, чтобы они обручились; его прельщало то,
что молодые люди  и  полюбя  друг  друга  останутся  в  том  же
учреждении  и  профсоюзе  и  не  выйдут из небольшой, но тесной
системы весовой промышленности.
     Если же Сарториус не посещал Лизу, он ходил много верст по
городу,  подолгу  наблюдал,  как  вешают   хлеб   и   овощ   на
электрических весах его конструкции, и вздыхал от теснящегося в
нем,  заунывного  процесса  неизменного  существования.  Затем,
когда ночные пустые трамваи поспешно мчались в последние рейсы,
Сарториус подолгу всматривался в чуждые непонятные лица  редких
пассажиров.  Он  ожидал  увидеть где-нибудь Москву Честнову, ее
милые волосы, свисающие вниз через раскрытое  трамвайное  окно,
когда ее голова лежит на подоконнике и спит на ветру движения.
     Он  любил  ее постоянно; ее голос звучал для него всегда в
ближнем воздухе -- стоило ему вспомнить любое  слово  Москвы  и
сейчас  же  он  видел в своем воспоминании знакомый рот, верные
нахмуренные глаза и теплоту ее кротких уст. Иногда она  снилась
Сарториусу,   жалкая   или  уже  усопшая,  лежащая  в  бедности
последний день перед погребением. Сарториус просыпался в горе и
в жестокости и сейчас же принимался  за  какое-нибудь  полезное
дело в своем учреждении, чтобы затмить в себе столь печальную и
неправильную  мысль.  Обычно  же  Сарториус  снов  не видел, не
обладая способностью к пустому переживанию.
     Почти одинаково, лишь  с  небольшими  изменениями,  прошло
время  в течении многих месяцев. Женщины давно оделись в теплые
шапки, открылись катки, деревья на бульварах уснули, храня снег
на ветвях до весны, электрические станции  работали  все  более
напряженно, освещая растущую тьму, -- Москвы Честновой нигде не
было: ни в натуре, ни по справкам в адресном столе.
     Среди   одного   зимнего  дня  Сарториус  посетил  доктора
Самбикина. Тот вернулся с  ночной  работы  в  клинике  и  сидел
неподвижно, следя за течением очередной загадки в своем уме.
     Странно,  что оба товарища встретились после своей разлуки
без радости, хотя Самбикин,  как  обычно,  увидел  в  посещении
Сарториуса многозначительное явление. Он даже озадачился.
     Затем выяснилось, что Самбикин любил Москву бессмысленно и
сознательно  отошел от нее, чтобы решить в стороне всю проблему
любви в целом, потому что  это  слишком  серьезная  задача,  --
бросаться же с головой в неизвестное дело недопустимо. И только
после  достижения  ясности своего чувственного вопроса Самбикин
думает встретиться с  Москвой,  чтобы  прожить  с  ней  остаток
времени до смертного сожжения.
     -- Она теперь хромая, -- сказал еще Самбикин, -- и живет в
комнате члена осодмила товарища Комягина. Фамилия ее тоже стала
не Честнова.
     -- Зачем  же  ты  ее  бросил  хромую  и  одну?  -- спросил
Сарториус. -- Ты ведь любил ее.
     Самбикин чрезвычайно удивился:
     -- Странно, если я буду любить одну женщину в мире,  когда
их  существует миллиард, а среди них есть наверняка еще большая
прелесть.  Это  надо  сначала  точно  выяснить,   здесь   явное
недоразумение человеческого сердца -- больше ничего.
     Сарториус,  узнав  адрес Москвы, оставил Самбикина одного.
Доктор не проводил Сарториуса до двери и  сидел  по-прежнему  в
полной    задумчивости   по   поводу   всех   важнейших   задач
человечества, желая всемирной ясности и договоренности по  всем
пунктам счастья и страдания.
     Вечером  Семен  Сарториус вошел во двор бауманского жакта,
где  жил  Комягин.  Институт  Экспериментальной  Медицины   был
достроен  за забором дома и освещен чистым огнем электричества.
У входа в домоуправление сидел старый нищий с лысой головой,  а
шапка  его  лежала  на земле пустотою вверх и поперек нее лежал
смычок от скрипки. Сарториус положил в шапку  немного  денег  и
спросил у бедняка: почему у него лежит смычок.
     -- Это  мой  знак,  --  сказал  старый  человек. -- Я ведь
собираю не милостыню, а пенсию: я всю жизнь с упоением играл  в
Москве,   меня   слышали   здесь   все  поколения  населения  с
удовольствием -- пусть дают на харчи, пока смерти еще не время!
     -- А вы бы играли на скрипке  --  к  чему  побираться!  --
посоветовал Сарториус.
     -- Не  могу,  -- отказался старик. У меня руки трепещут от
волнения  слабости.  А  это  для  искусства  не  годится  --  я
халтурщиком быть не могу. Нищим -- могу.
     В  длинном  коридоре  старого  дома пахло еще долголетними
остатками йодоформа и хлорной извести; здесь вероятно  когда-то
в  гражданскую  войну  был госпиталь и лежали красноармейцы, --
теперь живут жильцы.
     Сарториус подошел к двери  Комягина;  за  дверью  слышался
тихий  голос Москвы Честновой; должно быть она лежала в постели
и говорила с мужем-сожителем.
     -- Ты помнишь, я тебе рассказывала, как я в детстве видела
темного человека с горящим факелом -- он бежал ночью по  улице,
а  была  темная  осень  и  такое  низкое  небо,  что  некуда...
дышать...
     -- Помню, -- сказал мужской голос.  --  Я  же  тебе  давал
указания, как я бегал тогда на врагов: это был я.
     -- Тот был старый, -- грустно сомневалась Москва.
     -- Пускай  старый.  Когда  человек  живет в виде маленькой
девчонки, ей шестнадцатилетний кажется пожилым стариком.
     -- Это верно, -- произнесла Москва; ее голос  был  немного
лукав, немного печален, точно она была сорокалетней женщиной 19
века  и  дело  шло  в  большой  квартире. -- Ты теперь сгорел и
обуглился.
     -- Вполне правильно, Муся, -- сказал Комягин; он  ее  звал
сокращенно.   --   Я  исчезаю,  я  старая  песня,  мой  маршрут
кончается, я скоро свалюсь в овраг личной смерти...
     Муся промолчала, потом сказала:
     -- И птица, какая пела твою песню, давно улетела в  теплые
края. Ты какой-то весь жалкий человек, как бывший мужик!
     -- Истерся  весь,  --  ответил  Комягин.  --  Все понятно.
Теперь ничего не люблю, кроме порядочка в нашей республике.
     Муся кротко засмеялась, как она умела.
     -- Ты рядовой запаса второго разряда! Как я тебя встретила
такого среди огромного количества?
     Он объяснил:
     -- А мир ведь  не  очень  велик,  я  два  раза  специально
вдумывался в это. Когда на глобус глядишь или на карту, кажется
-- много,  а  так  --  не  очень, и все ведь учтено и записано:
можно в полчаса глазами  пробежать  весь  регистр  населения  и
территории -- с именем, отчеством, фамилией и основными данными
характеристики!
     В  коридоре  потух  свет  благодаря  наступлению какого-то
максимального   времени   ночи   и    экономическому    надзору
уполномоченного  по  энергии.  Сарториус  прислонился головой к
холодной  канализационной  трубе,  которую  когда-то   обнимала
Москва,  и  слышал  в  ней с перерывами потоки нечистот верхних
этажей.
     -- И даже хорошо, что вся земля мала: на ней можно  смирно
жить! -- говорил Комягин.
     Муся-Москва  молчала. Наконец стукнула ее деревянная нога.
Сарториус понял, что она села.
     -- Комягин, неужели ты был большевиком? -- спросила она.
     -- Ну зачем -- не был нет никогда!
     -- А почему тогда ты с факелом бежал в  семнадцатом  году,
когда я еще только росла?
     -- Нужно было, -- сказал Комягин. -- В то время не было же
ведь  ни милиции, ни осодмила -- тем более. Жителям приходилось
самообороняться ото всех врагов.
     -- А где мы жили и ты, -- там  были  почти  нищие  и  одни
голодающие... У моего отца имущество стоило рубля три, и то его
надо  было  сорвать  с  тела  и  вырвать  из  пуза,  -- чего вы
сторожили, дураки, зачем ты с факелом бежал?
