М.Е.Салтыков-Щедрин
История одного города

От издателя
Обращение к читателю

О корени происхождения глуповцев
Опись градоначальникам
Органчик
Сказание о шести градоначальницах
Известие о Двоекурове
Голодный город
Соломенный город
Фантастический путешественник
Войны за просвещение
Эпоха увольнения от войн
Поклонение Мамоне и покаяние
Подтверждение покаяния. Заключение
Оправдательные документы

 
Подтверждение покаяния. Заключение

   Он был ужасен.
   Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою  скром-
ностью оговаривался. "Идет некто за мной, - говорил он, - который  будет
еще ужаснее меня".
   Он был ужасен; но, сверх того, он был краток и с изумительною ограни-
ченностью соединял непреклонность, почти граничившую с идиотством. Никто
не мог обвинить его в воинственной предприимчивости, как обвиняли,  нап-
ример, Бородавкина, ни в порывах безумной ярости, каким были  подвержены
Брудастый, Негодяев и многие другие. Страстность была вычеркнута из чис-
ла элементов, составлявших  его  природу,  и  заменена  непреклонностью,
действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма. Он не жести-
кулировал, не возвышал голоса, не скрежетал зубами, не гоготал, не топал
ногами, не заливался начальственно-язвительным смехом; казалось, он даже
не подозревал нужды в административных проявлениях подобного  рода.  Со-
вершенно беззвучным голосом выражал он свои требования,  и  неизбежность
их выполнения подтверждал устремлением пристального взора, в котором вы-
ражалась какая-то неизреченная бесстыжесть. Человек, на котором останав-
ливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то  совсем  осо-
бенное  чувство,  в  котором  первенствующее  значение  принадлежало  не
столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за человечес-
кую природу вообще. В этом смутном опасении утопали  всевозможные  пред-
чувствия таинственных и непреодолимых угроз. Думалось, что небо обрушит-
ся, земля разверзнется под ногами, что налетит  откуда-то  смерч  и  все
поглотит, все разом... То был взор, светлый, как сталь, взор, совершенно
свободный от мысли, и потому недоступный ни для оттенков, ни для колеба-
ний. Голая решимость - и ничего более.
   Как человек ограниченный, он ничего не преследовал, кроме правильнос-
ти построений. Прямая линия, отсутствие пестроты,  простота,  доведенная
до наготы, - вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стре-
мился. Его понятие о "долге" не  шло  далее  всеобщего  равенства  перед
шпицрутеном; его представление о "простоте" не переступало далее просто-
ты зверя, обличавшей совершенную наготу потребностей. Разума он не приз-
навал вовсе, и даже считал  его  злейшим  врагом,  опутывающим  человека
сетью обольщений и опасных привередничеств. Перед всем,  что  напоминало
веселье или просто досуг, он останавливался в  недоумении.  Нельзя  ска-
зать, чтоб эти естественные проявления  человеческой  природы  приводили
его в негодование: нет, он просто-напросто не понимал их. Он никогда  не
бесновался, не закипал, не мстил, не преследовал, а, подобно всякой дру-
гой бессознательно действующей силе природы, шел вперед, сметая  с  лица
земли все, что не  успевало  посторониться  с  дороги.  "Зачем?"  -  вот
единственное слово, которым он выражал движения своей души.
   Вовремя посторониться - вот все, что было нужно. Район, который обни-
мал кругозор этого идиота, был очень узок; вне этого района можно было и
болтать руками, и громко говорить, и дышать, и  даже  ходить  распоясав-
шись; он ничего не замечал; внутри района - можно было  только  марширо-
вать. Если б глуповцы своевременно поняли это, им стоило  только  встать
несколько в стороне и ждать. Но они сообразили это поздно,  и  в  первое
время, по примеру всех начальстволюбивых народов, как  нарочно  совались
ему на глаза. Отсюда бесчисленное множество вольных истязаний,  которые,
словно сетью, охватили существование обывателей, отсюда же -  далеко  не
заслуженное название "сатаны",  которое  народная  молва  присвоила  Уг-
рюм-Бурчееву. Когда у глуповцев спрашивали, что  послужило  поводом  для
такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, а только дро-
жали. Молча указывали они на вытянутые в струну дома свои,  на  разбитые
перед этими домами палисадники, на форменные казакины, в которые однооб-
разно были обмундированы все жители до одного, -  и  трепетные  губы  их
шептали: сатана!
   Сам летописец, вообще довольно благосклонный к  градоначальникам,  не
может скрыть смутного чувства страха, приступая к описанию действий  Уг-
рюм-Бурчеева. "Была в то время, - так начинает он свое повествование,  -
в одном из городских храмов картина, изображавшая  мучения  грешников  в
присутствии врага рода  человеческого.  Сатана  представлен  стоящим  на
верхней ступени адского трона, с повелительно простертою вперед рукою  и
с мутным взором, устремленным в пространство. Ни в фигуре, ни даже в ли-
це врага  человеческого  не  усматривается  особливой  страсти  к  мучи-
тельству, а видится лишь нарочитое упразднение естества. Упразднение сие
произвело только одно явственное действие: повелительный жест, -  и  за-
тем, сосредоточившись само в себе, перешло в окаменение. Но  что  весьма
достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения, в изобилии  по  всей
картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянье и судороги злодеев,
для коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю  непременно  сдается,
что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлин-
ного изверга, который до того всякое естество в себе победил, что  и  на
сии неслыханные истязания хладным и непонятным оком взирать может".  Та-
ково начало летописного рассказа, и хотя далее следует перерыв и летопи-
сец уже не возвращается к воспоминанию о картине, но нельзя  не  догады-
ваться, что воспоминание это брошено здесь недаром.
   В городском архиве до сих пор сохранился портрет Угрюм-Бурчеева.  Это
мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно никогда не
освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль  чер-
ные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают
узкий и покатый лоб. Глаза серые, впавшие, осененные несколько припухши-
ми веками; взгляд чистый, без колебаний; нос сухой, спускающийся от  лба
почти в  прямом  направлении  книзу;  губы  тонкие,  бледные,  опушенные
подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выраже-
ния плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом  готовности  раздро-
бить или перекусить пополам. Вся фигура сухощавая с узкими плечами, при-
поднятыми кверху, с искусственно выпяченною вперед грудью и с  длинными,
мускулистыми руками. Одет в военного покроя сюртук, застегнутый  на  все
пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным "Устав о  неук-
лонном сечении", но, по-видимому, не читает его, а  как  бы  удивляется,
что могут существовать на свете люди, которые даже эту неуклонность счи-
тают нужным обеспечивать какими-то уставами. Кругом - пейзаж, изображаю-
щий пустыню, посреди которой стоит острог; сверху, вместо неба,  нависла
серая солдатская шинель...
   Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Перед глазами зри-
теля восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное  решение
и давшего себе клятву привести его в  исполнение.  Идиоты  вообще  очень
опасны, и даже не потому, что они непременно злы (в  идиоте  злость  или
доброта - совершенно безразличные качества), а  потому,  что  они  чужды
всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой
они очутились, принадлежит исключительно им одним.  Издали  может  пока-
заться, что это люди хотя и суровых, но  крепко  сложившихся  убеждений,
которые сознательно стремятся к твердо намеченной уели. Однако ж это оп-
тический обман, которым отнюдь не следует увлекаться. Это просто со всех
сторон наглухо закупоренные существа, которые ломят вперед,  потому  что
не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явле-
ний...
   Обыкновенно противу идиотов принимаются известные меры, чтобы они,  в
неразумной стремительности, не все опрокидывали, что встречается  им  на
пути. Но меры эти почти всегда касаются только простых идиотов; когда же
придатком к идиотству является властность, то дело  ограждения  общества
значительно усложняется. В этом случае грозящая опасность  увеличивается
всею суммою неприкрытости, в жертву которой,  в  известные  исторические
моменты, кажется отданною жизнь... Там, где простой идиот расшибает себе
голову или наскакивает на рожон, идиот властный раздробляет пополам все-
возможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния
вполне беспрепятственно. Даже в самой бесплодности или  очевидном  вреде
этих злодеяний он не почерпает никаких для себя поучений. Ему  нет  дела
ни до каких результатов, потому что результаты эти выясняются не на  нем
(он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь  отражаться),  а  на
чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. Если
бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился
в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота.  Кто  знает,  быть
может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая
изображает собой идеал человеческого общежития?
   Вот это-то отвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство
и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно ника-
ких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то  солдатс-
ки-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие это
вопросы? Как они решены? - это загадка до того мучительная, что рискуешь
перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно  на  те,  о
которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем  истребле-
нии, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь,  выпяченную
вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот не-
известный вопрос во что бы то ни стало будет приведен в действие. А  так
как подобное противоестественное приурочение известного  к  неизвестному
запутывает еще более, то последствие такого положения может быть  только
одно: всеобщий панический страх.
   Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева был таков, что еще  более  усугублял
ужас, наводимый его наружностию. Он спал на  голой  земле,  и  только  в
сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале;  вместо  по-
душки клал под голову камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и  тот-
час же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую,  что  даже
полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния  их  доходил  запах
ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы. В заключение,
по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один,
без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя  под-
вергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам ("причем бичевал се-
бя не притворно, как предшественник его, Грустилов, а по точному  разуму
законов", прибавляет летописец).
   Было у него и семейство; но покуда он  градоначальствовал,  никто  из
обывателей не видал ни жены, ни детей его. Был слух,  что  они  томились
где-то в подвале градоначальнического дома и  что  он  самолично  раз  в
день, через железную решетку, подавал им хлеб и воду.  И  действительно,
когда последовало его административное исчезновение, были найдены в под-
вале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались,  виз-
жали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих. Их  вы-
вели на свежий воздух и дали горячих щей; сначала, увидев пар, они  фыр-
кали и выказывали суеверный страх; но потом обручнели и с такою зверскою
жадностию набросились на пищу, что тут же объелись и испустили дух.
   Рассказывали, что возвышением своим Угрюм-Бурчеев обязан  был  совер-
шенно особенному случаю. Жил будто бы на свете какой-то начальник, кото-
рый вдруг встревожился мыслью, что никто из подчиненных не любит его.
   - Любим, вашество! - уверяли подчиненные.
   - Все вы так на досуге говорите, - настаивал на своем начальник, -  а
дойди до дела, так никто и пальцем для меня не пожертвует.
   Мало-помалу, несмотря на протесты, идея эта до того окрепла в  голове
ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненный и  клик-
нул клич.
   - Кто хочет доказать, что любит меня, - глашал он, - тот пусть  отру-
бит указательный палец правой руки своей!
   Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили  вперед,  потому
что были изнежены и знали, что порубление пальца связано с болью; другие
не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник
опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщи-
ков, по обычаю во весь рот зевали: "Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
   - Кто хочет доказать? выходи! не бойся! - повторил свой клич ревнивый
начальник.
   Но и на этот раз ответом было молчание или же  такие  крики,  которые
совсем не исчерпывали вопроса. Лицо начальника сперва побагровело, потом
как-то грустно поникло.
   - Сви...
   Но не успел он кончить, как из рядов вышел простой, изнуренный  шпиц-
рутенами прохвост и велиим голосом возопил:
   - Я хочу доказать!
   С этим словом, положив палец на перекладину, он тупым тесаком раздро-
бил его.
   Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей  мно-
гоизбиенной его жизни, когда в лице его мелькнуло что-то человеческое.
   Многие думали, что он совершил этот подвиг только  ради  освобождения
своей спины от палок; но нет, у  этого  прохвоста  созрела  своего  рода
идея...
   При виде раздробленного пальца, упавшего к ногам его, начальник  сна-
чала изумился, но потом пришел в умиление.
   - Ты меня возлюбил, - воскликнул он, - а я тебя возлюблю сторицею!
   И послал его в Глупов.
   В то время еще ничего не было достоверно известно ни  о  коммунистах,
ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не  менее
нивелляторство существовало, и притом в самых  обширных  размерах.  Были
нивелляторы "хождения в струне", нивелляторы "бараньего рога",  нивелля-
торы "ежовых рукавиц" и проч. и проч. Ног никто не видел в  этом  ничего
угрожающего обществу или подрывающего его основы.  Казалось,  что  ежели
человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для
него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но  для
сохранения общественной гармонии это полезно, и  даже  необходимо.  Сами
нивелляторы отнюдь не подозревали, что они - нивелляторы, а называли се-
бя добрыми и благопопечительными устроителями, в мере усмотрения  радею-
щими о счастии подчиненных и подвластных им лиц...
   Такова была простота нравов того времени,  что  мы,  свидетели  эпохи
позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в  те  недавние
времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом,
вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего кон-
ца до нижнего.
   Угрюм-Бурчеев принадлежал к  числу  самых  фанатических  нивелляторов
этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь ви-
димый и невидимый мир, и  притом  с  таким  непременным  расчетом,  чтоб
нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево. Пред-
полагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества?  -  утверди-
тельно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж,  можно  думать,
что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не  существовало.
Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи
прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была  возведена  в  до-
вольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную те-
орию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действова-
ли в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению  от  кривой
линии и всяких зигзагов и извилин. Угрюм-Бурчеев был прохвост  в  полном
смысле этого слова. Не потому только, что он  занимал  эту  должность  в
полку, но прохвост всем своим существом, всеми помыслами.  Прямая  линия
соблазняла его не ради того, что она в то же время есть и  кратчайшая  -
ему нечего было делать с краткостью, - а ради того, что по ней можно бы-
ло весь век маршировать и ни до чего  не  домаршироваться.  Виртуозность
прямолинейности, словно ивовый кол, засела в его скорбной голове и  пус-
тила там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то
таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени
гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным  ша-
гом, в однообразных одеждах, все шли, все шли... Все они  были  снабжены
одинаковыми физиономиями, все одинаково молчали и все одинаково  куда-то
исчезали. Куда? Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал
еще более фантастический провал, который разрешал все  затруднения  тем,
что в нем все пропадало, - все без остатка. Когда фантастический  провал
поглощал достаточное количество фантастических теней, Угрюм-Бурчеев, ес-
ли можно так выразиться, перевертывался на другой бок  и  снова  начинал
другой такой же сон. Опять шли гуськом тени одна за другой, все шли, все
шли...
   Еще задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове  це-
лый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулиро-
ваны все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии.  На
основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот
город, который он вознамерился возвести на степень образцового.
   Посредине - площадь, от которой радиусами разбегаются во все  стороны
улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от  цент-
ра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город
и в то же время представляют защиту от внешних врагов.  Затем  форштадт,
земляной вал - и темная занавесь, то  есть  конец  свету.  Ни  реки,  ни
ручья, ни оврага, ни пригорка - словом, ничего такого, что могло бы слу-
жить препятствием для вольной ходьбы, он не  предусмотрел.  Каждая  рота
имеет шесть сажен ширины - не больше и не меньше; каждый дом  имеет  три
окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь,  царские
кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окрашены светло-серою  краской,
и хотя в натуре одна стороны улицы всегда обращена на север или  восток,
а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а  предпо-
лагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в одно  и
то же время дня и ночи.
   В каждом доме живут по двое престарелых, по двое  взрослых,  по  двое
подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся
друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В  неко-
торых ротах живут исключительно великорослые, в других  -  исключительно
малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются не-
обещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне  преста-
релые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в  та-
ком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей эко-
номии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом  доме  находится
по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, ко-
торые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых,
- размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в  которых
помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места  и  все-
возможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю,
для принятия пищи, для общих коленопреклонений  и  проч.  Присутственные
места называются штабами, а служащие в них - писарями. Школ нет, и  гра-
мотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет  ни  про-
шедшего, ни будущего, а потому  летосчисление  упраздняется.  Праздников
два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется "Праздником
неуклонности" и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой  -
осенью, называется "Праздником предержащих властей" и посвящается воспо-
минаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются
только усиленным упражнением в маршировке.
   Такова была внешняя постройка этого бреда. Затем предстояло  урегули-
ровать внутреннюю обстановку живых существ, в нем  захваченных.  В  этом
отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине
изумительной.
   Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица,  имеющая  своего
командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и  принадле-
жащая к десятку, носящему название взвода. Взвод, в свою очередь,  имеет
командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот - полк.  Всех
полков четыре, которые образуют, во-первых, две  бригады  и,  во-вторых,
дивизию; в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион.  Затем
следует собственно Город, который из Глупова переименовывается  в  "веч-
но-достойныя памяти великого князя Святослава  Игоревича  город  Непрек-
лонск". Над городом царит окруженный облаком градоначальник, или, иначе,
сухопутных и морских сил города Непреклонска обер-комендант, который  со
всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть. Около не-
го... шпион!!
   В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим  обра-
зом. С восходом солнца все в доме поднимаются; взрослые и подростки  об-
лекаются в единообразные одежды (по особым, апробованным  градоначальни-
ком рисункам), подчищаются и подтягивают ремешки.  Малолетние  сосут  на
скорую руку материнскую грудь; престарелые произносят краткое  поучение,
неизменно оканчивающееся непечатным словом; шпионы спешат  с  рапортами.
Через полчаса в доме остаются лишь престарелые и малолетки,  потому  что
прочие уже отправились к исполнению  возложенных  на  них  обязанностей.
Сперва они вступают в "манеж для коленопреклонений", где наскоро  прочи-
тывают молитву; потом направляют стопу в "манеж  для  телесных  упражне-
ний", где укрепляют организм фехтованием и гимнастикой; наконец, идут  в
"манеж для принятия пищи", где получают по куску черного хлеба, посыпан-
ного солью. По принятии пищи выстраиваются на площади в каре, и  оттуда,
под предводительством командиров, повзводно разводятся  на  общественные
работы. Работы производятся по команде.  Обыватели  разом  нагибаются  и
выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают  грабли,  стучат  заступы,
сохи бороздят землю, - все по команде. Землю  пашут,  стараясь  выводить
сохами вензеля, изображающие начальные буквы имен тех исторических  дея-
телей, которые наиболее прославились неуклонностию. Около каждого  рабо-
чего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут
стреляет в солнце. Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений  проха-
живается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь  покрытый  потом,  весь
преисполненный казарменным запахом, и затягивает:
   Раз - первой! раз - другой! -
   а за ним все работающие подхватывают:
   Ухнем!
   Дубинушка, ухнем!
   Но вот солнце достигает  зенита,  и  Угрюм-Бурчеев  кричит:  "Шабаш!"
Опять повзводно строятся обыватели и направляются обратно в  город,  где
церемониальным маршем проходят через "манеж для принятия пищи" и получа-
ют по куску черного хлеба с солью. После краткого отдыха,  состоящего  в
маршировке, люди снова строятся и прежним порядком разводятся на  работы
впредь до солнечного заката. По закате всякий получает по  новому  куску
хлеба и спешит домой лечь спать. Ночью над Непреклонском витает дух  Уг-
рюм-Бурчеева и зорко стережет обывательский сон...
   Ни бога, ни идолов - ничего...
   В этом фантастическом мире нет ни страстей, ни увлечений,  ни  привя-
занностей. Все живут каждую минуту вместе, и всякий чувствует себя  оди-
ноким. Жизнь ни на мгновенье не отвлекается от исполнения  бесчисленного
множества дурацких обязанностей, из которых каждая рассчитана заранее  и
над каждым человеком тяготеет как рок. Женщины имеют право рожать  детей
только зимой, потому что нарушение этого правила может воспрепятствовать
успешному ходу летних работ. Союзы между молодыми людьми устраиваются не
иначе, как сообразно росту и телосложению,  так  как  это  удовлетворяет
требованиям правильного и красивого фронта.  Нивелляторство,  упрощенное
до определенной дачи черного хлеба, - вот  сущность  этой  кантонистской
фантазии...
   Тем не  менее,  когда  Угрюм-Бурчеев  изложил  свой  бред  перед  на-
чальством, то последнее не только не встревожилось им, но с  удивлением,
доходившим почти до благоговения, взглянуло на темного прохвоста,  заду-
мавшего уловить вселенную. Страшная масса исполнительности,  действующая
как один человек, поражала воображение. Весь мир представлялся испещрен-
ным черными точками, в которых, под бой барабана,  двигаются  по  прямой
линии люди, и все идут, все идут. Эти поселенные  единицы,  эти  взводы,
роты, полки - все это, взятое вместе, не намекает ли на  какую-то  луче-
зарную даль, которая покамест еще задернута  туманом,  но  со  временем,
когда туманы рассеются и когда даль откроется... Что же это, однако,  за
даль? что скрывает она? глуповцы опять встревожились  и  целой  громадой
ввалили на бригадиров двор. до героизма воображение.
   - Казар-р-мы! - в свою очередь, словно эхо, вторил угрюмый прохвост и
произносил при этом такую несосветимую клятву, что начальство чувствова-
ло себя как бы опаленным каким-то таинственным огнем...
   Управившись с Грустиловым и разогнав безумное скопище,  Угрюм-Бурчеев
немедленно приступил к осуществлению своего бреда.
   Но в том виде, в каком Глупов предстал глазам его, город этот  далеко
не отвечал его идеалам. Это была скорее беспорядочная куча хижин, нежели
город. Не имелось ясного центрального пункта; улицы разбегались вкривь и
вкось; дома лепились кое-как, без всякой симметрии,  по  местам  теснясь
друг к другу, по местам оставляя в промежутках огромные пустыри.  Следо-
вательно, предстояло не улучшать, но создавать вновь. Но  что  же  может
значить слово "создавать" в понятиях такого человека, который с юных лет
закалился в должности прохвоста? - "Создавать" - это значит  представить
себе, что находишься в дремучем лесу; это значит взять в руку  топор  и,
помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти  куда
глаза глядят. Именно так Угрюм-Бурчеев и поступил.
   На другой же день по приезде он обошел весь город. Ни кривизна  улиц,
ни великое множество закоулков, ни разбросанность обывательских хижин  -
ничто не остановило его. Ему было ясно одно: что перед глазами его  дре-
мучий лес и что следует с этим лесом распорядиться. Наткнувшись  на  ка-
кую-нибудь неправильность, Угрюм-Бурчеев на минуту вперял в нее недоуме-
вающий взор, но тотчас же выходил из оцепенения и молча делал жест  впе-
ред, как бы проектируя прямую линию. Так шел он долго, все простирая ру-
ку и проектируя, и только тогда, когда глазам его предстала река, он по-
чувствовал, что с ним совершилось что-то необыкновенное.
   Он позабыл... он ничего подобного не предвидел... До сих пор фантазия
его шла все прямо, все по ровному  месту.  Она  устраняла,  рассекала  и
воздвигала моментально, не зная  препятствий,  а  питаясь  исключительно
своим собственным содержанием. И вдруг... Излучистая полоса жидкой стали
сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не  за-
мерла под взглядом этого  административного  василиска.  Она  продолжала
двигаться, колыхаться и издавать какие-то особенные, но несомненно живые
звуки. Она жила.
   - Кто тут? - спросил он в ужасе.
   Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то иску-
шающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили: "Хитер,  прохвост,
твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего  бу-
дет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу
два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который вры-
вался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной  своей  независимости
от первого.
   - Зачем? - спросил, указывая глазами на реку, Угрюм-Бурчеев у  сопро-
вождавших его квартальных, когда прошел первый момент оцепенения.
   Квартальные не поняли; но во взгляде градоначальника  было  нечто  до
такой степени устраняющее всякую возможность уклониться  от  объяснения,
что они решились отвечать, даже не понимая вопроса.
   - Река-с... навоз-с... - лепетали они как попало.
   - Зачем? - повторил он испуганно и вдруг, как бы боясь углубляться  в
дальнейшие расспросы, круто повернул налево кругом и пошел назад.
   Судорожным шагом возвращался он домой и бормотал себе под нос:
   - Уйму! я ее уйму!
   Дома он через минуту уж решил дело по существу. Два одинаково великих
подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку.  Средства  для
исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства  для  ис-
полнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не бы-
ло той силы в природе, которая могла бы убедить  прохвоста  в  неведении
чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось не только  рав-
носильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его.
   Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а
это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего
не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которым они  те-
кут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит только указать:  от  сих
мест до сих - и на протяжении отмеренного пространства наверное  возник-
нет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево,  будет  продолжать
течь река.
   Остановившись на этой мысли, он начал готовиться.
   В какой-то дикой задумчивости бродил он по улицам,  заложив  руки  за
спину и бормоча под нос невнятные слова. На пути встречались ему  обыва-
тели, одетые в самые разнообразные лохмотья, и кланялись в  пояс.  Перед
некоторыми он останавливался, вперял непонятливый взор в лохмотья и про-
износил:
   - Зачем?
   И, снова впавши в задумчивость, продолжал путь далее.
   Минуты этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оце-
пенелые, застывали они перед ним, не будучи в силах  оторвать  глаза  от
его светлого, как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна  скрывалась
в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом  нависла  над
целым городом.
   Город приник; в воздухе чувствовались спертость и духота.
   Он еще не сделал никаких распоряжений, не  высказал  никаких  мыслей,
никому не сообщил своих планов, а все уже понимали, что пришел конец.  В
этом убеждало беспрерывное мелькание идиота, носившего в себе  тайну;  в
этом убеждало тихое рычание, исходившее из его внутренностей. Незримо ни
для кого, прокрался в среду обывателей смутный ужас и безраздельно овла-
дел всеми. Все мыслительные силы сосредоточивались на загадочном  идиоте
и в мучительном беспокойстве кружились в одном и том же волшебном круге,
которого центром был он. Люди позабыли прошедшее и не задумывались о бу-
дущем. Нехотя исполняли они необходимые житейские дела, нехотя сходились
друг с другом, нехотя жили со дня на день. К чему?  -  вот  единственный
вопрос, который ясно представлялся каждому при виде грядущего вдали иди-
ота. Зачем жить, если жизнь навсегда отравлена представлением об идиоте?
Зачем жить, если нет средств защитить взор от его  ужасного  вездесущия?
Глуповцы позабыли даже взаимные распри и попрятались по углам в  тоскли-
вом ожидании...
   Казалось, он и сам понимал, что конец наступил. Никакими текущими де-
лами он не занимался, а в правление даже не заглядывал. Он  порешил  од-
нажды навсегда, что старая жизнь безвозвратно канула в вечность  и  что,
следовательно, незачем и тревожить этот хлам, который не имеет  никакого
отношения к будущему. Квартальные нравственно и  физически  истерзались;
вытянувшись и затаивши дыхание, они становились на линии, по которой  он
проходил, и ждали, не будет ли приказаний; но  приказаний  не  было.  Он
молча проходил мимо и не удостоивал их даже взглядом. Не стало в Глупове
никакого суда: ни милостивого, ни немилостивого, ни скорого, ни нескоро-
го. На первых порах глуповцы, по старой привычке,  вздумали  было  обра-
щаться к нему с претензиями и жалобами друг на друга; но он даже не  по-
нял их.
   - Зачем? - говорил он, с каким-то диким изумлением обозревая жалобщи-
ка с головы до ног.
   В смятении оглянулись глуповцы назад и с ужасом увидели,  что  назади
действительно ничего нет.
   Наконец страшный момент настал. После  недолгих  колебаний  он  решил
так: сначала разрушить город, а потом уже приступить и к реке. Очевидно,
он еще надеялся, что река образумится сама собой.
   За неделю до Петрова дня он объявил приказ: всем говеть. Хотя глупов-
цы всегда говели охотно, но, выслушавши внезапный приказ Угрюм-Бурчеева,
смутились. Стало быть, и в самом деле предстоит что-нибудь  решительное,
коль скоро, для принятия этого решительного, потребны такие  приготовле-
ния? Этот вопрос сжимал все сердца тоскою. Думали сначала, что он  будет
палить, но, заглянув на градоначальнический  двор,  где  стоял  пушечный
снаряд, из которого обыкновенно палили в обывателей, убедились, что пуш-
ки стоят незаряженные. Потом остановились на мысли, что будет произведе-
на повсеместная "выемка", и  стали  готовиться  к  ней:  прятали  книги,
письма, лоскутки бумаги, деньги и даже иконы, - одним словом, все, в чем
можно было усмотреть какое-нибудь "оказательство".
   - Кто его знает, какой он веры? - шептались промеж себя  глуповцы,  -
может, и фармазон?
   А он все маршировал по прямой линии, заложив руки за спину, и  никому
не объявлял своей тайны.
   В Петров день все причастились, а многие даже соборовались  накануне.
Когда запели причастный стих, в церкви  раздались  рыдания,  "больше  же
всех вопили голова и предводитель, опасаясь за многое имение свое".  За-
тем, проходя от причастия мимо градоначальника, кланялись и поздравляли;
но он стоял дерзостно и никому даже не кивнул головой. День прошел в ти-
шине невообразимой. Стали люди разгавливаться, но никому не шел кусок  в
горло, и все опять заплакали. Но когда проходил мимо градоначальник  (он
в этот день ходил форсированным маршем), то  поспешно  отирали  слезы  и
старались придать лицам беспечное и доверчивое выражение. Надежда не вся
еще исчезла. Все думалось: вот увидят начальники нашу невинность и прос-
тят...
   Но Угрюм-Бурчеев ничего не увидел и ничего не простил.
   "30-го июня, - повествует летописец, - на  другой  день  празднованья
памяти святых и славных апостолов Петра и Павла, был сделан первый прис-
туп к сломке города". Градоначальник, с топором в руке,  первый  выбежал
из своего дома и, как озаренный, бросился  на  городническое  правление.
Обыватели последовали примеру его. Разделенные на отряды (в каждом уже с
вечера был назначен особый урядник и шпион), они разом на  всех  пунктах
начали работу разрушения. Раздался стук топора и визг пилы;  воздух  на-
полнился криками рабочих и грохотом падающих на землю бревен; пыль  гус-
тым облаком нависла над городом и затемнила солнечный свет. Все были на-
лицо, все до единого; взрослые и сильные рубили и ломали;  малолетние  и
слабосильные сгребали мусор и свозили его к реке. От зари до  зари  люди
неутомимо преследовали задачу разрушения собственных жилищ,  а  на  ночь
укрывались в устроенных на выгоне бараках, куда было  свезено  и  обыва-
тельское имущество. Они сами не понимали, что делают, и даже не вопроша-
ли друг друга, точно ли это наяву происходит. Они сознавали только одно:
что конец наступил и что за ними везде, везде следит  непонятливый  взор
угрюмого идиота. Мельком, словно во сне, припоминались некоторым  стари-
кам примеры из истории, и в особенности из эпохи, когда градоначальство-
вал Бородавкин, который навел в город оловянных солдатиков и однажды,  в
минуту безумной отваги, скомандовал им: "Ломай!" Но ведь тогда  все-таки
была война, а теперь... без всякого повода... среди  глубокого  земского
мира...
   Угрюм-Бурчеев мерным шагом ходил среди всеобщего  опустошения,  и  на
губах его играла та же самая улыбка, которая озарила лицо его в ту мину-
ту, когда он, в порыве начальстволюбия, отрубил себе указательный  палец
правой руки. Он был доволен, он даже мечтал. Мысленно он уже шел  дальше
простого разрушения. Он рассортировывал жителей по росту и телосложению;
он разводил мужей с законными женами и соединял с чужими; он раскассиро-
вывал детей по семьям, соображаясь с положением  каждого  семейства;  он
назначал взводных, ротных и других командиров, избирал  шпионов  и  т.д.
Клятва, данная начальнику, наполовину уже выполнена. Все начеку, все ки-
пит, все готово вынырнуть во всеоружии; остаются подробности,  но  и  те
давным-давно предусмотрены и  решены.  Какая-то  сладкая  восторженность
пронизывала все существо угрюмого прохвоста и уносила его далеко,  дале-
ко.
   В упоении гордости он вперял глаза в небо, смотрел на светила  небес-
ные, и, казалось, это зрелище приводило его в недоумение.
   - Зачем? - бормотал он чуть слышно и долго-долго  о  чем-то  думал  и
что-то соображал.
   Что именно?
   Через полтора или два месяца не оставалось уже камня на камне. Но  по
мере того, как работа опустошения приближалась к набережной  реки,  чело
Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший  к  реке  дом;  в
последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему  она
текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут,
а другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую,
в весеннее время, водой. Бред продолжался.
   Громадные кучи мусора, навоза и соломы уже были сложены по берегам  и
ждали только мания, чтобы исчезнуть в глубинах реки.  Нахмуренный  идиот
бродил между грудами и вел им счет, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь  не
похитил драгоценного материала. По временам он с уверенностию бормотал:
   - Уйму, я ее уйму!
   И вот вожделенная минута наступила. В одно прекрасное утро,  созвавши
будочников, он привел их к берегу  реки,  отмерил  шагами  пространство,
указал глазами на течение и ясным голосом произнес:
   - От сих мест - до сих!
   Как ни были забиты обыватели, он и они  восчувствовали.  До  сих  пор
разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила  до
дела извечного, нерукотворного. Многие разинули рты, чтоб возроптать, но
он даже не заметил этого колебания, а только как бы удивился, зачем люди
мешкают.
   - Гони! - скомандовал он будочникам, вскидывая глазами на колышущуюся
толпу.
   Борьба с природой восприяла начало.
   Масса, с тайными вздохами ломавшая дома свои, с тайными  же  вздохами
закопошилась в воде. Казалось, что рабочие силы Глупова сделались  неис-
тощимыми и что чем более заявляла себя бесстыжесть притязаний, тем  рас-
тяжимее становилась сумма орудий, подлежавших ее эксплуатации.
   Много было наезжих людей, которые разоряли Глупов; одни - ради шутки,
другие - в минуту грусти, запальчивости или увлечения; но  Угрюм-Бурчеев
был первый, который задумал разорить город серьезно. От зари до зари ки-
шели люди в воде, вбивая в дно реки сваи и заваливая мусором  и  навозом
пропасть, казавшуюся бездонною. Но слепая стихия шутя рвала и разметыва-
ла наносимый ценою нечеловеческих усилий хлам и с каждым разом все глуб-
же и глубже прокладывала себе ложе. Щепки, навоз, солома,  мусор  -  все
уносилось быстриной в неведомую даль, и Угрюм-Бурчеев, с удивлением, до-
ходящим до испуга, следил "непонятливым" оком за  этим  почти  волшебным
исчезновением его надежд и намерений.
   Наконец люди истомились и стали  заболевать.  Сурово  выслушивал  Уг-
рюм-Бурчеев ежедневные рапорты десятников о числе выбывших из строя  ра-
бочих и, не дрогнув ни одним мускулом, командовал:
   - Гони!
   Появлялись новые  партии  рабочих,  которые,  как  цвет  папоротника,
где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине во-
доворота. Наконец привели и предводителя, который один  в  целом  городе
считал себя свободным от работ, и стали толкать его в реку. Однако пред-
водитель пошел не сразу, но протестовал и ссылался на какие-то права.
   - Гони! - скомандовал Угрюм-Бурчеев.
   Толпа загоготала. Увидев, как предводитель, краснея и стыдясь,  засу-
чивал штаны, она почувствовала себя бодрою и удвоила усилия.
   Но тут встретилось новое затруднение: груды  мусора  убывали  в  виду
всех, так что скоро нечего было валить в реку.  Принялись  за  последнюю
груду, на которую Угрюм-Бурчеев надеялся как на каменную гору. Река  за-
думалась, забуровила дно, но через мгновение потекла веселее прежнего.
   Однажды, однако, счастье улыбнулось ему. Собрав  последние  усилия  и
истощив весь запас мусора, жители принялись за строительный  материал  и
разом двинули в реку целую массу его. Затем толпы с  гиком  бросились  в
воду и стали погружать материал на дно. Река всею массою вод хлынула  на
это новое препятствие и  вдруг  закрутилась  на  одном  месте.  Раздался
треск, свист и какое-то громадное клокотание, словно миллионы  неведомых
гадин разом пустили свой шип из водяных хлябей. Затем все смолкло:  река
на минуту остановилась и тихо-тихо начала разливаться по луговой  сторо-
не.
   К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его,  а
вода между тем все прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул;  каза-
лось, что где-то рушатся целые деревни, и там раздаются вопли,  стоны  и
проклятия. Плыли по воде стоги сена, бревна, обломки  изб  и,  достигнув
плотины, с треском сталкивались друг с другом, ныряли, опять выплывали и
сбивались в кучу в одном месте. Разумеется, Угрюм-Бурчеев  ничего  этого
не предвидел, но, взглянув на громадную массу вод, он до  того  просвет-
лел, что даже получил дар слова и стал хвастаться.
   - Тако да видят людие! - сказал он, думая попасть в  господствовавший
в то время  фотиевско-аракчеевский  тон;  но  потом,  вспомнив,  что  он
все-таки не более как прохвост, обратился к будочникам и  приказал  сог-
нать городских попов:
   - Гони!
   Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою
и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности  наказания  на
теле. Однажды возбужденное, оно сбрасывает с себя  всякое  иго  действи-
тельности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые  гран-
диозные. Погасить солнце, провертеть в земле дыру, через  которую  можно
было бы наблюдать за тем, что делается в аду, - вот  единственные  цели,
которые истинный прохвост признает достойными своих усилий.  Голова  его
уподобляется дикой пустыне, во всех закоулках  которой  восстают  образы
самой привередливой демонологии. Все это мятется, свистит, гикает и, шу-
мя невидимыми крыльями, устремляется  куда-то  в  темную,  безрассветную
даль...
   То же произошло и с Угрюм-Бурчеевым. Едва увидел он массу воды, как в
голове его уже утвердилась мысль, что у него будет свое собственное  мо-
ре. И так как за эту мысль никто не угрожал ему шпицрутенами, то он стал
развивать ее дальше и дальше. Есть море - значит, есть и флоты;  во-пер-
вых, разумеется, военный, потом торговый. Военный флот то и дело бомбар-
дирует; торговый - перевозит драгоценные грузы. Но так как  Глупов  всем
изобилует и ничего, кроме розог и административных мероприятий, не  пот-
ребляет, другие же страны, как-то: село Недоедово, деревня Голодаевка  и
проч., суть совершенно голодные и притом до чрезмерности жадные, то  ес-
тественно, что торговый баланс всегда склоняется в пользу Глупова. Явля-
ется великое изобилие звонкой монеты, которую, однако ж, глуповцы прези-
рают и бросают в навоз, а из навоза секретным образом выкапывают ее  ев-
реи и употребляют на исходатайствование железнодорожных концессий.
   И что ж! - все эти мечты рушились на другое же утро.  Как  ни  стара-
тельно утаптывали глуповцы вновь созданную плотину, как ни охраняли  они
ее неприкосновенность в течение целой ночи, измена уже успела проникнуть
в ряды их.
   Едва успев продрать глаза, Угрюм-Бурчеев тотчас же  поспешил  полюбо-
ваться на произведение своего гения, но, приблизившись к реке, встал как
вкопанный. Произошел новый бред. Луга обнажились; остатки монументальной
плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала  и  двига-
лась в своих берегах, точь-в-точь как за день тому назад.
   Некоторое время Угрюм-Бурчеев безмолвствовал. С каким-то странным лю-
бопытством следил он, как волна плывет за  волною,  сперва  одна,  потом
другая, и еще, и еще... И все это куда-то  стремится  и  где-то,  должно
быть, исчезает...
   Вдруг он пронзительно замычал и порывисто повернулся на каблуке.
   - Напра-во кру-гом! за мной! - раздалась команда.
   Он решился. Река не захотела уйти от него - он уйдет от  нее.  Место,
на котором стоял старый Глупов, опостылело ему. Там не  повинуются  сти-
хии, там овраги и буераки на каждом шагу преграждают стремительный  бег;
там воочию совершаются волшебства, о которых не говорится ни в регламен-
тах, ни в сепаратных предписаниях начальства. Надо бежать!
   Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы  и
едва поспевая, следовали обыватели. Наконец, к вечеру, он пришел.  Перед
глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности  кото-
рой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины.  Куда  ни  обрати
взоры - везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно  шагать  до
бесконечности. Это был тоже бред, но бред, точь-в-точь совпадавший с тем
бредом, который гнездился в его голове...
   - Здесь! - крикнул он ровным, беззвучным голосом.
   Строился новый город на новом месте, но одновременно с ним  выползало
на свет что-то иное, чему еще не было в то время  придумано  названия  и
что лишь в позднейшее время сделалось известным под довольно  определен-
ным названием "дурных страстей" и  "неблагонадежных  элементов".  Непра-
вильно было бы, впрочем, полагать, что это "иное" появилось тогда в пер-
вый раз; нет, оно уже имело свою историю...
   Еще во времена Бородавкина летописец упоминает о некотором Ионке  Ко-
зыре, который, после продолжительных странствий по теплым  морям  и  ки-
сельным берегам, возвратился в родной город и привез с собой собственно-
го сочинения книгу под названием "Письма к другу о водворении  на  земле
добродетели". Но так как биография этого  Ионки  составляет  драгоценный
материал для истории русского либерализма, то читатель, конечно, не  по-
сетует, если она будет рассказана здесь с некоторыми подробностями.
   Отец Ионки, Семен Козырь, был простой мусорщик,  который,  воспользо-
вавшись смутными временами, нажил себе значительное состояние. В краткий
период безначалия (см. "Сказание о шести  градоначальницах"),  когда,  в
течение семи дней, шесть градоначальниц вырывали друг  у  друга  кормило
правления, он, с изумительною для глуповца ловкостью, перебегал от одной
партии к другой, причем так искусно заметал  следы  свои,  что  законная
власть ни минуты не сомневалась, что Козырь всегда  оставался  лучшею  и
солиднейшею поддержкой ее. Пользуясь этим ослеплением, он сначала продо-
вольствовал войска Ираидки, потом войска Клементинки, Амальки, Нельки и,
наконец, кормил крестьянскими лакомствами Дуньку-толстопятую  и  Матрен-
ку-ноздрю. За все это он получал деньги по справочным ценам, которые сам
же сочинял, а так как для Мальки, Нельки и прочих время было  горячее  и
считать деньги некогда, то расчеты кончались тем, что он запускал руку в
мешок и таскал оттуда пригоршнями.
   Ни помощник градоначальника, ни неустрашимый штаб-офицер - никто  ни-
чего не знал об интригах Козыря, так что когда приехал в Глупов  подлин-
ный градоначальник, Двоекуров, и началась  разборка  "оного  нелепого  и
смеха достойного глуповского смятения", то за Семеном Козырем не  только
не было найдено ни малейшей вины, но, напротив того, оказалось, что  это
"подлинно достойнейший и благопоспешительнейший к  подавлению  революций
гражданин".
   Двоекурову Семен Козырь полюбился по многим причинам.  Во-первых,  за
то, что жена Козыря, Анна, пекла превосходнейшие пироги;  во-вторых,  за
то, что  Семен,  сочувствуя  просветительным  подвигам  градоначальника,
выстроил в Глупове пивоваренный завод и пожертвовал сто рублей для осно-
вания в городе академии; в-третьих, наконец, за то, что Козырь не только
не забывал ни Симеона-Богоприимца, ни Гликерии-девы (дней тезоименитства
градоначальника и супруги его), но даже праздновал им дважды в год.
   Долго памятен был указ, которым Двоекуров возвещал обывателям об отк-
рытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. "Водка,
- говорилось в том указе, - не токмо не вселяет веселонравия, как многие
полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и  по-
рождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько  угодно  и  без
всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые  и
веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обе-
дом, но и то из малой рюмки; в прочее же время  безопасно  кушать  пиво,
которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих  цен  из
заводов 1-й гильдии купца Семена Козыря отпущается".  Последствия  этого
указа были для Козыря бесчисленны. В короткое время он до того  процвел,
что начал уже находить, что в Глупове ему тесно, а "нужно-де мне,  Козы-
рю, вскорости в Петербурге быть, а тамо и ко двору явиться".
   Во время градоначальстования Фердыщенки  Козырю  посчастливилось  еще
больше, благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему  вну-
чатой сестрой. В начале 1766 года он угадал голод и стал заблаговременно
скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у  всех  застав  поли-
цейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор  к
скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб "по такции",  и  ежели
между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть.
   Но как пришло это баснословное  богатство,  так  оно  и  улетучилось.
Во-первых, Козырь не поладил с Домашкой-стрельчихой, которая заняла мес-
то Аленки. Во-вторых, побывав в Петербурге, Козырь стал хвастаться; кня-
зя Орлова звал Гришей, а о Мамонове и Ермолове говорил, что они умом ко-
ротки, что он, Козырь, "много им насчет национальной политики  толковал,
да мало они поняли".
   В одно прекрасное утро, нежданно-негаданно, призвал Фердыщенко Козыря
и повел к нему такую речь:
   - Правда ли, - говорил он, - что ты, Семен, светлейшего Римской импе-
рии князя Григория Григорьевича Орлова Гришкою величал и, ходючи по  ка-
бакам, перед всякого звания людьми за приятеля себя выдавал?
   Козырь замялся.
   - И на то у меня свидетели есть, - продолжал Фердыщенко таким  тоном,
который не дозволял усомниться, что он подлинно знает, что говорит.
   Козырь побледнел.
   - И я тот твой бездельный поступок, по благодушию своему,  прощаю!  -
вновь начал Фердыщенко, - а которое ты имение награбил, и то имение твое
отписываю я, бригадир, на себя. Ступай и молись богу.
   И точно: в тот же день отписал бригадир на себя Козыреву движимость и
недвижимость, подарив, однако, виновному хижину на  краю  города,  чтобы
было где душу спасти и себя прокормить.
   Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век и на за-
кате дней вдруг почувствовал прилив "дурных страстей" и "неблагонадежных
элементов". Стал проповедывать, что  собственность  есть  мечтание,  что
только нищие да постники взойдут в Царствие Небесное, а богатые да браж-
ники будут лизать раскаленные сковороды и кипеть в смоле. Причем,  обра-
щаясь к Фердыщенке (тогда было на этот счет просто: грабили,  но  правду
выслушивали благодушно), прибавлял:
   - Вот и ты, чертов угодник, в аду с братцем  своим  сатаной  калеными
угольями трапезовать станешь, а я, Семен, тем временем на лоне Авраамлем
почивать буду.
   Таков был первый глуповский демагог.
   Ионы Козыря не было в Глупове, когда отца его постигла  страшная  ка-
тастрофа. Когда он возвратился домой, все ждали, что поступок Фердыщенки
приведет его, по малой мере, в негодование; но он выслушал дурную  весть
спокойно, не выразив ни огорчения, ни даже удивления. Это была  довольно
развитая, но совершенно мечтательная натура, которая  вполне  безучастно
относилась к существующему факту и эту безучастность восполняла  большою
дозою утопизма. В голове его мелькал какой-то рай, в котором живут  доб-
родетельные люди, делают добродетельные дела и достигают  добродетельных
результатов. Но все это именно только мелькало, не укладываясь в опреде-
ленные формы и не идя далее простых и не вполне ясных  афоризмов.  Самая
книга "О водворении на земле добродетели" была не что иное, как свод по-
добных афоризмов, не указывавших и даже не имевших целью указать на  ка-
кие-либо практические применения. Ионе приятно было сознавать себя  доб-
родетельным, а, конечно, еще было бы приятнее, если б и другие тоже соз-
навали себя добродетельными. Это была  потребность  его  мягкой,  мечта-
тельной натуры; это же обусловливало для него и потребность  пропаганды.
Сожительство добродетельных с добродетельными, отсутствие зависти, огор-
чений и забот, кроткая беседа, тишина, умеренность - вот идеалы, которые
он проповедовал, ничего не зная о способах их осуществления.
   Несмотря на свою расплывчатость, учение Козыря приобрело,  однако  ж,
столько прозелитов в Глупове, что градоначальник Бородавкин счел  нелиш-
ним обеспокоиться этим. Сначала он вытребовал к себе книгу "О водворении
на земле добродетели" и освидетельствовал ее; потом вытребовал и  самого
автора для освидетельствования.
   - Чел я твою, Ионкину, книгу, - сказал он, - и от многих  надписанных
в ней злодейств был приведен в омерзение.
   Ионка казался изумленным. Бородавкин продолжал:
   - Мнишь ты всех людей добродетельными сделать, а про то позабыл,  что
добродетель не от тебя, а от Бога, и от Бога же всякому  человеку  прис-
тойное место указано.
   Ионка изумлялся все больше и больше этому приступу и  не  столько  со
страхом, сколько с любопытством ожидал, к каким Бородавкин придет  выво-
дам.
   - Ежели есть на свете клеветники, тати, злодеи и душегубцы (о чем и в
указах неотступно публикуется), - продолжал градоначальник, - то с  чего
же тебе, Ионке, на ум взбрело, чтоб им не быть? и кто тебе такую  власть
дал, чтобы всех сил людей от природных их званий отставить  и  зауряд  с
добродетельными людьми в некоторое смеха достойное место,  тобою  "раем"
продерзостно именуемое, включить?
   Ионка разинул было рот для некоторых разъяснений, но Бородавкин прер-
вал его:
   - Погоди. И ежели все люди "в раю" в песнях и плясках  время  препро-
вождать будут, то кто же, по твоему, Ионкину,  разумению,  землю  пахать
станет? и вспахавши сеять? и посеявши жать? и собравши плоды, оными гос-
под дворян и прочих чинов людей довольствовать и питать?
   Опять разинул рот Ионка, и опять Бородавкин удержал его порыв.
   - Погоди. И за те твои бессовестные речи судил я тебя,  Ионку,  судом
скорым, и присудили тако: книгу твою, изодрав, растоптать  (говоря  это,
Бородавкин изодрал и растоптал), с тобою же  самим,  яко  с  растлителем
добрых нравов, по предварительной отдаче на  поругание,  поступить,  как
мне, градоначальнику, заблагорассудится.
   Таким образом, Ионой Козырем начался мартиролог  глуповского  либера-
лизма.
   Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели
Ионку на базар и, дабы сделать вид его более  омерзительным,  надели  на
него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения было  много
женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В
довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на  прес-
тупника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не стало.
   Таков был первый дебют глуповского либерализма. Несмотря,  однако  ж,
на неудачу, "дурные страсти" не умерли, а образовали  традицию,  которая
переходила преемственно из поколения в поколение и при всех  последующих
градоначальниках. К сожалению, летописцы не предвидели  страшного  расп-
ространения этого зла в будущем, а потому, не обращая должного  внимания
на происходившие перед ними факты, заносили их в свои тетрадки  с  прис-
корбною краткостью. Так, например, при Негодяеве  упоминается  о  некоем
дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который был посажен на цепь за  то,
что говорит хульные слова, а слова те в том состояли, что "всем-де людям
в еде равная потреба настоит, и кто-де ест много, пускай делится с  тем,
кто ест мало". "И сидя на цепи, Ивашка умре",  -  прибавляет  летописец.
Другой пример случился при Микаладзе, который хотя был сам либерал,  но,
по страстности своей натуры, а также по новости дела, не всегда мог воз-
держиваться от заушений. Во время его управления  городом  тридцать  три
философа были рассеяны по лицу земли за то, что "нелепым обычаем говори-
ли: трудящийся да яст; нетрудящийся же да вкусит от плодов безделья сво-
его".  Третий  пример  был  при  Беневоленском,  когда  был  "подвергнут
расспросным речам" дворянский сын Алешка Беспятов, за то,  что  к  укору
градоначальнику, любившему заниматься законодательством, утверждал: "ху-
ды те законы, кои писать надо, а те законы исправны, кои и без письма  в
естестве у каждого  человека  нерукотворно  написаны".  И  он  тоже  "от
расспросных речей да с испугу и с  боли  умре".  После  Беспятова  либе-
ральный мартиролог временно прекратился. Прыщ и Иванов  были  глупы;  дю
Шарио же был и глуп, и, кроме того, сам заражен либерализмом. Грустилов,
в первую половину своего градоначальствования, не только не  препятство-
вал, но даже покровительствовал либерализму, потому что смешивал  его  с
вольным обращением, к которому  имел  непреодолимую  склонность.  Только
впоследствии, когда блаженный Парамоша и юродивенькая Аксиньюшка взяли в
руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял  начало,  в
лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно,  сос-
тояла в том, что "все мы, что человеки, что скоты - все помрем и  все  к
чертовой матери пойдем". Вместе с Линкиным чуть было не попались впросак
два знаменитейшие философа того времени, Фунич и Мерзицкий,  но  вовремя
спохватились и начали, вместе с Грустиловым, присутствовать при  "восхи-
щениях" (см. "Поклонение мамоне и покаяние"). Поворот Грустилова дал ли-
берализму новое направление, которое можно назвать центробежно-центрост-
ремительно-неисповедимо-завиральным. Но это был все-таки  либерализм,  а
потому и он успеха иметь не мог, ибо уже наступила минута, когда либера-
лизма не требовалось вовсе. Не требовалось совсем, ни под  каким  видом,
ни к каких формах, ни даже в форме нелепости, ни даже в форме восхищения
начальством.
   Восхищение начальством! что значит восхищение начальством? Это значит
такое оным восхищение, которое в то же  время  допускает  и  возможность
оным невосхищения! А отсюда до революции - один шаг!
   Со вступлением в должность градоначальника Угрюм-Бурчеева  либерализм
в Глупове прекратился вовсе, а потому  и  мартиролог  не  возобновлялся.
"Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, - говорит летопи-
сец, - глуповцы, с устатку, ни о чем больше не мыслили, кроме как о вып-
рямлении согбенных работой телес своих". Таким образом продолжалось  все
время, покуда Угрюм-Бурчеев разрушал старый город и боролся с рекою.  Но
по мере того как новый город приходил к концу, телесные упражнения  сок-
ращались, а вместе с досугом из-под пепла возникало и пламя измены...
   Дело в том, что по окончательном устройстве города  последовал  целый
ряд празднеств. Во-первых, назначен был праздник по случаю  переименова-
ния города из Глупова в Непреклонск; во-вторых,  последовал  праздник  в
воспоминание побед, одержанных бывшими градоначальниками над  обывателя-
ми; и, в-третьих, по случаю наступления осеннего времени, сам собой  по-
дошел праздник "предержащих властей". Хотя, по  первоначальному  проекту
Угрюм-Бурчеева, праздники должны были отличаться от будней  только  тем,
что в эти дни жителям, вместо работ, предоставлялось заниматься  усилен-
ной маршировкой, но на этот раз бдительный градоначальник оплошал.  Бес-
сонная ходьба по прямой линии до того сокрушила его железные нервы, что,
когда затих в воздухе последний удар топора,  он  едва  успел  крикнуть:
"Шабаш!" - как тут же повалился на землю и захрапел, не сделав даже рас-
поряжения о назначении новых шпионов.
   Изнуренные, обруганные и уничтоженные, глуповцы, после долгого  пере-
рыва, в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга  -  и
вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг  них,  но
чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и  что  далее  дышать  в
этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в  этой  истории
моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность?  -
ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильди-
баевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот
бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами  -  во  имя
чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица  судорожно  иск-
ривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который, с  топором
в руках, пришел неведомо отколь и с неисповедимою наглостью изрек смерт-
ный приговор прошедшему, настоящему и будущему...
   А он между тем неподвижно лежал на самом солнечном припеке  и  тяжело
храпел. Теперь он был у всех на виду; всякий  мог  свободно  рассмотреть
его и убедиться, что это подлинный идиот - и ничего более.
   Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал  огню  и  мечу,  еще
могло казаться, что в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то все-
покоряющая сила, которая, независимо от своего содержания,  может  пора-
жать воображение; теперь, когда он  лежал  поверженный  и  изнеможенный,
когда ни на ком не тяготел его, исполненный бесстыжества, взор, делалось
ясным, что это "громадное", это "всепокоряющее" - не что иное, как  иди-
отство, не нашедшее себе границ.
   Как ни запуганы были умы, но потребность освободить душу  от  обязан-
ности вникать в таинственный смысл выражения  "курицын  сын"  была  нас-
только сильна, что изменила и самый взгляд на  значение  Угрюм-Бурчеева.
Это был уже значительный шаг вперед в деле преуспеяния  "неблагонадежных
элементов". Прохвост проснулся, но взор его  уже  не  произвел  прежнего
впечатления. Он раздражал, но не пугал. Убеждение, что это не злодей,  а
простой идиот, который шагает все прямо и ничего не видит, что  делается
по сторонам, с каждым днем приобретало все больший и больший  авторитет.
Но это раздражало еще сильнее. Мысль, что шагание бессрочно, что в идио-
те таится какая-то сила, которая  цепенит  умы,  сделалась  невыносимою.
Никто не задавался предположениями, что идиот может успокоиться или  об-
ратиться к лучшим чувствам и что при таком обороте жизнь сделается  воз-
можною и даже, пожалуй, спокойною. Не только спокойствие, но даже  самое
счастье казалось обидным и унизительным, в виду этого прохвоста, который
единолично сокрушил целую массу мыслящих существ.
   "Он" даст какое-то счастье! "Он" скажет им: я вас разорил и  оглушил,
а теперь позволю вам быть счастливыми! И они выслушают эту речь хладнок-
ровно! они воспользуются его дозволением и будут счастливы! Позор!!!
   А Угрюм-Бурчеев все маршировал и все смотрел прямо, отнюдь не  подоз-
ревая, что под самым его носом кишат дурные страсти и чуть-чуть не  воо-
чию выплывают на поверхность неблагонадежные элементы. По  примеру  всех
благопопечительных благоустроителей, он видел только  одно:  что  мысль,
так долго зревшая в его заскорузлой голове, наконец  осуществилась,  что
он подлинно обладает прямою линией и может маршировать  по  ней  сколько
угодно. Затем, имеется ли на этой линии что-нибудь живое, и может ли это
"живое" ощущать, мыслить, радоваться, страдать, способно ли  оно,  нако-
нец, из "благонадежного" обратиться в "неблагонадежное"  -  все  это  не
составляло для него даже вопроса...
   Раздражение росло тем сильнее, что глуповцы все-таки обязывались  вы-
полнять все запутанные формальности, которые были заведены Угрюм-Бурчее-
вым. Чистились, подтягивались, проходили через все манежи,  строились  в
каре, разводились по работам и проч. Всякая минута казалась удобною  для
освобождения, и всякая же минута казалась  преждевременною.  Происходили
беспрерывные совещания по ночам; там и сям прорывались одиночные  случаи
нарушения дисциплины; но все это было как-то до такой степени разрознен-
но, что в конце концов могло, самою медленностью процесса, возбудить по-
дозрительность даже в таком убежденном идиоте, как Угрюм-Бурчеев.
   И точно, он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня
и шорох во время ночи. Он видел, как, с наступлением  сумерек,  какие-то
тени бродили по городу и исчезали неведомо куда, и как, с рассветом дня,
те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам.  Нес-
колько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порывался вы-
бежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но су-
еверный страх удерживал его. Как истинный прохвост, он боялся  чертей  и
ведьм.
   И вот однажды появился по всем поселенным единицам приказ,  возвещав-
ший о назначении шпионов. Это была капля, переполнившая чашу...
   Но здесь я должен сознаться, что тетрадки, которые заключали  в  себе
подробности этого дела, неизвестно куда утратились. Поэтому  я  нахожусь
вынужденным ограничиться лишь передачею развязки этой истории, и то бла-
годаря тому, что листок, на котором она описана, случайно уцелел.
   "Через неделю (после чего?), - пишет летописец, - глуповцев  поразило
неслыханное зрелище. Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто
неслось на город: не то ливень, не то смерч. Полное гнева, оно  неслось,
буровя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая  из  себя  ка-
кие-то глухие, каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в
городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья  взъерошились,
животные обезумели и метались по полю, не находя  дороги  в  город.  Оно
близилось, и по мере того как близилось, время останавливало  бег  свой.
Наконец земля затряслась, солнце померкло... глуповцы пали ниц.  Неиспо-
ведимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.
   Оно пришло...
   В эту торжественную минуту Угрюм-Бурчеев вдруг обернулся всем  корпу-
сом к оцепенелой толпе и ясным голосом произнес:
   - Придет...
   Но не успел он договорить, как раздался треск, и бывый  прохвост  мо-
ментально исчез, словно растаял в воздухе.
   История прекратила течение свое".
   К о н е ц
 
Главная страница | Далее


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: