|
|||
| А.Платонов
Счастливая Москва |
|||
10
Сарториус решил проблему весов для колхозов. Он выдумал
способ взвешивания хлеба на кварцевом камне. Этот камень был
невелик, всего в несколько граммов. При сжатии его грузом
кварцевый камешек выделял слабое электричество, которое
усиливалось радиолампами и двигало, сколько нужно, стрелку
цифеблата, где отмечался вес. Радио было всюду, и на
ссыппунктах, и в колхозных жилищах, и в клубах, поэтому весы
состояли только из деревянной платформы, кварцевого камешка и
циферблата, что было дешевле прежних сотенных весов раза в три
и не требовало железа.
Теперь Сарториус переводил весь весовой парк республики на
электричество. Он хотел пассивную мировую постоянную --
тяготение земли заменить активной постоянной -- энергией
электрического поля. Это способно было дать весовым механизмам
острое чувство точности и делало весовые машины дешевыми.
Лето окончилось, пошли дожди, такие же долгие и скучные,
как в раннем детстве при капитализме. Сарториус редко ходил
домой; ему там было страшно оставаться со своею тоскою по
любимой, пропавшей Москве. Поэтому он с усердной
сосредоточенностью занимался чертежами и его сердце
успокаивалось, сознавая пользу сбережения для государства и
колхозников миллионов рублей благодаря техническому улучшению
весового парка.
Здесь же, в Старо-Гостинном дворе, в учреждении бедняцкой,
полузабытой промышленности, Сарториус нашел не только почет за
свой труд, но и человеческое утешение в своей печали.
Виктор Васильевич Божко, бывший председателем месткома
весового треста, узнал тайну Сарториуса. Однажды как обычно
Сарториус занимался поздним вечером. В тресте остался лишь один
бухгалтер, подбивая квартальный баланс, да еще Божко склеивал
вдали очередную стенгазету. Сарториус загляделся в окно, там
люди целыми толпами ехали в трамваях из театров и гостей, им
было весело друг с другом и жизнь их шла надежно к лучшему,
лишь техника напрягалась под ними -- гнулись рессоры вагонов и
утомленно гудели моторы.
Тем более озабоченно склонялся Сарториус над своей
работой. Надо было решить не только задачу весов, но и
железнодорожный транспорт и прохождение кораблей в Ледовитом
океане и попытаться определить внутренний механический закон
человека, от которого бывает счастье, мучение и гибель.
Самбикин ошибался, когда указывал душу мертвого гражданина в
пустоте кишок между калом и новой пищевой начинкой. Кишки
похожи на мозг, их сосущее чувство вполне рационально и
поддается удовлетворению. Если бы страсть жизни сосредоточилась
лишь в темноте кишок, всемирная история не была бы так долга и
почти бесплодна; всеобщее существование, основанное даже на
одном разуме желудка, давно стало бы прекрасным. Нет, не одна
кишечная пустая тьма руководила всем миром в минувшие
тысячелетия, а что-то другое, более скрытное, худшее и
постыдное, перед чем весь вопиющий желудок трогателен и
оправдан, как скорбь ребенка, -- что не пролезает в сознание и
поэтому не могло быть понято никогда прежде: в сознание /разум/
ведь попадает лишь подобное ему, нечто похожее на саму мысль.
Но теперь! Теперь -- необходимо понять все, потому что
социализму удастся добраться во внутренность человека до
последнего тайника и выпустить оттуда гной, скопленный каплями
во всех веках, либо ничего нового не случится и каждый житель
отойдет жить отдельно, бережно согревая в себе страшный тайник
души, чтобы опять со сладострастным отчаянием впиться друг в
друга и превратить земную поверхность в одинокую пустыню с
последним плачущим человеком...
-- Как много надо трудиться нам! -- вслух сказал
Сарториус. -- Не приходи, Москва, мне сейчас некогда...
В полночь Божко скипятил чай электрической грелкой и с
почтением начал угощать Сарториуса. Он сердечно уважал
молодого, трудолюбивого инженера, который с охотой пришел
работать в малозначную, безвестную промышленность, оставив в
стороне славу авиации, разложения атома и сверхскоростной езды.
Они пили чай и вели беседу об изжитии брака гирь, о двадцать
первом правиле проверки весоизмерителей и о прочих подобных, по
форме скучных предметах. Но за этим у Божко скрывалась страсть
целого сердца, потому что точная гиря влекла за собою долю
благоденствия колхозной семьи, помогала расцвету социализма,
обнадеживала в конце концов душу всех неимущих земного шара.