     -- Инспектором самоохраны был, бежал -- посты  проверял...
Когда  всего  мало,  то значит бедность, а ее надо охранять тем
более,   это   самое   дорогое,   деревянная   ложка   делается
серебрянной! Вот тебе что!
     -- А  стрельнул  кто и в тюрьме крик голосов начался?.. Ты
мне не ври!
     -- Чего врать! Правда -- хуже. Стрельнул одинокий /тайный/
хулиган, а в тюрьме митинг был, там кормили хорошо и  никто  на
волю  не  уходил  -- приходилось с боем выдворять на свободу. Я
тоже щи там ел у надзирателя по знакомству.
     Москва долго снимала одежду, сопела и шевелила  деревянной
ногой, -- она наверно укладывалась до утра.
     Сарториус  ждал  в  страхе  дальнейшего конца. По коридору
изредка ходили жильцы в общую уборную, но к чужому  человеку  в
темноте  они  не  присматривались,  как  привычные  ко многим и
всяким непонятным явлениям.
     -- Ты слепой в крапиве, -- сказала Москва за дверью. -- Не
ложись со мной, гадость такая!
     -- Скрепишь,  деревянная  нога!  --  терпеливо  указал  ей
Комягин. -- Ты жизни нашей сугубой не знаешь...
     -- Нет, я знаю. Убить тебя надо, вот в чем жизнь.
     -- Погоди,  я  ни одного дела не доделал, важнейших мыслей
не додумал...
     -- Ну когда ж ты успеешь это, ведь ты стареешь...  На  что
ты надеешься?
     Комягин скромно сообщил, что он надеется выиграть по займу
несколько  тысяч  рублей и тогда одумается от мыслей и закончит
все начатые дела.
     -- Но ведь это может нескоро будет! --  печально  говорила
Москва.
     -- Если  даже  за  час  до  смерти,  и  мне достаточно! --
определил Комягин. -- Все равно, хоть и не выиграю, хоть  и  не
сделаю  свою  жизнь  нормальной,  все  равно  -- я решил -- как
почувствую естественную погибель, так примусь  за  все  дела  и
тогда  все закончу и соображу -- в какие-нибудь одни сутки, мне
больше не надо. Даже в час можно справиться со всеми житейскими
задачами!.. В жизни ничего  особенного  нету  --  я  специально
думал  о  ней  и  правильно  это  заметил.  Ведь это только так
кажется, что нужно жить лет сто и едва лишь тебе хватит  такого
времени  на  все  задачи! Отнюдь неверно! Можно прожить попусту
лет сорок, а потом сразу как приняться за час до гроба, так все
исполнить в порядочке, зачем родился!..
     Они больше не говорили. Комягин, судя по звукам, улегся на
полу и долго вздыхал от огорчения, что время идет, а  дела  его
стоят.  Сарториус  стоял в унынии, не имея никакого решения. Он
слышал, как кто-то запер наружную входную дверь и ушел спать  в
свою  комнату  последним  человеком.  Но  Сарториус  не  боялся
пробыть всю ночь во тьме коридора;  он  ждал  --  не  умрет  ли
вскоре  Комягин,  чтобы самому войти в комнату и остаться там с
Москвой. Он не спал в ожидании, наблюдая в темной  тишине,  как
постепенно  следует  время  ночи,  полное  событий.  За  третей
дверью, считая от канализационной трубы, начались  закономерные
звуки   совокупления;  настенный  бачок  пустой  уборной  сипел
воздухом, то  сильнее,  то  слабее,  знаменуя  работу  могучего
водопровода;   вдалеке,   в   конце  коридора,  одинокий  жилец
принимался несколько раз кричать в ужасе сновидения, но утешить
его было некому и  он  успокаивался  самостятельно;  в  комнате
напротив   двери   Комягина,  кто-то,  специально  проснувшись,
молился богу шепотом: "Помяни меня, господи, во царствии твоем,
я ведь тоже тебя поминаю, -- дай  мне  что-нибудь  фактическое,
пожалуйста  прошу!" В других номерах коридора также происходили
свои события -- мелкие, но непрерывные и необходимые,  так  что
ночь   была  загружена  жизнью  и  действием  равносильно  дню.
