М.Е.Салтыков-Щедрин
История одного города

От издателя
Обращение к читателю

О корени происхождения глуповцев
Опись градоначальникам
Органчик
Сказание о шести градоначальницах
Известие о Двоекурове
Голодный город
Соломенный город
Фантастический путешественник
Войны за просвещение
Эпоха увольнения от войн
Поклонение Мамоне и покаяние
Подтверждение покаяния. Заключение
Оправдательные документы

 
   Поклонение Мамоне и покаяние

   Человеческая жизнь - сновидение,  говорят  философы-спиритуалисты,  и
если б они были вполне логичны, то прибавили бы: и история - тоже снови-
дение. Разумеется, взятые абсолютно, оба эти сравнения одинаково нелепы,
однако нельзя не сознаться, что в истории действительно  встречаются  по
местам словно провалы, перед которыми мысль человеческая останавливается
не без недоумения. Поток жизни как бы прекращает свое естественное тече-
ние и образует водоворот, который кружится на  одном  месте,  брызжет  и
покрывается мутною накипью, сквозь которую невозможно различить ни ясных
типических черт, ни даже сколько-нибудь обособившихся явлений. Сбивчивые
и неосмысленные события бессвязно следуют одно за другим, и люди, по-ви-
димому, не преследуют никаких других целей, кроме защиты нынешнего  дня.
Попеременно, они то трепещут, то торжествуют, и чем  сильнее  дает  себя
чувствовать унижение, тем жестче и мстительнее торжество.  Источник,  из
которого вышла эта тревога, уже замутился; начала, во имя  которых  воз-
никла борьба, стушевались; остается борьба для борьбы, искусство для ис-
кусства, изобретающее дыбу, хождение по спицам и т. д.
   Конечно, тревога эта преимущественно сосредоточивается на  поверхнос-
ти; однако ж едва ли возможно утверждать, что и на дне в это время  обс-
тоит благополучно. Что происходит в тех слоях  пучины,  которые  следуют
непосредственно за верхним слоем и далее, до самого  дна?  пребывают  ли
они спокойными, или и на них производит свое давление  тревога,  обнару-
жившаяся в верхнем слое? - с полною достоверностью определить это невоз-
можно, так как вообще у нас еще нет привычки приглядываться к тому,  что
уходит далеко вглубь. Но едва ли мы  ошибемся,  сказавши,  что  давление
чувствуется и там. Отчасти оно выражается в форме материальных ущербов и
утрат, но преимущественно в форме более или менее  продолжительной  отс-
рочки общественного развития. И хотя результаты этих утрат  с  особенною
горечью сказываются лишь впоследствии, однако ж можно догадаться, что  и
современники без особенного удовольствия относятся к тем давлениям,  ко-
торые тяготеют над ними.
   Одну из таких тяжких исторических эпох, вероятно, переживал Глупов  в
описываемое летописцем время. Собственная внутренняя жизнь города  спря-
талась на дно, на поверхность же выступили какие-то  злостные  эманации,
которые и завладели всецело ареной истории. Искусственные примеси сверху
донизу опутали Глупов, и ежели можно сказать, что в общей  экономии  его
существования эта искусственность была небесполезна,  то  с  не  меньшею
правдой можно утверждать и то, что люди, живущие под гнетом ее, суть лю-
ди не весьма счастливые. Претерпеть Бородавкина для того,  чтоб  познать
пользу употребления некоторых злаков; претерпеть  Урус-Кугуш-Кильдибаева
для того, чтоб ознакомится с настоящею отвагою, - как  хотите,  а  такой
удел не может быть назван ни истинно нормальным,  ни  особенно  лестным,
хотя, с другой стороны, и нельзя отрицать, что некоторые злаки  действи-
тельно полезны, да и отвага, употребленная в свое время и в своем месте,
тоже не вредит.
   При таких условиях невозможно ожидать, чтобы  обыватели  оказали  ка-
кие-нибудь подвиги по части благоустройства и  благочиния  или  особенно
успели по части наук и искусств. Для  них  подобные  исторические  эпохи
суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой
мере они могут претерпеть. Такими именно и  представляет  нам  летописец
своих сограждан. Из рассказа его видно, что глуповцы беспрекословно под-
чиняются капризам истории и не представляют никаких данных,  по  которым
можно было бы судить о степени их  зрелости,  в  смысле  самоуправления;
что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана,
как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет  отрицать,  что  эта
картина не лестная, но иною она не может и быть, потому  что  материалом
для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят  го-
лову и который, разумеется, не может прийти к другому результату,  кроме
ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами  с
тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда  отличаются  рассказы
бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем пра-
во требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе  его
не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к
бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на  смертный  бой,
глуповцы все-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует  в  пользу
их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
   Не забудем, что летописец преимущественно ведет речь о так называемой
черни, которая и доселе считается стоящею как бы вне пределов истории. С
одной стороны, его умственному взору представляется  сила,  подкравшаяся
издалека и успевшая организоваться и окрепнуть, с другой - рассыпавшиеся
по углам и всегда застигаемые врасплох людишки и сироты. Возможно ли ка-
кое-нибудь сомнение насчет характера отношений, которые имеют возникнуть
из сопоставления стихий столь противоположных?
   Что сила, о которой идет речь, отнюдь не выдуманная - это доказывает-
ся тем, что представление об ней даже положило основание  целой  истори-
ческой школе. Представители этой школы совершенно искренно  проповедуют,
что чем больше уничтожать обывателей, тем благополучнее они будут и  тем
блестящее будет сама история. Конечно, это мнение не  весьма  умное,  но
как доказать это людям, которые настолько в себе  уверены,  что  никаких
доказательств не слушают и не принимают? Прежде  нежели  начать  доказы-
вать, надобно еще заставить себя выслушать, а как это сделать, когда жа-
лобщик самого себя не умеет достаточно убедить, что его не следует  ист-
реблять?
   - Говорил я ему: какой вы, сударь, имеете резон драться? а он  только
знай по зубам щелкает: вот тебе резон! вот тебе резон!
   Такова единственно ясная формула взаимных  отношений,  возможная  при
подобных условиях. Нет резона драться, но нет резона и не драться; в ре-
зультате виднеется лишь печальная тавтология, в которой оплеуха объявля-
ется оплеухою. Конечно, тавтология  эта  держится  на  нитке,  на  одной
только нитке, но как оборвать эту нитку? - в этом-то весь  и  вопрос.  И
вот само собою высказывается мнение: не лучше ли возложить  упование  на
будущее? Это мнение тоже не весьма умное, но что же делать, если никаких
других мнений еще не выработалось? И вот его-то, по-видимому,  держались
и глуповцы.
   Уподобив себя должникам, находящимся во власти вечных кредиторов, они
рассудили, что на свете бывают всякие кредиторы: и разумные  и  неразум-
ные. Разумный кредитор помогает должнику  выйти  из  стесненных  обстоя-
тельств и в вознаграждение за свою разумность получает свой долг.  Нера-
зумный кредитор сажает должника в острог или непрерывно сечет  его  и  в
вознаграждение не получает ничего. Рассудив таким образом, глуповцы ста-
ли ждать, не сделаются ли все кредиторы разумными? И ждут до сего дня.
   Поэтому я не вижу в рассказах летописца ничего такого,  что  посягало
бы на достоинство обывателей города Глупова. Это люди, как и все другие,
с тою только оговоркою, что природные их свойства обросли массой  нанос-
ных атомов, за которою почти ничего не видно. Поэтому  о  действительных
"свойствах" и речи нет, а есть речь только о наносных атомах. Было ли бы
лучше или даже приятнее, если б летописец,  вместо  описания  нестройных
движений, изобразил в Глупове идеальное средоточие законности  и  права?
Например, в ту минуту, когда Бородавкин требует повсеместного  распрост-
ранения горчицы, было ли бы для читателей  приятнее,  если  б  летописец
заставил обывателей не трепетать перед ним, а с успехом доказывать  нес-
воевременность и неуместность его затей?
   Положа руку на сердце, я утверждаю, что подобное извращение  глуповс-
ких обычаев было бы не только не полезно, но даже положительно  неприят-
но. И причина тому очень проста: рассказ летописца в этом виде  оказался
бы несогласным с истиною.

   Неожиданное усекновение головы майора Прыща не оказало почти никакого
влияния на благополучие обывателей. Некоторое время, за оскудением  гра-
доначальников, городом управляли квартальные; но так как либерализм  еще
продолжал давать тон жизни, то и они не бросались на жителей, но  учтиво
прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее.
Но даже и эти скромные походы не всегда сопровождались для  них  удачею,
потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только тре-
бухой.
   Последствием такого благополучия было то, что в течение целого года в
Глупове состоялся всего один заговор, но и то не со  стороны  обывателей
против квартальных (как это обыкновенно бывает),  а  напротив  того,  со
стороны квартальных против обывателей (чего никогда не бывает). А  имен-
но: мучимые голодом квартальные решились отравить в гостином дворе  всех
собак, дабы иметь в ночное  время  беспрепятственный  вход  в  лавки.  К
счастью, покушение было усмотрено вовремя, и заговор разрешился тем, что
самих же заговорщиков лишили на время установленной дачи требухи.
   После того прибыл в Глупов  статский  советник  Иванов,  но  оказался
столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного. Как нарочно,
это случилось в ту самую пору, когда страсть к законодательству  приняла
в нашем отечестве размеры чуть-чуть не опасные; канцелярии кипели  уста-
вами, как никогда не кипели сказочные реки млеком и медом, и каждый  ус-
тав весил отнюдь не менее фунта. Вот это-то обстоятельство именно и при-
чинило погибель Иванова, рассказ о которой, впрочем, существует  в  двух
совершенно различных вариантах. Один вариант говорит, что Иванов умер от
испуга, получив слишком обширный сенатский указ, понять  который  он  не
надеялся. Другой вариант утверждает, что Иванов вовсе  не  умер,  а  был
уволен в отставку за то, что голова его, вследствие постепенного  присы-
хания мозгов (от ненужности в их  употреблении),  перешла  в  зачаточное
состояние. После этого он будто бы жил еще долгое  время  в  собственном
имении, где и удалось ему положить  начало  целой  особи  короткоголовых
(микрокефалов), которые существуют и доднесь.
   Каковой из этих двух вариантов заслуживает большего доверия -  решить
трудно; но справедливость требует сказать, что атрофирование столь  важ-
ного органа, как голова, едва ли могло свершиться в такое короткое  вре-
мя. Однако ж, с другой стороны, не подлежит  сомнению,  что  микрокефалы
действительно существуют и  что  родоначальником  их  предание  называет
именно статского советника Иванова. Впрочем, для нас это вопрос  второс-
тепенный; важно же то, что глуповцы, и во  времена  Иванова,  продолжали
быть благополучными и что, следовательно,  изъян,  которым  он  обладал,
послужил обывателям не во вред, а на пользу.
   В 1815 году приехал на смену Иванову виконт дю Шарио, французский вы-
ходец. Париж был взят; враг человечества навсегда  водворен  на  острове
Св. Елены; "Московские ведомости" заявили, что с посрамлением врага  за-
дача их кончилась, и обещали прекратить свое существование; но на другой
день взяли свое обещание назад и дали другое, которым обязывались  прек-
ратить свое существование лишь тогда, когда Париж будет  взят  вторично.
Ликование было общее, а вместе со всеми ликовал и Глупов. Вспомнили  про
купчиху Распопову, как она, вместе с Беневоленским, интриговала в пользу
Наполеона, выволокли ее на улицу и разрешили мальчишкам дразнить.  Целый
день преследовали маленькие негодяи злосчастную вдову, называли ее Бона-
партовной, антихристовой наложницей и проч., покуда наконец она не приш-
ла в исступление и не начала прорицать. Смысл этих прорицаний объяснился
лишь впоследствии, когда в Глупов прибыл Угрюм-Бурчеев и  не  оставил  в
городе камня на камне.
   Дю Шарио был весел. Во-первых, его эмигрантскому сердцу было  радост-
но, что Париж взят; во-вторых, он столько времени настоящим  манером  не
едал, что глуповские пироги с начинкой показались ему райскою пищей. На-
евшись досыта, он потребовал, чтоб ему немедленно указали место, где бы-
ло бы можно passer son temps а faire des be^tises(19), и был отменно дово-
лен, когда узнал, что в Солдатской слободе есть именно такой дом, какого
ему желательно. Затем он начал болтать и уже не переставал до  тех  пор,
покуда не был, по распоряжению начальства, выпровожен из Глупова за гра-
ницу. Но так как он все-таки был сыном XVIII века, то в болтовне его не-
редко прорывался дух исследования, который мог  бы  дать  очень  горькие
плоды, если б он не был в значительной степени смягчен  духом  легкомыс-
лия. Так, например, однажды он начал объяснять глуповцам права человека;
но, к счастью, кончил тем, что объяснил права Бурбонов. В другой раз  он
начал с того, что убеждал обывателей уверовать в богиню Разума, и кончил
тем, что просил признать непогрешимость папы. Все это  были,  однако  ж,
одни facons de parler(20); и в сущности виконт готов был стать на  сторону
какого угодно убеждения или догмата, если имел в виду, что  за  это  ему
перепадет лишний четвертак.
   Он веселился без устали, почти ежедневно устроивал маскарады, одевал-
ся дебардером, танцевал канкан и в особенности  любил  интриговать  муж-
чин(21). Мастерски пел он гривуазные песенки и уверял, что этим песням на-
учил его граф д'Артуа (впоследствии французский король Карл X), во время
пребывания в Риге. Ел сначала все, что попало, но когда отъелся, то стал
употреблять преимущественно так называемую не'чисть, между которой отда-
вал предпочтение давленине и лягушкам. Но дел не вершил и в  администра-
цию не вмешивался.
   Это последнее обстоятельство обещало продлить благополучие  глуповцев
без конца; но они сами изнемогли под бременем своего счастья. Они  забы-
лись. Избалованные пятью последовательными градоначальничествами,  дове-
денные почти до ожесточения грубою лестью квартальных,  они  возмечтали,
что счастье принадлежит им по праву и что никто не в силах отнять его  у
них. Победа над Наполеоном еще более утвердила их в этом мнении, и  едва
ли не в эту самую эпоху сложилась знаменитая пословица: шапками  закида-
ем! - которая впоследствии долгое время служила девизом глуповских  под-
вигов на поле брани.
   И вот последовал целый ряд  прискорбных  событий,  которые  летописец
именует "бесстыжим глуповским неистовством", но которое гораздо  прилич-
нее назвать скоропреходящим глуповским баловством.
   Начали с того, что стали бросать хлеб под стол и креститься неистовым
обычаем. Обличения того времени полны самых горьких указаний на этот пе-
чальный факт. "Было время, - гремели обличители, - когда глуповцы  древ-
них Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не  токмо  сами
Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон хлеб  бо-
жий не в уста, а на пол метал, как нынешняя некая модная затея то делать
повелевает". Но глуповцы не внимали обличителям, и с дерзостью говорили:
"Хлеб пущай свиньи едят, а мы свиней съедим - тот же хлеб будет!"  И  дю
Шарио не только не возбранял подобных ответов, но даже видел в них  воз-
никновение какого-то духа исследования.
   Почувствовавши себя на воле, глуповцы с какой-то яростью  устремились
по той покатости, которая очутилась под их ногами. Сейчас же они вздума-
ли строить башню, с таким расчетом, чтоб  верхний  ее  конец  непременно
упирался в небеса. Но так как архитекторов у них не было, а плотники бы-
ли не ученые и не всегда трезвые, то довели башню до половины и бросили,
и только, быть может, благодаря этому обстоятельству  избежали  смешения
языков.
   Но и этого показалось мало. Забыли глуповцы истинного Бога и прилепи-
лись к идолам. Вспомнили, что еще при Владимире Красном Солнышке некото-
рые вышедшие из употребления боги были сданы в архив, бросились  туда  и
вытащили двух: Перуна и Волоса. Идолы, несколько веков не знавшие ремон-
та, находились в страшном запущении, а у Перуна даже были нарисованы уг-
лем усы. Тем не менее глуповцам показались они так любы, что  немедленно
собрали они сходку и порешили так: знатным обоего пола особам  кланяться
Перуну, а смердам - приносить жертвы Волосу. Призвали  и  причетников  и
требовали, чтоб они сделались кудесниками; но они ответа  не  дали  и  в
смущении лишь трепетали воскрилиями. Тогда припомнили, что в  Стрелецкой
слободе есть некто, именуемый "расстрига Кузьма"  (тот  самый,  который,
если читатель припомнит, задумывал при Бородавкине перейти в раскол),  и
послали за ним. Кузьма к этому времени совсем уже оглох и ослеп, но едва
дали ему понюхать монету рубль, как он сейчас же на все согласился и на-
чал выкрикивать что-то непонятное стихами Аверкиева из оперы "Рогнеда".
   Дю Шарио смотрел из окна на всю эту церемонию  и,  держась  за  бока,
кричал: "Sont-ils be^tes! dieux des dieux! sont-ils be^tes, ces  moujiks
de Gloupoff!"(22).
   Развращение нравов развивалось не по дням, а по часам. Появились  ко-
котки и кокодессы; мужчины завели жилетки с неслыханными вырезками,  ко-
торые совершенно обнажали грудь; женщины  устраивали  сзади  возвышения,
имевшие прообразовательный смысл и возбуждавшие в прохожих вольные  мыс-
ли. Образовался новый язык, получеловечий, полуобезьяний, но  во  всяком
случае вполне негодный для выражения каких бы  то  ни  было  отвлеченных
мыслей. Знатные особы ходили по улицам и пели: "A moi l'pompon", или "La
Venus aux carottes"(23), смерды слонялись по кабакам и горланили камаринс-
кую. Мнили, что во время этой гульбы хлеб вырастет сам собой,  и  потому
перестали возделывать поля. Уважение к старшим исчезло; агитировали воп-
рос, не следует ли, по достижении людьми известных лет, устранять их  из
жизни, но корысть одержала верх, и порешили на  том,  чтобы  стариков  и
старух продать в рабство. В довершение всего, очистили какой-то манеж  и
поставили в нем "Прекрасную Елену", пригласив, в качестве исполнительни-
цы, девицу Бланш Гандон.
   И за всем тем продолжали считать себя самым мудрым народом в мире.
   В таком положении застал глуповские дела статский советник Эраст Анд-
реевич Грустилов. Человек он был чувствительный, и когда говорил о  вза-
имных отношениях двух полов, то краснел. Только что перед этим он  сочи-
нил повесть под названием: "Сатурн, останавливающий свой бег в  объятиях
Венеры", в которой, по выражению критиков того времени, счастливо  соче-
талась нежность Апулея с игривостью Парни. Под именем Сатурна он изобра-
жал себя, под именем Венеры - известную тогда красавицу  Наталью  Кирил-
ловну де Помпадур. "Сатурн, - писал он, - был обременен  годами  и  имел
согбенный вид, но еще мог некоторое совершить.  Надо  же,  чтоб  Венера,
приметив сию в нем особенность, остановила  на  нем  благосклонный  свой
взгляд"...
   Но меланхолический вид (предтеча будущего мистицизма) прикрывал в нем
много наклонностей несомненно порочных. Так,  например,  известно  было,
что, находясь при действующей армии провиантмейстером, он довольно  неп-
ринужденно распоряжался казенною собственностью и облегчал себя от наре-
каний собственной совести только тем, что, взирая на солдат, евших затх-
лый хлеб, проливал обильные слезы. Известно было также, что и к мадам де
Помпадур проник он отнюдь не с помощью какой-то "особенности", а  просто
с помощью денежных приношений, и при ее посредстве избавился от  суда  и
даже получил высшее против прежнего назначение. Когда же Помпадурша  бы-
ла, "за слабое держание некоторой тайности", сослана в монастырь и пост-
рижена под именем инокини Нимфодоры, то он первый бросил в нее камнем  и
написал "Повесть о некоторой многолюбивой жене", в которой  делал  очень
ясные намеки на прежнюю свою благодетельницу. Сверх того, хотя он  робел
и краснел в присутствии женщин, но под этою робостью  таилось  то  пущее
сластолюбие, которое любит предварительно раздражить себя  и  потом  уже
неуклонно стремится к начертанной цели. Примеров  этого  затаенного,  но
жгучего сластолюбия  рассказывали  множество.  Таким  образом,  однажды,
одевшись лебедем, он подплыл к одной купавшейся девице, дочери благород-
ных родителей, у которой только и приданого было, что красота,  и  в  то
время, когда она гладила его по головке, сделал ее на всю жизнь несчаст-
ною. Одним словом, он основательно изучил мифологию, и хотя любил прики-
дываться благочестным, но в сущности был злейший идолопоклонник.
   Глуповская распущенность пришлась ему по вкусу. При  самом  въезде  в
город он встретил процессию, которая сразу заинтересовала его. Шесть де-
виц, одетых в прозрачные хитоны, несли на носилках Перунов болван;  впе-
реди, в восторженном состоянии, скакала предводительша, прикрытая одними
страусовыми перьями; сзади следовала толпа дворян и дворянок, между  ко-
торыми виднелись почетнейшие представители глуповского купечества (мужи-
ки, мещане и краснорядцы победнее кланялись в это время  Волосу).  Дойдя
до площади, толпа остановилась. Перуна поставили на возвышение,  предво-
дительша встала на колени и громким голосом начала читать "Жертву вечер-
нюю" г. Боборыкина.
   - Что такое? - спросил Грустилов, высовываясь из кареты и кося испод-
тишка глазами на наряд предводительши.
   - Перуновы именины справляют, ваше высокородие! - отвечали в один го-
лос квартальные.
   - А девочки... девочки... есть? - как-то томно спросил Грустилов.
   - Весь синклит-с! - отвечали квартальные, сочувственно переглянувшись
между собою.
   Грустилов вздохнул и приказал следовать далее.
   Остановившись в градоначальническом доме и осведомившись от письмово-
дителя, что недоимок нет, что торговля процветает, а земледелие с каждым
годом совершенствуется, он задумался на минуту, потом помялся  на  одном
месте, как бы затрудняясь выразить заветную мысль, но  наконец  каким-то
неуверенным голосом спросил:
   - Тетерева у вас водятся?
   - Точно так-с, ваше высокородие!
   - Я, знаете, почтеннейший, люблю иногда... Хорошо иногда  посмотреть,
как они... как в природе ликованье этакое бывает...
   И покраснел. Письмоводитель тоже на минуту смутился, однако ж  сейчас
же вслед за тем и нашелся.
   - На что лучше-с! - отвечал он, - только осмелюсь доложить вашему вы-
сокородию: у нас на этот счет даже лучше зрелища видеть можно-с!
   - Гм... да?..
   - У нас, ваше высокородие, при предместнике вашем, кокотки  завелись,
так у них в народном театре как есть настоящий ток устроен-с. Каждый ве-
чер собираются-с, свищут-с, ногами перебирают-с...
   - Любопытно взглянуть! - промолвил Грустилов и сладко задумался.
   В то время существовало мнение, что градоначальник есть хозяин  горо-
да, обитатели же суть как бы его гости. Разница между "хозяином"  в  об-
щепринятом значении этого слова и "хозяином города"  полагалась  лишь  в
том. что последний имел право сечь своих гостей, что относительно хозяи-
на обыкновенного приличиями не допускалось. Грустилов вспомнил  об  этом
праве и задумался еще слаще.
   - А часто у вас секут? - спросил он письмоводителя,  не  поднимая  на
него глаз.
   - У нас, ваше высокородие, эта мода оставлена-с. Со  времени  Онуфрия
Иваныча господина Негодяева даже примеров не было. Все лаской-с.
   - Ну-с, а я сечь буду... девочек!.. - прибавил он,  внезапно  покрас-
нев.
   Таким образом характер внутренней политики определился ясно.  Предпо-
лагалось продолжать действия пяти последних  градоначальников,  усугубив
лишь элемент гривуазности, внесенной виконтом дю Шарио, и  сдобрив  его,
для вида, известным колоритом сентиментальности. Влияние кратковременной
стоянки в Париже сказывалось  повсюду.  Победители,  принявшие  впопыхах
гидру деспотизма за гидру революции и покорившие ее, были, в  свою  оче-
редь, покорены побежденными. Величавая дикость прежнего времени  исчезла
без следа; вместо гигантов, сгибавших подковы и ломавших целковые,  яви-
лись люди женоподобные, у которых были на уме только милые непристойнос-
ти. Для этих непристойностей существовал особый язык. Любовное  свидание
мужчины с женщиной именовалось "ездою на остров любви" грубая терминоло-
гия анатомии заменилась более  утонченною;  появились  выражения  вроде:
"шаловливый мизантроп", "милая отшельница" и т. п.
   Тем не менее, говоря сравнительно, жить было все-таки  легко,  и  эта
легкость в особенности приходилась по нутру так называемым смердам. Уда-
рившись в политеизм, осложненный гривуазностью, представители глуповской
интеллигенции сделались равнодушны ко всему, что происходило вне замкну-
той сферы "езды на остров любви". Они чувствовали себя счастливыми и до-
вольными и в этом качестве не хотели препятствовать счастию и довольству
других. Во времена Бородавкиных, Негодяевых и проч. казалось,  например,
непростительною дерзостью, если смерд поливал свою кашу маслом. Не пото-
му это была дерзость, чтобы от того произошел для кого-нибудь  ущерб,  а
потому что люди, подобные Негодяеву - всегда отчаянные теоретики и пред-
полагают в смерде одну способность: быть твердым  в  бедствиях.  Поэтому
они отнимали у смерда кашу и бросали собакам. Теперь этот взгляд  значи-
тельно изменился, чему, конечно, не в малой степени содействовало и раз-
мягчение мозгов - тогдашняя модная болезнь. Смерды воспользовались  этим
и наполняли свои желудки жирной кашей до крайних пределов. Им неизвестна
еще была истина, что человек не одной кашей живет, и поэтому они думали,
что если желудки их полны, то это значит, что и сами они вполне благопо-
лучны. По той же причине они так охотно прилепились и к многобожию:  оно
казалось им более сподручным, нежели монотеизм. Они охотнее преклонялись
перед Волосом или Ярилою, но в то же время мотали себе на ус,  что  если
долгое время не будет у них дождя  или  будут  дожди  слишком  продолжи-
тельные, то они могут своих излюбленных богов высечь, обмазать  нечисто-
тами и вообще сорвать на них досаду. И хотя  очевидно,  что  материализм
столь грубый не мог продолжительное время питать общество, но в качестве
новинки он нравился и даже опьянял.
   Все спешило жить и наслаждаться; спешил и Грустилов. Он совсем бросил
городническое правление и ограничил свою  административную  деятельность
тем, что удвоил установленные предместниками его оклады и требовал, что-
бы они бездоимочно поступали в назначенные сроки. Все остальное время он
посвятил поклонению Киприде в тех неслыханно-разнообразных формах, кото-
рые были выработаны цивилизацией того времени. Это беспечное отношение к
служебным обязанностям было, однако ж,  со  стороны  Грустилова  большою
ошибкою.
   Несмотря на то что в бытность свою  провиантмейстером  Грустилов  до-
вольно ловко утаивал казенные деньги, административная опытность его  не
была ни глубока, ни многостороння. Многие думают, что ежели человек уме-
ет незаметным образом вытащить платок из кармана своего соседа, то этого
будто бы уже достаточно, чтобы упрочить за ним  репутацию  политика  или
сердцеведца. Однако это ошибка. Воры-сердцеведцы встречаются чрезвычайно
редко; чаще же случается, что мошенник даже самый грандиозный  только  в
этой сфере и является замечательным деятелем, вне же пределов ее никаких
способностей не выказывает. Для того чтобы воровать с успехом, нужно об-
ладать только проворством и жадностью. Жадность в особенности  необходи-
ма, потому что за малую кражу можно попасть под суд. Но какими бы имена-
ми ни прикрывало себя ограбление, все-таки сфера грабителя останется со-
вершенно другою, нежели сфера сердцеведца, ибо последний уловляет людей,
тогда как первый уловляет только принадлежащие им  бумажники  и  платки.
Следовательно, ежели человек, произведший в свою  пользу  отчуждение  на
сумму в несколько миллионов рублей, сделается впоследствии даже  мецена-
том и построит мраморный палаццо, в котором сосредоточит все чудеса нау-
ки и искусства, то его все-таки нельзя назвать искусным общественным де-
ятелем, а следует назвать только искусным мошенником.
   Но в то время истины эти были еще неизвестны, и репутация сердцеведца
утвердилась за Грустиловым беспрепятственно. В сущности, однако  ж,  это
было не так. Если бы Грустилов стоял действительно на высоте своего  по-
ложения, он понял бы, что предместники его, возведшие тунеядство в адми-
нистративный принцип, заблуждались очень горько и  что  тунеядство,  как
животворное начало, только тогда может считать себя достигающим полезных
целей, когда оно концентрируется в известных пределах.  Если  тунеядство
существует, то предполагается само собою, что рядом с ним  существует  и
трудолюбие - на этом зиждется вся наука политической экономии.  Трудолю-
бие  питает  тунеядство,  тунеядство  оплодотворяет  трудолюбие  -   вот
единственная формула, которую, с точки зрения науки, можно свободно при-
лагать ко всем явлениям жизни. Грустилов ничего этого не понимал. Он ду-
мал, что тунеядствовать могут все поголовно и что производительные  силы
страны не только не иссякнут от этого, но даже увеличатся. Это было пер-
вое грубое его заблуждение.
   Второе заблуждение заключалось в том, что он слишком увлекся  блестя-
щею стороною внутренней политики своих предшественников. Внимая  расска-
зам о благосклонном бездействии майора Прыща,  он  соблазнился  картиною
общего ликования, бывшего результатом этого бездействия. Но  он  упустил
из виду, во-первых, что народы даже самые зрелые не могут  благоденство-
вать слишком продолжительное время, не рискуя впасть в  грубый  материа-
лизм, и, во-вторых, что собственно в Глупове, благодаря  вывезенному  из
Парижа духу вольномыслия, благоденствие в значительной степени  осложня-
лось озорством. Нет спора, что можно и даже должно давать народам случай
вкушать от плода познания добра и зла, но нужно держать этот плод  твер-
дой рукою и притом так, чтобы можно было во всякое время отнять  его  от
слишком лакомых уст.
   Последствия этих заблуждений сказались очень скоро. Уже в 1815 году в
Глупове был чувствительный недород, а в следующем году не родилось  сов-
сем ничего, потому что обыватели, развращенные  постоянной  гульбой,  до
того понадеялись на свое счастие, что, не вспахав земли, зря  разбросали
зерно по целине.
   - И так, шельма, родит! - говорили они в чаду гордыни.
   Но надежды их не сбылись, и когда поля весной освободились от  снега,
то глуповцы не без изумления увидели, что они  стоят  совсем  голые.  По
обыкновению, явление это приписали действию враждебных  сил  и  завинили
богов за то, что они не оказали жителям достаточной защиты. Начали  сечь
Волоса, который выдержал наказание стоически, потом принялись за  Ярилу,
и говорят, будто бы в глазах его показались слезы. Глуповцы в ужасе раз-
бежались по кабакам и стали ждать, что будет. Но  ничего  особенного  не
произошло. Был дождь и было ведро, но полезных злаков на незасеянных по-
лях не появилось.
   Грустилов присутствовал на костюмированном балу (в то время у глупов-
цев была каждый день масленица), когда весть о бедствии, угрожавшем Глу-
пову, дошла до него. По-видимому, он ничего не подозревал. Весело шутя с
предводительшей, он рассказывал ей, что в скором времени ожидается такая
выкройка дамских платьев, что можно будет по прямой линии видеть паркет,
на котором стоит женщина. Потом завел речь о прелестях уединенной  жизни
и вскользь заявил, что он и сам надеется когда-нибудь найти отдохновение
в стенах монастыря.
   - Конечно, женского? - спросила предводительша, лукаво улыбаясь.
   - Если вы изволите быть в нем настоятельницей, то я хоть сейчас готов
дать обет послушания, - галантерейно отвечал Грустилов.
   Но этому вечеру суждено было провести глубокую  демаркационную  черту
во внутренней политике Грустилова. Бал разгорался;  танцующие  кружились
неистово, в вихре развевающихся платьев и локонов мелькали белые,  обна-
женные, душистые плечи. Постепенно разыгрываясь, фантазия Грустилова ум-
чалась наконец в надзвездный мир, куда он, по очереди, переселил  вместе
с собою всех этих полуобнаженных богинь, которых бюсты так глубоко уязв-
ляли его сердце. Скоро, однако ж, и в надзвездном мире сделалось  душно;
тогда он удалился в уединенную комнату и, усевшись среди зелени померан-
цев и миртов, впал в забытье.
   В эту самую минуту перед ним явилась маска и положила  ему  на  плечо
свою руку. Он сразу понял, что это - она. Она так тихо подошла  к  нему,
как будто под атласным домино, довольно, впрочем явственно обличавшим ее
воздушные формы, скрывалась не женщина, а сильф. По  плечам  рассыпались
русые, почти пепельные кудри, из-под маски глядели голубые глаза, а  об-
наженный подбородок обнаруживал существование ямочки, в  которой,  каза-
лось, свил свое гнездо амур. Все в ней было полно какого-то скромного  и
в то же время небезрасчетного изящества, начиная от духов  violettes  de
Parme(24), которыми опрыскан был ее платок, и кончая щегольскою перчаткой,
обтягивавшей ее маленькую, аристократическую ручку. Очевидно, однако  ж,
что она находилась в волнении, потому что грудь ее трепетно поднималась,
а голос, напоминавший райскую музыку, слегка дрожал.
   - Проснись, падший брат! - сказала она Грустилову.
   Грустилов не понял; он думал, что ей представилось, будто он спит,  и
в доказательство, что это ошибка, стал простирать руки.
   - Не о теле, а о душе говорю я! - грустно продолжала маска, - не  те-
ло, а душа спит... глубоко спит!
   Тут только понял Грустилов, в чем дело, но так как душа его закоснела
в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в
нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается  юро-
дивая Аксиньюшка, та самая, которая,  еще  при  Фердыщенке,  предсказала
большой глуповский пожар и которая, во время отпадения глуповцев в  идо-
лопоклонство, одна осталась верною истинному Богу.
   - Нет, я не та, которую ты во мне подозреваешь,  -  продолжала  между
тем таинственная незнакомка, как бы угадав его мысли, - я не Аксиньюшка,
ибо недостойна облобызать даже прах ее ног. Я просто такая же  грешница,
как и ты!
   С этими словами она сняла с лица своего маску.
   Грустилов был поражен. Перед ним было прелестнейшее  женское  личико,
какое когда-нибудь удавалось ему видеть. Случилось ему,  правда,  встре-
тить нечто подобное в вольном городе Гамбурге, но это  было  так  давно,
что прошлое казалось как бы задернутым пеленою. Да; это именно те  самые
пепельные кудри, та самая матовая белизна лица, те самые голубые  глаза;
тот самый полный и трепещущий бюст; но как все это преобразилось в новой
обстановке, как выступило вперед лучшими, интереснейшими своими сторона-
ми! Но еще более поразило Грустилова, что незнакомка с  такою  прозорли-
востью угадала его предположение об Аксиньюшке...
   - Я - твое внутреннее слово! и послана объявить тебе свет Фавора, ко-
торого ты ищешь, сам того не зная! - продолжала между тем незнакомка,  -
но не спрашивай, кто меня послал, потому что я и сама объявить о сем  не
умею!
   - Но кто же ты! - вскричал встревоженный Грустилов.
   - Я та самая юродивая дева, которую ты видел с потухшим  светильником
в вольном городе Гамбурге! Долгое время находилась я в состоянии  томле-
ния, долгое время безуспешно стремилась к свету, но князь  тьмы  слишком
искусен, чтобы разом упустить из рук свою жертву! Однако  там  мой  путь
уже был начертан! Явился здешний аптекарь Пфейфер и, вступив со  мной  в
брак, увлек меня в Глупов; здесь я познакомилась с Аксиньюшкой, - и  за-
дача просветления обозначилась передо мной так ясно, что восторг овладел
всем существом моим. Но если бы ты знал, как жестока была борьба!
   Она остановилась, подавленная скорбными воспоминаниями; он  же  алчно
простирал руки, как бы желая осязать это непостижимое существо.
   - Прими руки! - кротко сказала она, - не осязанием, но мыслью ты дол-
жен прикасаться ко мне, чтобы выслушать то, что я должна тебе открыть!
   - Но не лучше ли будет, ежели мы удалимся в комнату более уединенную?
- спросил он робко, как бы сам сомневаясь в приличии своего вопроса.
   Однако же она согласилась, и они удалились в  один  из  тех  очарова-
тельных приютов, которые со времен Микаладзе устраивались  для  градона-
чальников во всех мало-мальски порядочных домах города Глупова. Что про-
исходило между ними - это для всех осталось тайною; но он вышел из прию-
та расстроенный и с заплаканными глазами. Внутреннее слово подействовало
так сильно, что он даже не удостоил танцующих взглядом и прямо отправил-
ся домой.
   Происшествие это произвело сильное впечатление  на  глуповцев.  Стали
доискиваться, откуда явилась Пфейферша. Одни говорили, что она не  более
как интриганка, которая, с ведома мужа, задумала  овладеть  Грустиловым,
чтобы вытеснить из города аптекаря Зальцфиша, делавшего Пфейферу сильную
конкуренцию. Другие утверждали, что Пфейферша еще в вольном городе  Гам-
бурге полюбила Грустилова за его меланхолический вид и  вышла  замуж  за
Пфейфера единственно затем, чтобы соединиться с Грустиловым и сосредото-
чить на себе ту чувствительность, которую он бесполезно  растрачивал  на
такие пустые зрелища, как токованье тетеревов и кокоток.
   Как бы то ни было, нельзя отвергать, что это была женщина  далеко  не
дюжинная. Из оставшейся после нее переписки видно, что она находилась  в
сношениях со всеми знаменитейшими мистиками и пиетистами того времени  и
что Лабзин, например, посвятил ей те избраннейшие свои сочинения,  кото-
рые не предназначались для печати. Сверх того,  она  написала  несколько
романов, из которых в одном, под названием "Скиталица Доротея",  изобра-
зила себя в наилучшем свете. "Она была привлекательна на вид, - писалось
в этом романе о героине, - но хотя многие мужчины желали  ее  ласк,  она
оставалась холодною и как бы загадочною. Тем не менее  душа  ее  жаждала
непрестанно, и когда в этих поисках встретилась с одним знаменитым хими-
ком (так называла она Пфейфера), то прилепилась к  нему  бесконечно.  Но
при первом же земном ощущении она поняла, что жажда ее  не  удовлетворе-
на"... и т. д.
   Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его ри-
совало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут  и  ко-
котки, и кокодессы, и даже тетерева - и все огненные. Один из чертей вы-
лез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к
нему устами, как по комнате распространился смрад. Но  что  всего  более
ужасало его - так это горькая уверенность, что не один он погряз,  но  в
лице его погряз и весь Глупов.
   - За всех ответить или всех спасти! - кричал он, цепенея от страха, -
и, конечно, решился спасти.
   На другой день, ранним утром, глуповцы были изумлены, услыхав  мерный
звон колокола, призывавший жителей к заутрене. Давным-давно уже не  раз-
давался этот звон, так что глуповцы даже забыли об нем.  Многие  думали,
что где-нибудь горит; но вместо  пожара  увидели  зрелище  более  умили-
тельное. Без шапки, в разодранном вицмундире, с опущенной долу головой и
бия себя в перси, шел Грустилов впереди процессии, состоявшей,  впрочем,
лишь из чинов полицейской и пожарной команды. Сзади процессии  следовала
Пфейферша, без кринолина; с одной стороны ее конвоировала Аксиньюшка,  с
другой - знаменитый юродивый Парамоша, заменивший в любви  глуповцев  не
менее знаменитого Архипушку, который сгорел таким трагическим образом  в
общий пожар (см. "Соломенный город").
   Отслушав заутреню, Грустилов вышел из церкви ободренный  и,  указывая
Пфейферше на вытянувшихся в струнку пожарных и полицейских солдат  ("кои
и во время глуповского беспутства втайне истинному богу  верны  пребыва-
ли", присовокупляет летописец), сказал:
   - Видя внезапное сих людей усердие, я в точности познал, сколь  быст-
рое имеет действие сия вещь, которую вы, сударыня моя, внутренним словом
справедливо именуете.
   И потом, обращаясь к квартальным, прибавил:
   - Дайте сим людям, за их усердие, по гривеннику!
   - Рады стараться, ваше высокородие! - гаркнули в один голос полицейс-
кие и скорым шагом направились в кабак.
   Таково было первое действие Грустилова после внезапного его  обновле-
ния. Затем он отправился к Аксиньюшке, так как без ее нравственной  под-
держки никакого успеха в дальнейшем ходе дела ожидать  было  невозможно.
Аксиньюшка жила на самом краю города, в какой-то землянке, которая  ско-
рее похожа была на кротовью нору, нежели на человеческое жилище.  С  ней
же, в нравственном сожитии, находился и блаженный Парамоша. Сопровождае-
мый Пфейфершей, Грустилов ощупью спустился по темной лестнице и едва мог
нащупать дверь. Зрелище, представившееся глазам его, было поразительное.
На грязном голом полу валялись два  полуобнаженные  человеческие  остова
(это были сами блаженные, уже успевшие возвратиться с богомолья),  кото-
рые бормотали и выкрикивали какие-то бессвязные слова и в  то  же  время
вздрагивали, кривлялись и корчились, словно  в  лихорадке.  Мутный  свет
проходил в нору сквозь единственное крошечное окошко, покрытое слоем пы-
ли и паутины; на стенах слоилась сырость и плесень. Запах  был  до  того
отвратительный, что Грустилов в первую минуту сконфузился и  зажал  нос.
Прозорливая старушка заметила это.
   - Духи царские! духи райские! - запела она пронзительным  голосом,  -
не надо ли кому духов?
   И сделала при этом такое движение, что Грустилов наверное поколебался
бы, если б Пфейферша не поддержала его.
   - Спит душа твоя... спит глубоко! - сказала она строго, - а  еще  так
недавно ты хвалился своей бодростью!
   - Спит душенька на подушечке... спит душенька на перинушке...  а  бо-
женька тук-тук! да по головке тук-тук! да по темечку тук-тук! -  визжала
блаженная, бросая в Грустилова щепками, землею и сором.
   Парамоша лаял по-собачьи и кричал по-петушиному.
   - Брысь, сатана! петух запел! - бормотал он в промежутках.
   - Маловерный! Вспомни внутреннее слово! - настаивала с своей  стороны
Пфейферша.
   Грустилов ободрился.
   - Матушка Аксинья Егоровна! извольте  меня  разрешить!  -  сказал  он
твердым голосом.
   - Я и Егоровна, я и тараторовна! Ярило - мерзило! Волос - без  волос!
Перун - старый... Парамон - он умен! - провизжала блаженная,  скорчилась
и умолкла.
   Грустилов озирался в недоумении.
   - Это значит, что следует поклониться Парамону Мелентьичу! -  подска-
зала Пфейферша.
   - Батюшка Парамон Мелентьич! извольте меня  разрешить!  -  поклонился
Грустилов.
   Но Парамоша некоторое время только корчился и икал.
   Ниже! ниже поклонись! - командовала блаженная, - не  жалей  спины-то!
не твоя спина - божья!
   - Извольте меня, батюшка, разрешить! - повторил  Грустилов,  кланяясь
ниже.
   - Без працы не бенды кололацы! - пробормотал блаженный диким  голосом
и вдруг вскочил.
   Немедленно вслед за ним вскочила и  Аксиньюшка,  и  начали  они  кру-
житься. Сперва кружились медленно и потихоньку всхлипывали; потом  круги
начали делаться быстрее и быстрее, покуда, наконец, не перешли в  совер-
шенный вихрь. Послышался хохот, визг, трели, всхлебывания, подобные тем,
которые можно слышать только весной в пруду, дающем приют мириадам лягу-
шек.
   Грустилов и Пфейферша стояли некоторое время в ужасе, но, наконец, не
выдержали. Сначала они вздрагивали и приседали, потом постепенно  начали
кружиться и вдруг завихрились и захохотали.  Это  означало,  что  наитие
свершилось и просимое разрешение получено.
   Грустилов возвратился домой усталый до изнеможения; однако ж  он  еще
нашел в себе достаточно силы, чтобы подписать распоряжение о  наипоспеш-
нейшей высылке из города аптекаря Зальцфиша. Верные ликовали, а  причет-
ники, в течение многих лет питавшиеся одними негодными злаками, закололи
барана, и мало того что съели его всего, не пощадив даже копыт, но  дол-
гое время скребли ножом стол, на котором лежало мясо, и с жадностью  ели
стружки, как бы опасаясь утратить хотя один атом питательного  вещества.
В тот же день Грустилов надел на себя  вериги  (впоследствии  оказалось,
что это были просто помочи, которые дотоле не были в Глупове в  употреб-
лении) и подвергнул свое тело бичеванию.
   "В первый раз сегодня я понял, - писал он по этому случаю  Пфейферше,
- что значит слова: всладце уязви мя, которые вы сказали мне при  первом
свидании, дорогая сестра моя по духу! Сначала бичевал я себя с некоторою
уклончивостью, но, постепенно разгораясь, позвал  под  конец  денщика  и
сказал ему: "Хлещи!" И что же? даже сие оказалось недостаточным, так что
я вынужденным нашелся расковырять себе на невидном месте рану, но  и  от
того не страдал, а находился в восхищении. Отнюдь не больно! Столь  меня
сие удивило, что я и доселе спрашиваю себя: полно, страдание ли это и не
скрывается ли здесь какой-либо особливый вид плотоугодничества  и  само-
восхищения? Жду вас к себе, дорогая сестра моя по духу,  дабы  разрешить
сей вопрос в совокупном рассмотрении".
   Может показаться странным, каким образом Грустилов, будучи  одним  из
гривуазнейших поклонников мамоны, столь быстро обратился  в  аскета.  На
это могу сказать одно: кто не верит в волшебные превращения,  тот  пусть
не читает летописи Глупова. Чудес этого рода можно найти здесь даже  бо-
лее, чем нужно. Так, например, один начальник плюнул подчиненному в гла-
за, и тот прозрел. Другой начальник стал сечь неплательщика, думая прес-
ледовать в этом случае лишь воспитательную цель, и совершенно неожиданно
открыл, что в спине у секомого зарыт клад(25). Если факты, до такой степе-
ни диковинные, не возбуждают ни в ком недоверия, то можно ли  удивляться
превращению столь обыкновенному, как то, которое случилось  с  Грустило-
вым?
   Но, с другой стороны, этот же факт объясняется и  иным  путем,  более
естественным. Есть указания, которые  заставляют  думать,  что  аскетизм
Грустилова был совсем не так суров, как это можно предполагать с первого
взгляда. Мы уже видели, что так называемые вериги его были не более  как
помочи; из дальнейших же объяснений летописца усматривается, что и  про-
чие подвиги были весьма преувеличены Грустиловым  и  что  они  в  значи-
тельной степени сдабривались духовною любовью. Шелеп, которым он бичевал
себя, был бархатный (он и доселе хранится в глуповском архиве); пост  же
состоял в том, что он к прежним кушаньям прибавил  рыбу  тюрбо,  которую
выписывал из Парижа на счет обывателей. Что же  тут  удивительного,  что
бичевание приводило его в восторг и что  самые  язвы  казались  восхити-
тельными?
   Между тем колокол продолжал в урочное время призывать  к  молитве,  и
число верных с каждым днем увеличивалось. Сначала  ходили  только  поли-
цейские, но потом, глядя на них, стали ходить и посторонние.  Грустилов,
с своей стороны, подавал пример истинного благочестия,  плюя  на  капище
Перуна каждый раз, как проходил мимо него. Может быть, так и разрешилось
бы это дело исподволь, если б мирному исходу его не помешали замыслы не-
которых беспокойных честолюбцев, которые уже и в то время были  известны
под именем "крайних".
   Во главе партии стояли те же Аксиньюшка и Парамоша, имея за собой це-
лую толпу нищих и калек. У нищих единственным источником пропитания было
прошение милостыни на церковных папертях; но так как древнее благочестие
в Глупове на некоторое время прекратилось, то естественно, что  источник
этот значительно оскудел. Реформы, затеянные Грустиловым, были встречены
со стороны их громким сочувствием; густою толпою убогие  люди  наполняли
двор градоначальнического дома; одни ковыляли на деревяшках, другие пол-
зали на четверинках. Все славословили, но в то же время уже все  единог-
ласно требовали, чтобы обновление совершилось сию минуту и чтоб наблюде-
ние за этим делом было возложено на них. И тут, как всегда,  голод  ока-
зался плохим советчиком, а медленные, но твердые и дальновидные действия
градоначальника  подверглись  превратным  толкованиям.  Напрасно  льстил
Грустилов страстям калек, высылая им остатки от своей обильной  трапезы;
напрасно объяснял он выборным от убогих людей, что постепенность не есть
потворство, а лишь вящее упрочение затеянного предприятия, - калеки  ни-
чего не хотели слышать. Гневно потрясали они своими деревяшками и громко
угрожали поднять знамя бунта.
   Опасность предстояла серьезная, ибо для того, чтобы  усмирять  убогих
людей, необходимо иметь гораздо больший запас храбрости, нежели для  то-
го, чтобы палить в людей, не имеющих  изъянов.  Грустилов  понимал  это.
Сверх того, он уже потому чувствовал себя беззащитным перед  демагогами,
что последние, так сказать, считали его своим созданием, и в этом смысле
действовали до крайности ловко. Во-первых, они окружили себя целою сетью
доносов, посредством которых до  сведения  Грустилова  доводился  всякий
слух, к посрамлению его чести относящийся; во-вторых, они заинтересовали
в свою пользу Пфейфершу, посулив ей часть так называемого посумного сбо-
ра (этим сбором облагалась каждая нищенская сума; впоследствии он лег  в
основание всей финансовой системы города Глупова).
   Пфейферша денно и нощно приставала к Грустилову, в особенности  прес-
ледуя его перепискою, которая, несмотря на короткое время,  представляла
уже в объеме довольно обширный том. Основание ее писем составляли  виде-
ния, содержание которых изменялось, смотря по тому, довольна  или  недо-
вольна она была своим "духовным братом". В одном письме  она  видит  его
"ходящим по облаку" и утверждает, что не только она, но  и  Пфейфер  это
видел; в другом усматривает его в геенне огненной, в сообществе с чертя-
ми всевозможных наименований. В одном письме развивает мысль, что градо-
начальники вообще имеют право на безусловное блаженство в загробной жиз-
ни, по тому одному, что они градоначальники; в  другом  утверждает,  что
градоначальники обязаны обращать на свое поведение  особенное  внимание,
так как, в загробной жизни, они против всякого другого подвергаются  ис-
тязаниям вдвое и втрое. Все равно как папы или князья.
   В данном случае письма ее имели характер угрожающий. "Спешу известить
вас, - писала она в одном из них, - что я в сию ночь во сне видела. Сто-
ите вы в темном и смрадном месте и привязаны к столбу, а привязки сдела-
ны из змий и на груди (у вас) доска, на которой написано: сей есть ведо-
мый покровитель нечестивых и агарян (sic). И бесы, собравшись, радуются,
а праведные стоят в отдалении и, взирая на вас, льют слезы. Извольте са-
ми рассмотреть, не видится ли тут какого не  совсем  выгодного  для  вас
предзнаменования?"
   Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С  одной
стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей - все это
производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого  он
путался в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно каза-
лось ясным: что он тогда только будет благополучен, когда глуповцы пого-
ловно станут ходить ко всенощной и когда  инспектором-наблюдателем  всех
глуповских училищ будет назначен Парамоша.
   Это последнее  условие  было  в  особенности  важно,  и  убогие  люди
предъявляли его очень настойчиво. Развращение нравов дошло до того,  что
глуповцы посягнули проникнуть в тайну построения миров и открыто  рукоп-
лескали учителю каллиграфии, который, выйдя  из  пределов  своей  специ-
альности, проповедовал с кафедры, что мир не мог быть сотворен  в  шесть
дней. Убогие очень основательно рассчитали, что если это  мнение  утвер-
дится, то вместе с тем разом рухнет все глуповское миросозерцание  вооб-
ще. Все части этого миросозерцания так крепко цеплялись друг  за  друга,
что невозможно было потревожить одну, чтобы не разрушить всего остально-
го. Не вопрос о порядке сотворения мира тут важен, а то,  что  вместе  с
этим вопросом могло вторгнуться в жизнь какое-то  совсем  новое  начало,
которое, наверное, должно было испортить всю кашу. Путешественники  того
времени единогласно свидетельствуют, что глуповская  жизнь  поражала  их
своею цельностью, и справедливо приписывают это  счастливому  отсутствию
духа исследования. Если глуповцы с твердостию переносили бедствия  самые
ужасные, если они и после того продолжали жить, то они обязаны были этом
только тому, что вообще всякое бедствие представлялось им чем-то  совер-
шенно от них не зависящим, а потому и неотвратимым. Самое  крайнее,  что
дозволялось в виду идущей навстречу беды, - это прижаться куда-нибудь  к
сторонке, затаить дыхание и пропасть на все время, покуда беда будет ку-
тить и мутить. Но и это уже считалось  строптивостью;  бороться  же  или
открыто идти против беды - упаси боже! Стало быть, если  допустить  глу-
повцев рассуждать, то, пожалуй, они дойдут и  до  таких  вопросов,  как,
например, действительно ли существует такое предопределение, которое де-
лает для них обязательным претерпение даже такого бедствия, как,  напри-
мер, краткое, но совершенно бессмысленное градоправительство  Брудастого
(см. выше рассказ "Органчик")? А так как вопрос этот длинный, а  руки  у
них коротки, то очевидно, что существование вопроса только поколеблет их
твердость в бедствиях, но в положении существенного  улучшения  все-таки
не сделает.
   Но покуда Грустилов колебался, убогие люди решились  действовать  са-
мостоятельно. Они ворвались в квартиру учителя каллиграфии Линкина, про-
извели в ней обыск и нашли книгу: "Средства для истребления блох, клопов
и других насекомых".(26) С торжеством вытолкали они Линкина на улицу и, пот-
рясая воздух радостными восклицаниями, повели его на градоначальнический
двор. Грустилов сначала  растерялся  и,  рассмотрев  книгу,  начал  было
объяснять, что она ничего не заключает в себе ни против религии, ни про-
тив нравственности, ни даже против общественного спокойствия.  Но  нищие
ничего уже не слушали.
   - Плохо ты, верно, читал! - дерзко кричали они градоначальнику и под-
няли такой гвалт, что Грустилов испугался и рассудил,  что  благоразумие
повелевает уступить требованиям общественного мнения.
   - Сам ли ты зловредную оную книгу сочинил? а ежели не сам, то кто тот
заведомый вор и сущий разбойник, который таковое  злодейство  учинил?  и
как ты с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу  получил?  и
ежели от него, то зачем, кому следует, о том не объявил, но,  забыв  со-
весть, распутству его потакал и подражал? -  Так  начал  Грустилов  свой
допрос Линкину.
   - Ни сам я тоя книжицы не сочинял, ни сочинителя оной в глаза не  ви-
дывал, а напечатана она в столичном городе Москве, в университетской ти-
пографии, иждивением книгопродавцев Манухиных! - твердо отвечал Линкин.
   Толпе этот ответ не понравился, да и вообще она ожидала не  того.  Ей
казалось, что Грустилов, как только приведут к  нему  Линкина,  разорвет
его пополам - и дело с концом! А он, вместо того, разговаривает!  Поэто-
му, едва градоначальник разинул рот, чтоб  предложить  второй  вопросный
пункт, как толпа загудела:
   - Что ты с ним балы-то точишь! он в бога не верит!
   Тогда Грустилов в ужасе разодрал на себе вицмундир.
   - Точно ли ты в бога не веришь? - подскочил он к Линкину и по важнос-
ти обвинения, не выждав ответа, слегка ударил его, в  виде  задатка,  по
щеке.
   - Никому я о сем не объявлял, - уклонился Линкин от прямого ответа.
   - Свидетели есть! свидетели! - гремела толпа.
   Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат  Карапузов  да  сле-
пенькая нищенка Маремьянушка. "И было тем свидетелям дано за ложное  по-
казание по пятаку серебром", - говорит летописец, который в этом  случае
явно становится на сторону угнетенного Линкина.
   - Намеднись, а когда именно - не упомню, -  свидетельствовал  Карапу-
зов, - сидел я в кабаке и пил вино, а неподалеку от меня сидел этот  са-
мый учитель и тоже пил вино. И выпивши он того  вина  довольно,  сказал:
все мы, что человеки, что скоты - все едино; все помрем и все к чертовой
матери пойдем!
   - Но когда же... - заикнулся было Линкин.
   - Стой! ты погоди пасть-то разевать! пущай сперва свидетель доскажет!
- крикнула на него толпа.
   - И будучи я приведен от тех его слов в соблазн, - продолжал  Карапу-
зов, - кротким манером сказал ему: "Как же, мол, это так, ваше  благоро-
дие? ужели, мол, что человек, что скотина - все едино? и за что, мол, вы
так нас порочите, что и места другого, кроме как у чертовой матери,  для
нас не нашли? Батюшки, мол, наши духовные не тому нас учили, - вот что!"
Ну, он, это, взглянул на меня этак сыскоса: "Ты, говорит, колченогий  (а
у меня, ваше высокородие, точно что под Очаковом ногу унесло),  в  поли-
ции, видно, служишь?" - взял шапку и вышел из кабака вон.
   Линкин разинул рот, но это только пуще раздражило толпу.
   - Да зажми ты ему пасть-то! - кричала она Грустилову, - ишь  речистый
какой выискался!
   Карапузова сменила Маремьянушка.
   - Сижу я намеднись в питейном, - свидетельствовала  она,  -  и  тошно
мне, слепенькой, стало; сижу этак-то и все думаю: куда, мол,  нонче  на-
род, против прежнего, гордее стал! Бога забыли, в посты скоромное  едят,
нищих не оделяют; смотри, мол, скоро и на солнышко прямо  смотреть  ста-
нут! Право. Только и подходит ко мне самый этот молодец: "Слепа,  бабуш-
ка?" - говорит. "Слепенькая, мол, ваше высокое благородие". - "А отчего,
мол, ты слепа?" - "От бога, говорю, ваше высокое благородие".  -  "Какой
тут бог, от воспы, чай?" - это он-то все говорит. "А  воспа-то,  говорю,
от кого же?" - "Ну, да, от бога, держи карман! Вы, говорит, в сырости да
в нечистоте всю жизнь копаетесь, а бог виноват!"
   Маремьянушка остановилась и заплакала.
   - И так это меня обидело, - продолжала она, всхлипывая,  -  уж  и  не
знаю как! "За что же, мол, ты бога-то обидел?" - говорю я ему. А  он  не
то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза: "Утрись, говорит, может,  будешь
видеть", - и был таков.
   Обстоятельства дела выяснились вполне; но так как  Линкин  непременно
требовал, чтобы была выслушана речь его защитника, то  Грустилов  должен
был скрепя сердце исполнить его требование. И точно: вышел из толпы  ка-
кой-то отставной подъячий и стал говорить. Сначала говорил  он  довольно
невнятно, но потом вник в предмет и, к  общему  удивлению,  вместо  того
чтобы защищать, стал обвинять. Это до того подействовало на Линкина, что
он сейчас же не только сознался во всем, но даже много прибавил  такого,
чего никогда и не бывало.
   - Смотрел я однажды у пруда на лягушек, - говорил он, - и был  смущен
диаволом. И начал себя бездельным обычаем спрашивать, точно ли один  че-
ловек обладает душою, и нет ли таковой у гадов земных! И, взяв  лягушку,
исследовал. И по исследовании нашел: точно; душа есть и у лягушки, токмо
малая видом и не бессмертная.
   Тогда Грустилов обратился к убогим и, сказав:
   - Сами видите! - приказал отвести Линкина в часть.
   К сожалению, летописец не рассказывает дальнейших  подробностей  этой
истории. В переписке же Пфейферши сохранились лишь следующие  строки  об
этом деле: "Вы, мужчины, очень счастливы; вы можете быть твердыми; но на
меня вчерашнее зрелище произвело такое действие, что Пфейфер не на шутку
встревожился и  поскорей  дал  мне  принять  успокоительных  капель".  И
только.
   Но происшествие это было важно в том отношении,  что  если  прежде  у
Грустилова еще были кой-какие сомнения насчет  предстоящего  ему  образа
действия, то с этой минуты они совершенно исчезли. Вечером того  же  дня
он назначил Парамошу инспектором глуповских училищ, а другому юродивому,
Яшеньке, предоставил кафедру философии, которую нарочно для него  создал
в уездном училище. Сам же усердно принялся  за  сочинение  трактата:  "О
восхищениях благочестивой души".
   В самое короткое время физиономия города до того изменилась,  что  он
сделался почти неузнаваем. Вместо прежнего буйства  и  пляски  наступила
могильная тишина, прерываемая лишь звоном колоколов, которые звонили  на
все манеры: и во вся, и в одиночку, и с  перезвоном.  Капища  запустели;
идолов утопили в реке, а манеж, в котором  давала  представления  девица
Гандон, сожгли. Затем по всем улицам накурили смирною и ливаном, и тогда
только обнадежились, что вражья сила окончательно посрамлена.
   Но злаков на полях все не прибавлялось, ибо глуповцы  от  бездействия
весело-буйственного перешли к бездействию мрачному. Напрасно они  возде-
вали руки, напрасно облагали себя поклонами,  давали  обеты,  постились,
устраивали процессии - бог не внимал мольбам. Кто-то заикнулся было ска-
зать, что "как-никак, а придется в поле с сохою выйти", но дерзкого едва
не побили каменьями и в ответ на его предложение утроили усердие.
   Между тем Парамоша с Яшенькой делали свое  дело  в  школах.  Парамошу
нельзя было узнать; он расчесал себе волосы, завел  бархатную  поддевку,
душился, мыл руки добела и в этом виде ходил по школам и громил тех, ко-
торые надеются на князя мира сего. Горько  издевался  он  над  суетными,
тщеславными, высокоумными, которые о пище телесной заботятся, а духовною
небрегут, и приглашал всех удалиться в пустыню. Яшенька, с своей  сторо-
ны, учил, что мир, который мы думаем очима своима  видети,  есть  сонное
некое видение, которое насылается на нас врагом человечества, и что сами
мы не более как странники, из лона исходящие и в оное же лоно  входящие.
По мнению его, человеческие души, яко жито духовное,  в  некоей  житнице
сложены, и оттоль, в мере надобности, спущаются долу, дабы  оное  сонное
видение вскорости увидети и по малом времени вспять в благожелаемую жит-
ницу благопоспешно возлететь. Существенные результаты такого учения зак-
лючались в следующем: 1) что работать не следует; 2) тем менее  надлежит
провидеть, заботиться и пещись, и 3) следует возлагать упование и созер-
цать - и ничего больше. Парамоша указывал  даже,  как  нужно  созерцать.
"Для сего, - говорил он, - уединись  в  самый  удаленный  угол  комнаты,
сядь, скрести руки под грудью и устреми взоры на пупок".
   Аксиньюшка тоже не плошала, но била в баклуши неутомимо.  Она  ходила
по домам и рассказывала, как однажды черт водил ее  по  мытарствам,  как
она первоначально приняла его за странника, но потом догадалась и срази-
лась с ним. Основные начала ее учения были  те  же,  что  у  Парамоши  и
Яшеньки, то есть, что работать не  следует,  а  следует  созерцать.  "И,
главное, подавать нищим, потому что нищие не о мамоне пекутся, а о  том,
как бы душу свою спасти", - присовокупляла она, протягивая при этом  ру-
ку. Проповедь эта шла столь успешно, что глуповские копейки дождем сыпа-
лись в ее карманы, и в скором времени она успела скопить довольно значи-
тельный капитал. Да и нельзя было не давать ей, потому что она  всякому,
не подающему милостыни, без церемонии плевала в глаза и, вместо  извине-
ния, говорила только: "Не взыщи!"
   Но представителей местной интеллигенции даже эта  суровая  обстановка
уже не удовлетворяла. Она удовлетворяла лишь внешним образом, но настоя-
щего уязвления не доставляла. Конечно, они не высказывали этого публично
и даже в точности исполняли обрядовую сторону жизни, но это была  только
внешность, с помощью которой они льстили народным страстям. Ходя по ули-
цам с опущенными глазами, благоговейно приближаясь к папертям,  они  как
бы говорили смердам: "Смотрите! и мы не гнушаемся общения с вами!" - но,
в сущности, мысль их блуждала далече. Испорченные недавними вакханалиями
политеизма и пресыщенные пряностями цивилизации, они не довольствовались
просто верою, но искали каких-то "восхищений".  К  сожалению,  Грустилов
первый пошел по этому пагубному пути и увлек за собой остальных.  Приме-
тив на самом выезде из города полуразвалившееся здание, в котором неког-
да помещалась инвалидная команда, он устроил в нем сходбища, на  которые
по ночам собирался весь так называемый глуповский  бомонд.  Тут  сначала
читали критические статьи г. Н.Страхова, но так как они глупы, то  скоро
переходили к другим занятиям. Председатель вставал  с  места  и  начинал
корчиться; примеру его следовали другие; потом, мало-помалу, все начина-
ли скакать, кружиться, петь и кричать, и производили эти неистовства  до
тех пор, покуда, совершенно  измученные,  не  падали  ниц.  Этот  момент
собственно и назывался "восхищением".
   Мог ли продолжаться такой жизненный установ и сколько времени? -  оп-
ределительно отвечать на  этот  вопрос  довольно  трудно.  Главное  пре-
пятствие для его бессрочности представлял,  конечно,  недостаток  продо-
вольствия, как прямое следствие господствовавшего в то время  аскетизма;
но, с другой стороны, история Глупова примерами совершенно положительны-
ми удостоверят, что продовольствие совсем не столь необходимо для  счас-
тия народов, как это кажется с первого взгляда. Ежели  у  человека  есть
под руками говядина, то он, конечно, охотнее питается ею, нежели  други-
ми, менее питательными веществами; но если мяса  нет,  то  он  столь  же
охотно питается хлебом, а буде и хлеба недостаточно, то и лебедою. Стало
быть, это вопрос еще спорный. Как бы то ни было, но безобразная глуповс-
кая затея разрешилась гораздо неожиданнее и совсем не от тех причин, ко-
торых влияние можно было бы предполагать самым естественным.
   Дело в том, что в Глупове жил некоторый, не имеющий определенных  за-
нятий, штаб-офицер, которому  было  случайно  оказано  пренебрежение.  А
именно, еще во времена политеизма, на  именинном  пироге  у  Грустилова,
всем лучшим гостям подали уху стерляжью, а штаб-офицеру,  -  разумеется,
без ведома хозяина, - досталась уха из  окуней.  Гость  проглотил  обиду
("только ложка в руке его задрожала", говорит летописец), но в душе пок-
лялся отомстить. Начались контры; сначала борьба велась глухо, но потом,
чем дальше, тем разгоралась все пуще и пуще. Вопрос об ухе был  забыт  и
заменился другими вопросами политического и теологического свойства, так
что когда штаб-офицеру,  из  учтивости,  предложили  присутствовать  при
"восхищениях", то он наотрез отказался.
   И был тот штаб-офицер доноситель...
   Несмотря на то, что он не присутствовал на собраниях лично, он  зорко
следил за всем, что там происходило. Скакание, кружение,  чтение  статей
Страхова - ничто не укрывалось от его проницательности. Но он ни словом,
ни делом не выразил ни порицания, ни одобрения всем  этим  действиям,  а
хладнокровно выжидал, покуда нарыв созреет. И вот, эта вожделенная мину-
та наконец наступила: ему попался в руки экземпляр сочиненной  Грустило-
вым книги: "О восхищениях благочестивой души"...
   В одну из ночей кавалеры и дамы глуповские, по обыкновению, собрались
в упраздненный дом инвалидной команды. Чтение статей Страхова уже кончи-
лось, и собравшиеся начали слегка вздрагивать; но едва Грустилов, в  ка-
честве председателя собрания, начал приседать и вообще производить пред-
варительные действия, до восхищения души относящиеся, как снаружи послы-
шался шум. В ужасе бросились сектаторы ко всем наружным  выходам,  забыв
даже потушить огни и устранить вещественные  доказательства...  Но  было
уже поздно.
   У самого главного выхода стоял Угрюм-Бурчеев и вперял в толпу цепеня-
щий взор...
   Но что это был за взор... О, Господи! что это был за взор!.

Примечания

   19 весело проводить время (фр.). [вернуться]

   20 пустые разговоры (фр.). [вернуться]

   21 В этом ничего нет удивительного, ибо летописец свидетельствует, что
этот самый дю Шарио был впоследствии подвергнут исследованию и  оказался
женщиной. - Изд. [вернуться]

   22 Какие дураки, клянусь богом! Какие дураки эти глуповцы! (фр).
[вернуться]

   23 "Ко мне, мой помпончик"... "Венера с морковками" (фр.). [вернуться]

   24 пармские фиалки (фр.). [вернуться]

   25 Реальность этого факта подтверждается тем, что с  тех  пор  сечение
было признано лучшим способом для взыскания недоимок. - Изд. [вернуться]

   26 Сочинение это составляет детскую тетрадку в четвертую  долю  листа;
читать рукопись очень трудно, потому что правописание ее чисто  варварс-
кое. Например, слово "чтоб" везде пишется "штоб" и  даже  "штоп",  слово
"когда" пишется "кахда" и проч. Но это-то и делает рукопись драгоценною,
ибо доказывает, что она вышла несомненно и непосредственно  из-под  пера
глубокомысленного администратора и даже не была на просмотре у его  сек-
ретаря. Это доказывает также, что в прежние времена от  градоначальников
требовали не столько блестящего правописания,  сколько  глубокомыслия  и
природной склонности к философическим упражнениям. - Издатель.
[вернуться]

 
Главная страница | Далее


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: