А.Платонов
Счастливая Москва |
12 Сарториус потерял славу всесоюзного инженера; он целиком сосредоточился в делах малозаметного учреждения и его постепенно упустили из виду бывшие товарищи и знаменитые институты. Он все реже и реже ходил ночевать домой, оставаясь на отдых в том же учреждении, поэтому его по праву жительства выписали однажды из домовой книги, а вещи сдали в камеру при отделении милиции. Сарториус, поглощенный своей молчаливой жизнью, взял вещи из камеры, и свалил их в том углу, где обычно дремал трестовский сторож -- в борьбе с возможным грабежом имущества. С тех пор учреждение окончательно стало для Сарториуса семейством, убежищем и новым миром: там он жил с верной девушкой Лизой, имел широкую дружбу с сослуживцами, и местком -- во главе с Божко -- оберегал его от всякого горя и несчастья. Днем Сарториус был почти всегда счастлив и удовлетворен текущей работой, но по ночам, когда он лежал навзничь на папках старых дел, внутри его рождалась тоска, она вырастала из-под его нагрудных костей костей как дерево поднималось к потолочному своду Старо-Гостинного двора и шевелилось там черными листьями. Так как Сарториус почти не умел мечтать, он мог лишь мучиться и наблюдать -- что же это такое. Ум его все более беднел, спина слабела от занятий, но Сарториус терпеливо выносил самого себя; лишь изредка у него болело сердце -- настойчиво и долго, в далекой глубине тела, раздаваясь там, как темный вопиющий голос. Тогда Сарториус уходил за шкаф с давними делами и стоял в промежутке инвентаря некоторое время, пока не проходила в одиночестве и однообразии эта болящая скука чувства. По ночам Сарториус спал мало. Он ходил в гости в семью машинистки Лизы, пил чай с нею и с небольшою метерью-старушкой, которая любила говорить о современной литературе, а особенно о путях развития изобразительных искусств, -- и кротко улыбался от отчаяния. Иногда сюда же приходил и Виктор Васильевич Божко: когда-то, ранее Сарториуса, Лиза намечалась для Божко в качестве невесты, но увлекшись делами учреждения, житейской атмосферой со всеми сослуживцами, Божко не видел пока острой надобности уединяться квартирным браком и даже склонил Лизу на утешение Сарториуса. Польза и счастье сослуживца затмили для Божко стихию сердечных страстей, а очагом, согревающим его личную душу, ему служил трест весов и гирь. Теперь, заставая Сарториуса и Лизу у общей старушки, Виктор Васильевич прилагал свое усердие к тому, чтобы они обручились; его прельщало то, что молодые люди и полюбя друг друга останутся в том же учреждении и профсоюзе и не выйдут из небольшой, но тесной системы весовой промышленности. Если же Сарториус не посещал Лизу, он ходил много верст по городу, подолгу наблюдал, как вешают хлеб и овощ на электрических весах его конструкции, и вздыхал от теснящегося в нем, заунывного процесса неизменного существования. Затем, когда ночные пустые трамваи поспешно мчались в последние рейсы, Сарториус подолгу всматривался в чуждые непонятные лица редких пассажиров. Он ожидал увидеть где-нибудь Москву Честнову, ее милые волосы, свисающие вниз через раскрытое трамвайное окно, когда ее голова лежит на подоконнике и спит на ветру движения. Он любил ее постоянно; ее голос звучал для него всегда в ближнем воздухе -- стоило ему вспомнить любое слово Москвы и сейчас же он видел в своем воспоминании знакомый рот, верные нахмуренные глаза и теплоту ее кротких уст. Иногда она снилась Сарториусу, жалкая или уже усопшая, лежащая в бедности последний день перед погребением. Сарториус просыпался в горе и в жестокости и сейчас же принимался за какое-нибудь полезное дело в своем учреждении, чтобы затмить в себе столь печальную и неправильную мысль. Обычно же Сарториус снов не видел, не обладая способностью к пустому переживанию. Почти одинаково, лишь с небольшими изменениями, прошло время в течении многих месяцев. Женщины давно оделись в теплые шапки, открылись катки, деревья на бульварах уснули, храня снег на ветвях до весны, электрические станции работали все более напряженно, освещая растущую тьму, -- Москвы Честновой нигде не было: ни в натуре, ни по справкам в адресном столе. Среди одного зимнего дня Сарториус посетил доктора Самбикина. Тот вернулся с ночной работы в клинике и сидел неподвижно, следя за течением очередной загадки в своем уме. Странно, что оба товарища встретились после своей разлуки без радости, хотя Самбикин, как обычно, увидел в посещении Сарториуса многозначительное явление. Он даже озадачился. Затем выяснилось, что Самбикин любил Москву бессмысленно и сознательно отошел от нее, чтобы решить в стороне всю проблему любви в целом, потому что это слишком серьезная задача, -- бросаться же с головой в неизвестное дело недопустимо. И только после достижения ясности своего чувственного вопроса Самбикин думает встретиться с Москвой, чтобы прожить с ней остаток времени до смертного сожжения. -- Она теперь хромая, -- сказал еще Самбикин, -- и живет в комнате члена осодмила товарища Комягина. Фамилия ее тоже стала не Честнова. -- Зачем же ты ее бросил хромую и одну? -- спросил Сарториус. -- Ты ведь любил ее. Самбикин чрезвычайно удивился: -- Странно, если я буду любить одну женщину в мире, когда их существует миллиард, а среди них есть наверняка еще большая прелесть. Это надо сначала точно выяснить, здесь явное недоразумение человеческого сердца -- больше ничего. Сарториус, узнав адрес Москвы, оставил Самбикина одного. Доктор не проводил Сарториуса до двери и сидел по-прежнему в полной задумчивости по поводу всех важнейших задач человечества, желая всемирной ясности и договоренности по всем пунктам счастья и страдания. Вечером Семен Сарториус вошел во двор бауманского жакта, где жил Комягин. Институт Экспериментальной Медицины был достроен за забором дома и освещен чистым огнем электричества. У входа в домоуправление сидел старый нищий с лысой головой, а шапка его лежала на земле пустотою вверх и поперек нее лежал смычок от скрипки. Сарториус положил в шапку немного денег и спросил у бедняка: почему у него лежит смычок. -- Это мой знак, -- сказал старый человек. -- Я ведь собираю не милостыню, а пенсию: я всю жизнь с упоением играл в Москве, меня слышали здесь все поколения населения с удовольствием -- пусть дают на харчи, пока смерти еще не время! -- А вы бы играли на скрипке -- к чему побираться! -- посоветовал Сарториус. -- Не могу, -- отказался старик. У меня руки трепещут от волнения слабости. А это для искусства не годится -- я халтурщиком быть не могу. Нищим -- могу. В длинном коридоре старого дома пахло еще долголетними остатками йодоформа и хлорной извести; здесь вероятно когда-то в гражданскую войну был госпиталь и лежали красноармейцы, -- теперь живут жильцы. Сарториус подошел к двери Комягина; за дверью слышался тихий голос Москвы Честновой; должно быть она лежала в постели и говорила с мужем-сожителем. -- Ты помнишь, я тебе рассказывала, как я в детстве видела темного человека с горящим факелом -- он бежал ночью по улице, а была темная осень и такое низкое небо, что некуда... дышать... -- Помню, -- сказал мужской голос. -- Я же тебе давал указания, как я бегал тогда на врагов: это был я. -- Тот был старый, -- грустно сомневалась Москва. -- Пускай старый. Когда человек живет в виде маленькой девчонки, ей шестнадцатилетний кажется пожилым стариком. -- Это верно, -- произнесла Москва; ее голос был немного лукав, немного печален, точно она была сорокалетней женщиной 19 века и дело шло в большой квартире. -- Ты теперь сгорел и обуглился. -- Вполне правильно, Муся, -- сказал Комягин; он ее звал сокращенно. -- Я исчезаю, я старая песня, мой маршрут кончается, я скоро