Сарториус слушал и понимал, насколько он  беден,  обладая  лишь
единственным,  замкнутым  со  всех  сторон  туловищем: Москва и
Комягин спали за  дверью;  укрощенно  билось  их  сердце  и  по
коридору  слышалось  всеобщее  мирное  дыхание,  точно  в груди
каждого была одна доброта.
     Сарториус томился. Он осторожно постучал  в  дверь,  чтобы
кто-нибудь  проснулся  и  что-нибудь  произошло.  Чуткая Москва
заворочалась и позвала Комягина. Тот отозвался  в  раздражении:
что ей надо ночью, когда и днем от него пользы нет.
     -- Проверь  свои  облигации,  --  сказала Москва. -- Зажги
свет.
     --А что? -- испугался Комягин.
     -- Может быть ты выиграл... Если выиграл --  начнешь  жить
по  правилу,  если  нет  --  ляжешь  и  умрешь. Ты один такой в
Советском Союзе, как тебе не стыдно!
     Комягин с напряжением собирал  ослабевшие  мысли  в  своей
голове.
     -- Что  мне  такое  Советский  Союз -- Советский Союз! Про
него все теперь бормочут, а я живу в  нем,  как  в  теплоте  за
пазухой...
     -- Хватит  тебе  жить,  умри  по-геройски,  -- как ехидна,
настойчиво предлагала Москва.
     Комягин размышлял: ничего особенного,  в  самом  деле,  не
будет,   если  даже  умереть,  --  уже  тысячи  миллиардов  душ
вытерпели смерть и жаловаться никто не вернулся. Но  жизнь  его
видимо  еще  сковывала  своими костями, заросшим мясом и сетями
жил -- слишком надежна и привычна была  механическая  прочность
собственного существа. Он полез на коленях в свои незавершенные
архивы  и  начал  листовать  облигации,  а  Москва  читала  ему
перечень  выигрышных  серий  по  сборнику  Наркомфина.  Выигрыш
нашелся  лишь в сумме десяти рублей, но так как у Комягина была
лишь четверть этой удачной облигации,  то  чистого  дохода  ему
причиталось  два  с  половиной  рубля: жизнь лишь незначительно
усугублялась, а итоги ее опять свести было нельзя безубыточно.
     -- Ну что теперь будешь? -- спросила Москва.
     -- Умру, -- согласился Комягин.  --  Жить  не  приходится.
Отнеси  завтра в отделение милиции книжку штрафных квитанций --
тебе рублей пять процентов очистится: станешь  кормиться  после
меня.
     Он затем лег на что-то и умолк.
     Вскоре Москва снова прошептала вопрос:
     -- Ну как, Комягин? -- она звала его по одной фамилии, как
чужого. -- Ты опять спишь, а потом проснешься?
     -- Едва  ли,  -- ответил Комягин, -- я сейчас задумался...
Что если б я в осодмиле леть десять еще поработал -- я  бы  так
научился  в  народ  дисциплину наводить, мог потом Чингиз-ханом
быть!
     -- Кончай  свой  разговор!  --  рассердилась  Москва.   --
Авантюрист! Время себе у государства воруешь!
     -- Нет,  --  отказался  Комягин и нежно произнес: -- Мусь,
поласкай меня, я тогда скорей исчахну, к утру ангелом  буду  --
умру.
     -- Я  тебе вот поласкаю! -- грозно отозвалась Москва. -- Я
тебя сейчас деревянной ногой растопчу, если ты не издохнешь!
     -- Ну кончено, кончено! Говорят, перед  смертью  надо  всю
жизнь припомнить -- ты не ругайся, я ее вспомню срочно.
     Наступило молчание, пока в уме Комягина очередью проходили
долгие годы его существования.
     -- Вспомнил? -- поторопила вскоре Москва.
     -- Нечего  вспоминать,  -- сказал Комягин. -- Одни времена
года помню: осень, зиму, весну,  лето,  а  потом  опять  осень,
зиму... В одиннадцатом и двадцать первом году лето было жаркое,
а  зима  голая,  без снега, в шестнадцатом -- наоборот -- дожди
залили, в семнадцатом осень была долгая, сухая  и  удобная  для
революции... Как сейчас помню!