Гиря, конечно, небольшое дело, но Божко и себя сознавал
невиликим, поэтому для счастья его всегда хватало матерьяла.
Столица засыпала. Лишь вдалеке где-то стучала машинка в
поздней канцелярии и слышалось, как сифонили трубы МОГЭСа, но
большинство людей лежали в отдыхе, в объятиях или питались в
темноте квартир секретами своих скрытых душ, темными идеями
эгоизма и ложного блаженства.
-- Поздно, -- сказал Сарториус, напившись чаю с Божко. --
Все уже спят в Москве, одна только сволочь наверно не спит,
вожделеет и томится.
-- А, это кто ж такое, Семен Алексеевич? -- спросил Божко.
-- Те, у которых есть душа.
Божко готов был из любезности к ответу, но промолчал, так
как не знал, что сказать.
-- А душа есть у всех, -- угрюмо произнес Сарториус; он в
усталости положил голову на стол, ему было скучно и ненавистно,
ночь шла утомительно, как однообразный стук сердца в несчастной
груди.
-- Разве с точностью открыто, что повсеместно есть душа?
-- спросил Божко.
-- Нет, не с точностью, -- объяснил Сарториус. -- Она еще
неизвестна.
Сарториус умолк; его ум напрягся в борьбе со своим узким,
бедствующим чувством, беспрерывно любящим Москву Честнову, и
лишь в слабом свете сознания стоял остальной разнообразный мир.
-- А нельзя ли поскорее открыть душу, что она такое, --
интересовался Божко. -- Ведь и вправду: пусть весь свет мы
переделаем и станет хорошо. А сколько нечистот натекло в
человечество за тысячи лет зверства, куда-нибудь их надо
девать! Даже тело наше не такое, как нужно, в нем скверное
лежит.
-- В нем скверное, -- сказал Сарториус.
-- Когда я юношей был, -- сообщил Божко, -- я часто хотел
-- пусть все люди сразу умрут, а я утром проснусь только один.
Но все пусть останется: и пища, и все дома, и еще -- одна
одинокая красивая девушка, которая тоже не умрет, и мы с ней
встретимся неразлучно...
Сарториус с грустью поглядел на него: как мы все похожи,
один и тот же гной течет в нашем теле!
-- Я тоже думал так, когда любил одну женщину.
-- Кого же это, Семен Алексеевич?
-- Честнову Москву, -- ответил Сарториус.
-- А, ее! -- бесшумно произнес Божко.
-- Вы ее тоже знали?
-- Косвенно только, смутно, Семен Алексеевич, я был не при
чем.
-- Ничего! -- опомнился Сарториус. -- Мы теперь вмешаемся
внутрь человека, мы найдем его бедную, страшную душу.
-- Пора бы уж, Семен Алексеевич, -- указал Божко. --
Надоело как-то быть все время старым природным человеком: скука
стоит в сердце. Изуродовала нас история-матушка!
Вскоре Божко улегся спать на столе, приготовив для
Сарториуса постель в кресле управляющего. Божко был теперь еще
более доволен, поскольку лучшие инженеры озаботились переделкой
внутренней души. Он давно втайне боялся за коммунизм: не
осквернит ли его остервенелая дрожь /чужеродный дух/ ежеминутно
поднимающаяся из низов человеческого организма! Ведь древнее,
долгое зло глубоко въелось в нашу плоть, даже само тело наше
есть наверно одна сплоченная терпеливая язва или такое
жульничество, которое нарочно отделилось от всего мира, чтобы
победить его и съесть в одиночку...
В тот же день на вечер Божко собрал президиум месткома,
где тактично доложил о личном горе инженера Сарториуса и
наметил меры по уменьшению его страдания.
-- Мы привыкли вмешиваться только во что-то общее и
широкое, -- говорил Божко на президиуме, -- а надо попробовать
также помочь частному и глубокому. Продумайте это, товарищи,
по-советски и человечески, -- вы помните, как Сталин нес урну с
прахом инженера Федосеенко... Хотя горе товарища Сарториуса
необыкновенно, благодаря его чувству, но уменьшить его надо
обыкновенной мерой, потому что в жизни, как я заметил, хотя
может быть и неверно, самое сильное -- это что-нибудь
обыкновенное: я ведь так полагаю.
Машинистка Лиза, член месткома, с легковерной готовностью
полюбила про себя Сарториуса, потому что ей стало стыдно. Она
была нежна и нерешительна, лицо ее почти всегда имело розовый
цвет от совестливого напряжения с людьми. Девственница, она
рано полнела, темные волосы ее росли все более густо и
наружность делалась такой привлекательной, что многие обращали
внимание и думали о Лизе, как о своем счастьи. Один Сарториус
замечал ее как-то косвенно и ничего не предполагал о ней.
Через два дня Божко посоветовал Сарториусу поглядеть на
Лизу, -- она очень мила и добра, но несчастна от скромности.
В дальнейшем времени, благодаря общему делопроизводству,
Сарториус ближе познакомился с Лизой и он в недоумени погладил
ее руку, лежавшую на машинном столике, не зная, что сказать.
Лиза не взяла руки и промолчала; был уже вечер, луна быстро,
как время, всходила на небо за стенами учреждения, точно
отмечая ежеминутную истекающую молодость.
Лиза и Сарториус вышли вместе на улицу, занятую таким
тесным движением людей, что казалось здесь же происходило
размножение общества. Они поехали в окрестность города на
трамвае, там была уже поздняя осень, в кочковатых полях стояла
холодная сухость и некогда стоявшая рожь, освещенная зарей
полночного московского зарева, теперь была скошена и место
лежало пустынным. В страхе от своего воспоминания Сарториус
обнял Лизу, широко оглядывая одинокую тьму ночи; Лиза в ответ
прильнула к нему, согреваясь и приобретая его руками, как
разумная хозяйка.
С тех пор Сарториус нашел в учреждении утешение своей души
и заунывная боль его по Москве Честновой превратилась в
грустную память о ней, как о погибшей... За каменные весы он
получил много денег, одел на них Лизу в роскошь и некоторое
время жил легко и даже весело, предаваясь любви, посещению
театров и текущим удовольствиям. Лиза была верна ему и
счастлива -- лишь одного она боялась -- как бы Саториус не
оставил ее; поэтому она подолгу смотрела в его лицо, когда он
спал, и думала о том, чтобы как-либо безболезненно и незаметно
испортить наружность Сарториуса, хтя он и так был недостаточно
красив, -- тогда уж его, как урода, не полюбит другая женщина и
он будет жить с нею до самой смерти. Однако Лиза ничего
выдумать не умела, и не знала, как сделать, чтобы Сарториус для
всего мира стал ненавистным, -- и когда он улыбался во сне
неизвестному легкому сновидению, у Лизы показывались слезы от
горя ревности и нарождающейся ярости.
Ум Сарториуса успокоился, в нем опять непроизвольно, как в
семеннике, производились мысли и фантазии, и он просыпался,
наполненный открытиями и далекими представлениями; он воображал
себе бедняцкий южно-советский Китай и шведского ученого
Мальмгрена, замерзшего во льду, уже забытого всем светом. И с
беспокойством от ответственности своей жизни, со страхом от ее
скорости, легкомыслия и мнимой утоленности, Сарториус работал
все более поспешно, боясь умереть или снова полюбить Москву
Честнову и тогда замучиться.
Наступила зима. Многие ночи Сарториус просидел в
учреждении, в то время как Лиза что-то печатала вдали на
машинке. Он спроектировал электрические весы, которые
взвешивали звезды на расстоянии, когда они показывались над
горизонтом востока, и его за это поцеловал замнаркома тяжелой
промышленности; но Сарториус постепенно терял интерес и к
весам, и к звездам: он чувствовал в себе смутное волнение, не
объяснимое его счастливой молодостью, и тайна человеческой
жизни была для него неясна; он чувствовал себя так, как будто
до него люди не жили и ему предстоит перемучиться всеми
мученьями, испытать все сначала, чтобы найти для каждого тела
человека еще не существующую, великую жизнь. В тоске и
нестерпимости, лишь бы задуматься и переменить мысли, он
целовал свою Лизу, и та принимала всерьез его чувство. Но после
он долго спал с испитым сердцем и просыпался в отчаянии. Москва
Честнова была права, что любовь это не коммунизм /будущее/ и
страсть грустна.
Нет комментариев. Оставить комментарий: |
|
|