свалюсь в овраг личной смерти... Муся промолчала, потом сказала: -- И птица, какая пела твою песню, давно улетела в теплые края. Ты какой-то весь жалкий человек, как бывший мужик! -- Истерся весь, -- ответил Комягин. -- Все понятно. Теперь ничего не люблю, кроме порядочка в нашей республике. Муся кротко засмеялась, как она умела. -- Ты рядовой запаса второго разряда! Как я тебя встретила такого среди огромного количества? Он объяснил: -- А мир ведь не очень велик, я два раза специально вдумывался в это. Когда на глобус глядишь или на карту, кажется -- много, а так -- не очень, и все ведь учтено и записано: можно в полчаса глазами пробежать весь регистр населения и территории -- с именем, отчеством, фамилией и основными данными характеристики! В коридоре потух свет благодаря наступлению какого-то максимального времени ночи и экономическому надзору уполномоченного по энергии. Сарториус прислонился головой к холодной канализационной трубе, которую когда-то обнимала Москва, и слышал в ней с перерывами потоки нечистот верхних этажей. -- И даже хорошо, что вся земля мала: на ней можно смирно жить! -- говорил Комягин. Муся-Москва молчала. Наконец стукнула ее деревянная нога. Сарториус понял, что она села. -- Комягин, неужели ты был большевиком? -- спросила она. -- Ну зачем -- не был нет никогда! -- А почему тогда ты с факелом бежал в семнадцатом году, когда я еще только росла? -- Нужно было, -- сказал Комягин. -- В то время не было же ведь ни милиции, ни осодмила -- тем более. Жителям приходилось самообороняться ото всех врагов. -- А где мы жили и ты, -- там были почти нищие и одни голодающие... У моего отца имущество стоило рубля три, и то его надо было сорвать с тела и вырвать из пуза, -- чего вы сторожили, дураки, зачем ты с факелом бежал? -- Инспектором самоохраны был, бежал -- посты проверял... Когда всего мало, то значит бедность, а ее надо охранять тем более, это самое дорогое, деревянная ложка делается серебрянной! Вот тебе что! -- А стрельнул кто и в тюрьме крик голосов начался?.. Ты мне не ври! -- Чего врать! Правда -- хуже. Стрельнул одинокий /тайный/ хулиган, а в тюрьме митинг был, там кормили хорошо и никто на волю не уходил -- приходилось с боем выдворять на свободу. Я тоже щи там ел у надзирателя по знакомству. Москва долго снимала одежду, сопела и шевелила деревянной ногой, -- она наверно укладывалась до утра. Сарториус ждал в страхе дальнейшего конца. По коридору изредка ходили жильцы в общую уборную, но к чужому человеку в темноте они не присматривались, как привычные ко многим и всяким непонятным явлениям. -- Ты слепой в крапиве, -- сказала Москва за дверью. -- Не ложись со мной, гадость такая! -- Скрепишь, деревянная нога! -- терпеливо указал ей Комягин. -- Ты жизни нашей сугубой не знаешь... -- Нет, я знаю. Убить тебя надо, вот в чем жизнь. -- Погоди, я ни одного дела не доделал, важнейших мыслей не додумал... -- Ну когда ж ты успеешь это, ведь ты стареешь... На что ты надеешься? Комягин скромно сообщил, что он надеется выиграть по займу несколько тысяч рублей и тогда одумается от мыслей и закончит все начатые дела. -- Но ведь это может нескоро будет! -- печально говорила Москва. -- Если даже за час до смерти, и мне достаточно! -- определил Комягин. -- Все равно, хоть и не выиграю, хоть и не сделаю свою жизнь нормальной, все равно -- я решил -- как почувствую естественную погибель, так примусь за все дела и тогда все закончу и соображу -- в какие-нибудь одни сутки, мне больше не надо. Даже в час можно справиться со всеми житейскими задачами!.. В жизни ничего особенного нету -- я специально думал о ней и правильно это заметил. Ведь это только так кажется, что нужно жить лет сто и едва лишь тебе хватит такого времени на все задачи! Отнюдь неверно! Можно прожить попусту лет сорок, а потом сразу как приняться за час до гроба, так все исполнить в порядочке, зачем родился!.. Они больше не говорили. Комягин, судя по звукам, улегся на полу и долго вздыхал от огорчения, что время идет, а дела его стоят. Сарториус стоял в унынии, не имея никакого решения. Он слышал, как кто-то запер наружную входную дверь и ушел спать в свою комнату последним человеком. Но Сарториус не боялся пробыть всю ночь во тьме коридора; он ждал -- не умрет ли вскоре Комягин, чтобы самому войти в комнату и остаться там с Москвой. Он не спал в ожидании, наблюдая в темной тишине, как постепенно следует время ночи, полное событий. За третей дверью, считая от канализационной трубы, начались закономерные звуки совокупления; настенный бачок пустой уборной сипел воздухом, то сильнее, то слабее, знаменуя работу могучего водопровода; вдалеке, в конце коридора, одинокий жилец принимался несколько раз кричать в ужасе сновидения, но утешить его было некому и он успокаивался самостятельно; в комнате напротив двери Комягина, кто-то, специально проснувшись, молился богу шепотом: "Помяни меня, господи, во царствии твоем, я ведь тоже тебя поминаю, -- дай мне что-нибудь фактическое, пожалуйста прошу!" В других номерах коридора также происходили свои события -- мелкие, но непрерывные и необходимые, так что ночь была загружена жизнью и действием равносильно дню. Сарториус слушал и понимал, насколько он беден, обладая лишь единственным, замкнутым со всех сторон туловищем: Москва и Комягин спали за дверью; укрощенно билось их сердце и по коридору слышалось всеобщее мирное дыхание, точно в груди каждого была одна доброта. Сарториус томился. Он осторожно постучал в дверь, чтобы кто-нибудь проснулся и что-нибудь произошло. Чуткая Москва заворочалась и позвала Комягина. Тот отозвался в раздражении: что ей надо ночью, когда и днем от него пользы нет. -- Проверь свои облигации, -- сказала Москва. -- Зажги свет. --А что? -- испугался Комягин. -- Может быть ты выиграл... Если выиграл -- начнешь жить по правилу, если нет -- ляжешь и умрешь. Ты один такой в Советском Союзе, как тебе не стыдно! Комягин с напряжением собирал ослабевшие мысли в своей голове. -- Что мне такое Советский Союз -- Советский Союз! Про него все теперь бормочут, а я живу в нем, как в теплоте за пазухой... -- Хватит тебе жить, умри по-геройски, -- как ехидна, настойчиво предлагала Москва. Комягин размышлял: ничего особенного, в самом деле, не будет, если даже умереть, -- уже тысячи миллиардов душ вытерпели смерть и жаловаться никто не вернулся. Но жизнь его видимо еще сковывала своими костями, заросшим мясом и сетями жил -- слишком надежна и привычна была механическая прочность собственного существа. Он полез на коленях в свои незавершенные архивы и начал листовать облигации, а Москва читала ему перечень выигрышных серий по сборнику Наркомфина. Выигрыш нашелся лишь в сумме десяти рублей, но так как у Комягина была лишь четверть этой удачной облигации, то чистого дохода ему причиталось два с половиной рубля: жизнь лишь незначительно усугублялась, а итоги ее опять свести было нельзя безубыточно. -- Ну что теперь будешь? -- спросила Москва. -- Умру, -- согласился Комягин. -- Жить не приходится. Отнеси завтра в отделение милиции книжку штрафных квитанций -- тебе рублей пять процентов очистится: станешь кормиться после меня. Он затем лег на что-то и умолк. Вскоре Москва снова прошептала вопрос: -- Ну как, Комягин? -- она звала его по одной фамилии, как чужого. -- Ты опять спишь, а потом проснешься? -- Едва ли, -- ответил Комягин, -- я сейчас задумался... Что если б я в осодмиле леть десять еще поработал -- я бы так научился в народ дисциплину наводить, мог потом Чингиз-ханом быть! -- Кончай свой разговор! -- рассердилась Москва. -- Авантюрист! Время себе у государства воруешь! -- Нет, -- отказался Комягин и нежно произнес: -- Мусь, поласкай меня, я тогда скорей исчахну, к утру ангелом буду -- умру. -- Я тебе вот поласкаю! -- грозно отозвалась Москва. -- Я тебя сейчас деревянной ногой растопчу, если ты не издохнешь! -- Ну кончено, кончено! Говорят, перед смертью надо всю жизнь припомнить -- ты не ругайся, я ее вспомню срочно. Наступило молчание, пока в уме Комягина очередью проходили долгие годы его существования. -- Вспомнил? -- поторопила вскоре Москва. -- Нечего вспоминать, -- сказал Комягин. -- Одни времена года помню: осень, зиму, весну, лето, а потом опять осень, зиму... В одиннадцатом и двадцать первом году лето было жаркое, а зима голая, без снега, в шестнадцатом -- наоборот -- дожди залили, в семнадцатом осень была долгая, сухая и удобная для революции... Как сейчас помню! -- Но ты же много любил женщин, Комягин, это наверно твое счастье было. -- Какое тебе счастье в человеке вроде меня! Не счастье, а бедность одного вожделения! Любовь ведь горькая нужда, более ничего. -- Ты ведь не очень глуп, Комягин! -- По-среднему, -- согласился Комягин. -- Ну довольно, -- сказала Москва ясным голосом. -- Довольно, -- так же сказал Комягин. Они снова умолкли, уже надолго. Сарториус равнодушно ожидал за дверью жилища, пока Комягин погибнет, чтобы войти в комнату. Он чувствовал, как у него начинают болеть глаза от тьмы и долгого мучения сердца. Наконец Комягин попросил, чтобы Муся укрыла ему голову одеялом потуже и обвязала пониже то одеяло бечевой, чтобы оно не сползло. Москва сошла с кровати деревянной ногой и укутала Комягина как нужно, затем улеглась обратно со вздохами. Ночь длилась как стоячая. Сарториус сел на пол в усталости: еще никто не проснулся в коридоре, утро еще находилось где-нибудь над зеркалом Тихого океана. Но все звуки прекратились, события, видимо, углубились в середину тел спящих, зато одни маятники часов-ходиков стучали по комнатам во всеуслышание, точно шел завод важнейшего производства. И действительно, дело маятников было важнейшее: они сгоняли накапливающееся время, чтобы тяжелые и счастливые чувства проходили без задержки сквозь человека, не останавливаясь и не губя его окончательно. В комнате Комягина маятник не постукивал; оттуда слышалось одно чистое, ровное дыхание уснувшей Москвы; другого дыхания слышно не было -- Сарториус не мог его уловить. Подождав еще немного, он постучал в дверь. -- Кто там? -- сразу спросила Москва. -- Я, -- сказал Сарториус. Не вставая, Честнова скинула крючок пальцем целой ноги. Сарториус вошел. В комнате горел свет, не потушенный со времени проверки облигаций. На полу, на постилке лежал Комягин с головою, наглухо завернутой в толстое одеяло; кругом груди одеяло держалось тонкой впивающейся веревкой. Москва была одна на кровати, покрытая простыней; она улыбнулась Сарториусу и стала с ним беседовать. Потом Сарториус спросил ее: -- Как ты сюда попала, в чужую комнату, и зачем? Москва ответила, что ей некуда было деться. Самбикин сначала любил ее, но потом задумался над ней, как над проблемой и беспрерывно молчал. Ей и самой стало совестно жить среди прежних друзей, в общем убранном городе, будучи хромой, худой и душевной психичкой, поэтому она решила укрыться у своего бедного знакомого, чтобы переждать время и снова повеселеть. Она сидела на кровати, Сарториус находился рядом с ней. Вскоре она опустила свое побледневшее лицо, ее большие темные волосы укрыли ее щеки и она заплакала в чаще своих кос. Сарториус начал успокаивать ее посредством объятий, но ей это было все равно; она стыдилась и глубоко прятала свою деревянную ногу под юбку. -- Он спит? -- спросил Сарториус про Комягина. -- Не знаю, -- сказала Москва. -- Может быть умер, -- он сам хотел. Попробуй его ноги. Сарториус попробовал концы ног Комягина, они были одеты, как в галстуки, в остатки носков -- целы были только верхние части, а подошвы и пальцы обнажились наголо. Пальцы ног и пятки оказались холодными до самых костей и все тело лежало в беспомощном положении. -- Наверно умер, -- сказал Сарториус. -- Пора ему, -- тихо произнесла Москва. Сарториус молча обрадовался, что никого нет живого в помещении, кроме него с прежней, любимой Москвой, еще более милой и сердечной для него, что счастье и слава ее временно остановились, оттого перед нею все опять лишь впереди, и у него не было никакого сожаления к Комягину. Ночь шла давно, оба они утомились и легли рядом лежать на постели. Комягин был неподвижен на далеком полу; чтобы не запачкать постилки, ему Москва еще с вечера наложила на пол старые "Известия" 1927 года и теперь свет освещал сообщения о минувших событиях. Сарториус обнял Москву и ему стало хорошо. Часа через два по коридору пошли ходить люди, готовясь к службе и работе. Сарториус очнулся и сел на кровати; Москва спала рядом и лицо ее во сне было смирное и доброе, как хлеб, -- не совсем похожее на обычное. Комягин лежал в прежнем виде, электричество горело ярко и освещало всю комнату, где все требовало переделки или окончания. Сарториус понял, что любовь происходит от не изжитой еще всемирной бедности общества, когда некуда деться в лучшую, высшую участь. Он потушил свет и лег, чтобы опомниться от наступившего состояния. Слабый свет, точно лунный, начал распространяться по стене над дверью, проникая через окно с утреннего неба, и когда он озарил всю комнату, в ней стало еще более тесно и грустно, чем ночью при огне. Сарториус подошел к окну; за ним был виден зимний дымный город; очередной рассвет пробирался по обвисшему животу равнодушной тучи, из которой нельзя ждать ни ветра, ни грозы. Но миллионы людей уже зашевелились на улицах, неся в себе разнообразную жизнь; они шли среди серого света трудиться в мастерские, задумываться в конторах и чертежных бюро, -- их было много, а Сарториус был один, неразлучно с собою никогда. Душа и мысль его, заодно с однообразным телом, было устроены до смерти одинаково. Мертвец Комягин лежал свидетелем вновь сбывшейся любви Сарториуса /случившихся комнатных событий/, но не двигался и не завидовал; Москва спала в отчуждении, повернувшись к стене прелестным лицом. Сарториус испугался, что ему изо всего мира досталась лишь одна теплая капля, хранимая в груди, а остального он не почувствует и скоро ляжет в угол, подобно Комягину. Сердце его стало как темное, но он утешил его обыкновенным понятием, пришедшим ему в ум, что нужно исследовать весь объем текущей жизни посредством превращения себя в прочих людей. Сарториус погладил свое тело по сторонам, обрекая его перемучиться на другое существование, которое запрещено законом природы и привычкой человека к самому себе. Он был исследователем и не берег себя для тайного счастья, а сопротивление своей личности предполагал уничтожить событиями и обстоятельствами, чтобы по очереди в него могли войти неизвестные чувства других людей. Раз появился жить, нельзя упустить этой возможности, необходимо вникнуть во все посторонние души -- иначе ведь некуда деться; с самим собою жить нечего, и кто так живет, тот погибает задолго до гроба /можно только вытаращить глаза и обомлеть от идиотизма/. Сарториус прислонился лицом к оконному стеклу, наблюдая любимый город, каждую минуту растущий в будущее время, взволнованный работой, отрекающийся от себя, бредущий вперед с неузнаваемым и молодым лицом. -- Что я один?! Стану как город Москва. Комягин пошевелился на полу и вздохнул своим же надышанным воздухом. -- Муся! -- позвал он в неуверенности. -- Я застыл здесь внизу: можно я к тебе лягу? Москва открыла один глаз и сказала: -- Ну ложись! Комягин начал освобождаться от удушающего его одеяла, а Сарториус ушел за дверь и в город без прощанья.
Нет комментариев. Оставить комментарий: |
|