     -- Но  ты же много любил женщин, Комягин, это наверно твое
счастье было.
     -- Какое тебе счастье в человеке вроде меня! Не счастье, а
бедность одного вожделения! Любовь ведь  горькая  нужда,  более
ничего.
     -- Ты ведь не очень глуп, Комягин!
     -- По-среднему, -- согласился Комягин.
     -- Ну довольно, -- сказала Москва ясным голосом.
     -- Довольно, -- так же сказал Комягин.
     Они  снова  умолкли,  уже  надолго.  Сарториус  равнодушно
ожидал за дверью жилища, пока Комягин погибнет, чтобы  войти  в
комнату.  Он  чувствовал,  как  у него начинают болеть глаза от
тьмы и долгого мучения сердца.
     Наконец Комягин попросил, чтобы  Муся  укрыла  ему  голову
одеялом  потуже  и обвязала пониже то одеяло бечевой, чтобы оно
не сползло. Москва сошла с кровати деревянной ногой  и  укутала
Комягина как нужно, затем улеглась обратно со вздохами.
     Ночь   длилась   как  стоячая.  Сарториус  сел  на  пол  в
усталости:  еще  никто  не  проснулся  в  коридоре,  утро   еще
находилось  где-нибудь над зеркалом Тихого океана. Но все звуки
прекратились,  события,  видимо,  углубились  в  середину   тел
спящих, зато одни маятники часов-ходиков стучали по комнатам во
всеуслышание,   точно  шел  завод  важнейшего  производства.  И
действительно,  дело  маятников  было  важнейшее:  они  сгоняли
накапливающееся  время,  чтобы  тяжелые  и  счастливые  чувства
проходили без задержки сквозь человека, не останавливаясь и  не
губя его окончательно.
     В комнате Комягина маятник не постукивал; оттуда слышалось
одно  чистое,  ровное  дыхание уснувшей Москвы; другого дыхания
слышно не было -- Сарториус не мог его  уловить.  Подождав  еще
немного, он постучал в дверь.
     -- Кто там? -- сразу спросила Москва.
     -- Я, -- сказал Сарториус.
     Не вставая, Честнова скинула крючок пальцем целой ноги.
     Сарториус  вошел.  В  комнате горел свет, не потушенный со
времени проверки облигаций. На полу, на постилке лежал  Комягин
с  головою,  наглухо  завернутой в толстое одеяло; кругом груди
одеяло держалось тонкой впивающейся веревкой. Москва была  одна
на  кровати,  покрытая  простыней;  она улыбнулась Сарториусу и
стала с ним беседовать. Потом Сарториус спросил ее:
     -- Как ты сюда попала, в чужую комнату, и зачем?
     Москва ответила,  что  ей  некуда  было  деться.  Самбикин
сначала любил ее, но потом задумался над ней, как над проблемой
и  беспрерывно  молчал.  Ей  и  самой стало совестно жить среди
прежних друзей, в общем убранном городе, будучи хромой, худой и
душевной  психичкой,  поэтому  она  решила  укрыться  у  своего
бедного знакомого, чтобы переждать время и снова повеселеть.
     Она  сидела  на  кровати, Сарториус находился рядом с ней.
Вскоре она опустила свое побледневшее лицо, ее  большие  темные
волосы  укрыли  ее  щеки  и  она  заплакала  в  чаще своих кос.
Сарториус начал успокаивать ее посредством объятий, но  ей  это
было все равно; она стыдилась и глубоко прятала свою деревянную
ногу под юбку.
     -- Он спит? -- спросил Сарториус про Комягина.
     -- Не  знаю,  -- сказала Москва. -- Может быть умер, -- он
сам хотел. Попробуй его ноги.
     Сарториус попробовал концы ног Комягина, они  были  одеты,
как  в  галстуки,  в остатки носков -- целы были только верхние
части, а подошвы и пальцы обнажились наголо. Пальцы ног и пятки
оказались холодными  до  самых  костей  и  все  тело  лежало  в
беспомощном положении.
     -- Наверно умер, -- сказал Сарториус.
     -- Пора ему, -- тихо произнесла Москва.
     Сарториус  молча  обрадовался,  что  никого  нет  живого в
помещении, кроме него с прежней,  любимой  Москвой,  еще  более
милой  и  сердечной  для  него, что счастье и слава ее временно
остановились, оттого перед нею все опять лишь впереди, и у него
не было никакого сожаления к Комягину. Ночь шла давно, оба  они
утомились и легли рядом лежать на постели.
     Комягин был неподвижен на далеком полу; чтобы не запачкать
постилки,  ему  Москва  еще  с  вечера  наложила  на пол старые
"Известия" 1927 года и теперь свет освещал сообщения о минувших
событиях. Сарториус обнял Москву и ему стало хорошо.
     Часа через два по коридору пошли ходить люди,  готовясь  к
службе  и  работе.  Сарториус  очнулся и сел на кровати; Москва
спала рядом и лицо ее во сне было смирное и доброе,  как  хлеб,
-- не  совсем похожее на обычное. Комягин лежал в прежнем виде,
электричество горело ярко  и  освещало  всю  комнату,  где  все
требовало  переделки или окончания. Сарториус понял, что любовь
происходит от не изжитой еще всемирной бедности общества, когда
некуда деться в лучшую, высшую участь. Он потушил свет  и  лег,
чтобы  опомниться от наступившего состояния. Слабый свет, точно
лунный, начал распространяться по стене  над  дверью,  проникая
через  окно  с утреннего неба, и когда он озарил всю комнату, в
ней стало еще более тесно и грустно, чем ночью при огне.
     Сарториус подошел к окну; за ним был виден  зимний  дымный
город;   очередной   рассвет  пробирался  по  обвисшему  животу
равнодушной тучи, из которой нельзя ждать ни ветра,  ни  грозы.
Но  миллионы  людей  уже  зашевелились  на  улицах, неся в себе
разнообразную жизнь; они шли среди  серого  света  трудиться  в
мастерские,  задумываться  в  конторах  и чертежных бюро, -- их
было много, а Сарториус был один, неразлучно с  собою  никогда.
Душа и мысль его, заодно с однообразным телом, было устроены до
смерти одинаково.
     Мертвец  Комягин  лежал  свидетелем  вновь сбывшейся любви
Сарториуса /случившихся комнатных событий/, но не двигался и не
завидовал; Москва спала  в  отчуждении,  повернувшись  к  стене
прелестным лицом.
     Сарториус испугался, что ему изо всего мира досталась лишь
одна  теплая  капля,  хранимая  в  груди,  а  остального  он не
почувствует и скоро ляжет в угол, подобно Комягину. Сердце  его
стало  как  темное,  но  он  утешил  его обыкновенным понятием,
пришедшим ему в ум, что нужно исследовать  весь  объем  текущей
жизни  посредством  превращения  себя в прочих людей. Сарториус
погладил свое тело по сторонам,  обрекая  его  перемучиться  на
другое  существование,  которое  запрещено  законом  природы  и
привычкой человека к самому себе. Он был  исследователем  и  не
берег  себя для тайного счастья, а сопротивление своей личности
предполагал уничтожить событиями и обстоятельствами,  чтобы  по
очереди  в  него  могли войти неизвестные чувства других людей.
Раз появился жить, нельзя упустить этой возможности, необходимо
вникнуть во все посторонние души -- иначе ведь некуда деться; с
самим собою жить нечего, и кто так живет, тот погибает  задолго
до   гроба   /можно  только  вытаращить  глаза  и  обомлеть  от
идиотизма/.
     Сарториус прислонился лицом к  оконному  стеклу,  наблюдая
любимый   город,   каждую  минуту  растущий  в  будущее  время,
взволнованный работой, отрекающийся от себя, бредущий вперед  с
неузнаваемым и молодым лицом.
     -- Что я один?! Стану как город Москва.
     Комягин пошевелился на полу и вздохнул своим же надышанным
воздухом.
     -- Муся!  --  позвал он в неуверенности. -- Я застыл здесь
внизу: можно я к тебе лягу?
     Москва открыла один глаз и сказала:
     -- Ну ложись!
     Комягин начал освобождаться от удушающего  его  одеяла,  а
Сарториус ушел за дверь и в город без прощанья.
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13
Главная страница




Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: