А.Платонов
Котлован |
Ликвидировав кулаков вдаль, Жачев не успокоился, ему стало даже труднее, хотя неизвестно отчего. Он долго наблюдал, как систематически уплывал плот по снежной текущей реке, как вечерний ветер шевелил темную, мертвую воду, льющуюся среди охладелых угодий в свою отдаленную пропасть, и ему делалось скучно, печально в груди. Ведь слой грустных уродов не нужен социализму, и его вскоре также ликвидируют в далекую тишину. Кулачество глядело с плота в одну сторону на Жачева; люди хотели навсегда заметить свою родину и последнего, счастливого человека на ней. Вот уже кулацкий речной эшелон начал заходить на повороте за береговой кустарник, и Жачев начал терять видимость классового врага. -- Эй, паразиты, прощай!-- закричал Жачев по реке. -- Про-щай-ай!-- отозвались уплывающие в море кулаки. С Оргдвора заиграла призывающая вперед музыка; Жачев поспешно полез по глинистой круче на торжество колхоза, хотя и знал, что там ликуют одни бывшие участники империализма, не считая Насти и прочего детства. Активист выставил на крыльцо Оргдома рупор радио, и оттуда звучал марш великого похода, а весь колхоз вместе с окрестными пешими гостями радостно топтался на месте. Колхозные мужики были светлы лицом, как вымытые, им стало теперь ничего не жалко, безвестно и прохладно в душевной пустоте. Елисей, когда сменилась музыка, вышел на среднее место, вдарил подошвой и затанцевал по земле, ничуть при этом не сгибаясь и не моргая белыми глазами; он ходил, как стержень -- один среди стоячих, четко работая костями и туловищем. Постепенно мужики рассопелись и начали охаживать вокруг друг друга, а бабы весело подняли руки и пошли двигать ногами под юбками. Гости скинули сумки, кликнули к себе местных девушек и понеслись понизу, бодро шевелись, а для своего угощенья целовали подружек-колхозниц. Радиомузыка все более тревожила жизнь; пассивные мужики кричали возгласы довольства, более передовые всесторонне развивали дальнейший темп праздника, и даже обобществленные лошади, услышав гул человеческого счастья, пришли поодиночке на Оргдвор и стали ржать. Снежный ветер утих; неясная луна выявилась на дальнем небе, опорожненном от вихрей и туч, на небе, которое было так пустынно, что допускало вечную свободу, и так жутко, что для свободы нужна была дружба. Под этим небом, на чистом снегу, уже засиженном кое-где мухами, весь народ товарищески торжествовал. Давно живущие на свете люди и те стронулись и топтались, не помня себя. -- Эх ты, эсесерша наша мать!-- кричал в радости один забвенный мужик, показывая ухватку и хлопая себя по пузу, щекам и по рту.-- Охаживай, ребята, наше царство-государство: она незамужняя! -- Она девка иль вдова?-- спросил на ходу танца окрестный гость. -- Девка!-- объяснил двигающийся мужик.-- Аль не видишь, как мудрит?! -- Пускай ей помудрится!-- согласился тот же пришлый гость.-- Пускай посдобничает! А потом мы из нее сделаем смирную бабу: добро будет! Настя сошла с рук Чиклина и тоже топталась около мчавшихся мужиков, потому что ей хотелось. Жачев ползал между всеми, подсекая под ноги тех, которые ему мешали, а гостевому мужику, желавшему девочку-эсесершу выдать замуж мужику, Жачев дал в бок, чтоб он не надеялся. -- Не сметь думать что попало! Иль хочешь речной самотек заработать? Живо сядешь на плот! Гость уж испугался, что он явился сюда. -- Боле, товарищ калека, ничто не подумаю. Я теперь шептать буду. Чиклин долго глядел в ликующую гущу народа и чувствовал покой добра в своей груди; с высоты крыльца он видел лунную чистоту далекого масштаба, печальность замершего света и покорный сон всего мира, на устройство которого пошло столько труда и мученья, что всеми забыто, чтобы не знать страха жить дальше. -- Настя, ты не стынь долго, иди ко мне,-- позвал Чиклин. -- Я ничуть не озябла, тут ведь дышат,-- сказала Настя, бегая от ласково ревущего Жачева. -- Ты три руки, а то окоченеешь: воздух большой, а ты маленькая! -- Я уже их терла: сиди молчи! Радио вдруг среди мотива перестало играть. Народ же остановиться не мог, пока активист не сказал: -- Стой до очередного звука! Прушевский сумел в краткое время поправить радио, но оттуда послышалась не музыка, а лишь человек. -- Слушайте сообщения: заготовляйте ивовое корье!.. И здесь радио опять прекратилось. Активист, услышав сообщение, задумался для памяти, чтобы не забыть об ивово-корьевой кампании и не прослыть на весь район упущенцем, как с ним совершилось в прошлый раз, когда он забыл про организацию для кустарника, а теперь весь колхоз сидит без прутьев. Прушевский снова начал чинить радио, и прошло время, пока инженер охладевшими руками тщательно слаживал механизм; но ему не давалась работа, потому что он не был уверен предоставит ли радио бедноте утешение и прозвучит ли для него самого откуда-нибудь милый голос. Полночь, наверно, была уже близка; луна высоко находилась над плетнями и над смирной старческой деревней, и мертвые лопухи блестели, покрытые мелким смерзшимся снегом. Одна заблудившаяся муха попробовала было сесть на ледяной лопух, но сразу оторвалась и полетела, зажужжав в высоте лунного света, как жаворонок под солнцем. Колхоз, не прекращая топчущейся, тяжкой пляски, тоже постепенно запел слабым голосом. Слов в этой песне понять было нельзя, но все же в них слышалось жалобное счастье и напев бредущего человека. -- Жачев!-- сказал Чиклин.-- Ступай прекрати движенье, умерли они, что ли, от радости: пляшут и пляшут. Жачев уполз с Настей в Оргдом и, устроив ее там спать, выбрался обратно. -- Эй, организованные, достаточно вам танцевать: обрадовались, сволочь! Но увлеченный колхоз не принял жачевского слова и веско топтался, покрывая себя песней. -- Заработать от меня захотели? Сейчас получите! Жачев сполз с крыльца, внедрился среди суетящихся ног и начал спроста брать людей за нижние концы и опрокидывать для отдыха на землю. Люди валились, как порожние штаны; Жачев даже сожалел, что они, наверно, не чувствуют его рук и враз замолкают. -- Где же Вощев?-- беспокоился Чиклин.-- Чего он ищет вдалеке, мелкий пролетарий? Не дождавшись Вощева, Чиклин пошел его искать после полуночи. Он миновал всю пустынную улицу деревни до самого конца, и нигде не было заметно человека, лишь медведь храпел в кузне на всю лунную окрестность да изредка покашливал кузнец. Тихо было кругом и прекрасно. Чиклин остановился в недоуменном помышлении. По-прежнему покорно храпел медведь, собирая силы для завтрашней работы и для нового чувства жизни. Он больше не увидит мучившего его кулачества и обрадуется своему существованию. Теперь, наверно, молотобоец будет бить по подковам и шинному железу с еще большим сердечным усердием, раз есть на свете неведомая сила, которая оставила в деревне только тех средних людей, какие ему нравятся, какие молча делают полезное вещество и чувствуют частичное счастье: весь же точный смысл жизни и всемирное счастье должны томиться в груди роющего землю пролетарского класса, чтобы сердца молотобойца и Чиклина лишь надеялись и дышали, чтоб их трудящаяся рука была верна и терпелива. Чиклин в заботе закрыл чьи-то распахнутые ворота, потом осмотрел уличный порядок -- цело ли все, и, заметив пропадающий на дороге армяк, поднял его и снес в сени ближней избы: пусть хранится для трудового блага. Склонившись корпусом от доверчивой надежды, Чиклин пошел по дворовым задам смотреть Вощева дальше. Он перелезал через плетневые устройства, проходил мимо глиняных стен жилищ, укреплял накренившиеся колья и постоянно видел, как от тощих загородок сразу начиналась бесконечная порожняя зима. Настя смело может застынуть в таком чужом мире, потому что земля состоит не для зябнущего детства: только такие, как молотобоец, могли вытерпеть здесь свою жизнь, и то поседели от нее. "Я еще не рожался, а ты уж лежала, бедная, неподвижная моя!"-- сказал вблизи голос Вощева, человека.-- "Значит, ты давно терпишь: иди греться!" Чиклин повернул голову вкось и заметил, что Вощев нагнулся за деревом и кладет что-то в мешок, который был уже полон. -- Ты чего, Вощев? -- Так,-- сказал тот и, завязав мешку горло, положил себе на спину этот груз. Они пошли вдвоем ночевать на Оргдвор. Луна склонилась уже далеко ниже, деревня стояла в черных тенях, все глухо смолкло, лишь одна сгустившаяся от холода река шевелилась в обжитых сельских берегах. Колхоз непоколебимо спал на Оргдворе. В Оргдоме горел огонь безопасности -- одна лампа на всю потухшую деревню; у лампы сидел активист за умственным трудом, он чертил графы ведомости, куда хотел занести все данные бедняцко-середняцкого благоустройства, чтоб уже была вечная, формальная картина и опыт как основа. -- Запиши и мое добро!-- попросил Вощев, распаковывая мешок. Он собрал по деревне все нищие, отвергнутые предметы, всю мелочь безвестности и всякое беспамятство для социалистического отмщения. Эта истершаяся терпеливая ветхость некогда касалась батрацкой, кровной плоти, в этих вещах запечатлена навеки тягость согбенной жизни, истраченной без сознательного смысла и погибшей без славы где-нибудь под соломенной рожью земли. Вощев, не полностью соображая, со скупостью скопил в мешок вещественные остатки потерянных людей, живших, подобно ему, без истины и которые скончались ранее победного конца. Сейчас он предъявлял тех ликвидированных тружеников к лицу власти и будущего, чтобы посредством организации вечного смысла людей добиться отмщения за тех, кто тихо лежит в земной глубине. Активист стал записывать прибывшие с Вощевым вещи, организовав особую боковую графу под названием "перечень ликвидированного насмерть кулака как класса пролетариатом, согласно имущественно-выморочного остатка". Вместо людей активист записывал признаки существования: лапоть прошедшего века, оловянную серьгу от пастушьего уха, штанину из рядна и разное другое снаряжение трудящегося, но неимущего тела. К тому времени Жачев, спавший с Настей на полу, сумел нечаянно разбудить девочку. -- Отверни рот: ты зубы, дурак, не чистишь,-- сказала Настя загородившему ее от дверного колода инвалиду.-- И так у тебя буржуи ноги отрезали, ты хочешь, чтоб и зубы попадали? Жачев с испугом закрыл рот и начал гонять воздух носом. Девочка потянулась, оправила теплый платок на голове, в котором она спала, но заснуть не могла, потому что разгулялась. -- Это утильсырье принесли?-- спросила она про мешок Вощева. -- Нет,-- сказал Чиклин,-- это тебе игрушки собрали. Вставай выбирать. Настя встала в свой рост, потопталась для развития и, опустившись на месте, обхватила раздвинутыми ногами зарегистрированную кучу предметов. Чиклин составил ей лампу со стола на пол, чтоб девочка лучше видела то, что ей понравится; активист же и в темноте писал без ошибки. Через некоторое время активист спустил на пол ведомость, дабы ребенок пометил, что он получил сполна все нажитое имущество безродно умерших батраков и будет пользоваться им впрок. Настя медленно нарисовала на бумаге серп и молот и отдала ведомость назад. Чиклин снял с себя стеганую ватную кофту, разулся и ходил по полу в чулках довольный и мирный, что некому теперь отнять у Насти ее долю жизни на свете, что течение рек идет лишь в пучины морские и уплывшие на плоту не вернутся мучить молотобойца-Михаила; те же безымянные люди, от которых остались только лапти и оловянные серьги, не должны вечно тосковать в земле, но и подняться они не могут. -- Прушевский,-- обратился Чиклин. -- Я,-- ответил инженер, он сидел в углу, опершись туда спиной, и равнодушно дремал. Сестра ему давно ничего не писала; если она умерла, то он решил уехать стряпать пищу на ее детей, чтобы истомить себя до потери души и скончаться когда-нибудь старым, привыкшим нечувствительно жить человеком, это одинаково, что умереть теперь, но еще грустнее; он может, если поедет, жить за сестру, дольше и печальней помнить ту прошедшую в его молодости девушку, сейчас уже едва ли существующую. Прушевский хотел, чтобы еще немного побыла на свете, хотя бы в одном его тайном чувстве, взволнованная юная женщина, забытая всеми, если погибла, стряпающая детям щи, если жива. -- Прушевский! Сумеют или нет успехи высшей науки воскресить назад сопревших людей? -- Нет,-- сказал Прушевский. -- Врешь,-- упрекнул Жачев, не открывая глаз.-- Марксизм все сумеет. Отчего ж тогда Ленин в Москве целым лежит? Он науку ждет -- воскреснуть хочет. А я б и Ленину нашел работу,-- сообщил Жачев.-- Я б ему указал, кто еще добавочно получить должен кое-что! Я почему-то любую стерву с самого начала вижу! -- Ты дурак потому что,-- объяснила Настя, копаясь в батрацких остатках,-- ты только видишь, а надо трудиться. Правда ведь, дядя Вощев? Вощев уже успел покрыться пустым мешком и лежал, прислушиваясь к биению своего бестолкового сердца, которое тянуло все его тело в какую-то нежелательную даль жизни. -- Неизвестно,-- ответил Вощев Насте.-- Трудись и трудись, а когда дотрудишься до конца, когда узнаешь все, то уморишься и помрешь. Не расти, девочка, затоскуешь. Настя осталась недовольна. -- Умирать должны одни кулаки, а ты -- дурак. Жачев, сторожи меня опять, я спать захотела. -- Иди, девочка,-- отозвался Жачев.-- Иди ко мне от подкулачника: он заработать захотел -- завтра получит! Все смолкли, в терпении продолжая ночь, лишь активист немолчно писал, и достижения все более расстилались перед его сознательным умом, так что он уже полагал про себя: "Ущерб приносишь Союзу, пассивный дьявол, мог бы весь район отправить на коллективизацию, а ты в одном колхозе горюешь; пора уж целыми эшелонами население в социализм отправлять, а ты все узкими масштабами стараешься. Эх горе!" Из лунной чистой тишины в дверь постучала чья-то негромкая рука, и в звуках той руки был еще слышен страх-пережиток. -- Входи, заседанья нету,-- сказал активист. -- Да то-то,-- ответил оттуда человек, не входя.-- А я думал, вы думаете. -- Входи, не раздражай меня,-- промолвил Жачев. Вошел Елисей: он уже выспался на земле, потому что глаза его потемнели от внутренней крови, и окреп от привычки быть организованным. -- Там медведь стучит в кузне и песню рычит, весь колхоз глаза открыл, нам без тебя жутко стало! -- Надо пойти справиться,-- решил активист. -- Я сам схожу,-- определил Чиклин,-- Сиди записывай получше: твое дело -- учет. -- Это -- пока я дурак!-- предупредил активиста Жачев.-- Но скоро мы всех разактивим: дай только массам измучиться, дай детям подрасти! Чиклин пошел в кузню. Велика и прохладна была ночь над ним, бескорыстно светили звезды над снежной чистотою земли, и широко раздавались удары молотобойца, точно медведь застыдился спать под этими ожидающими звездами и отвечал им чем мог. "Медведь -- правильный пролетарский старик",-- мысленно уважал Чиклин. Далее молотобоец удовлетворенно и протяжно начал рычать, сообщая вслух какую-то счастливую песню. Кузница была открыта в лунную ночь на всю земную светлую поверхность, в горне горел дующий огонь, который поддерживал сам кузнец, лежа на земле и потягивая веревку мехом. А молотобоец, вполне довольный, ковал горячее шинное железо и пел песню. -- Ну никак заснуть не дает,-- пожаловался кузнец.-- Встал, разревелся, я ему горно зажег, а он и пошел бузовать... Всегда был покоен, а нынче как с ума сошел! -- Отчего ж такое?-- спросил Чиклин. -- Кто его знает. Вчера вернулся с раскулачки, так все топтался и по-хорошему бурчал. Угодили, стало быть, ему. А тут еще проходил один подактивный -- взял и материю пришил на плетень. Вот Михаил глядит все туда и соображает чего-то. Кулаков, дескать, нету, а красный лозунг от этого висит. Вижу, входит что-то в его ум и там останавливается... -- Ну, ты спи, а я подумаю,-- сказал Чиклин. Взяв веревку, он стал качать воздух в горн, чтоб медведь готовил шины на колеса для колхозной езды. * * * Поближе к утренней заре гостевые вчерашние мужики стали расходиться в окрестность. Колхозу же некуда было уйти, и он, поднявшись с Оргдвора, начал двигаться к кузне, откуда слышалась работа молотобойца. Прушевский и Вощев также явились со всеми совместно и глядели, как Чиклин помогает медведю. Около кузни висел на плетне возглас, нарисованный по флагу: "За партию, за верность ей, за ударный труд, пробивающий пролетариату двери в будущее". Уставая, молотобоец выходил наружу и ел снег для своего охлаждения, а потом опять всаживал молот в мякоть железа, все более увеличивая частоту ударов; петь молотобоец уже вовсе перестал -- всю свою яростную безмолвную радость он расходовал в усердие труда, а колхозные мужики постепенно сочувствовали ему и коллективно крякали во время звука кувалды, чтоб шины были прочней и надежней. Елисей, когда присмотрелся, то дал молотобойцу совет: -- Ты, Миш, бей с отжошкой, тогда шина хрустка не будет и не лопнет. А ты лучше по железу, как по стерве, а оно ведь тоже добро! Так -- не дело! Но медведь открыл на Елисея рот, и Елисей отошел прочь, тоскуя о железе. Однако и другие мужики тоже не могли более терпеть порчи. -- Слабже бей, черт!-- загудели они.-- Не гадь всеобщего: теперь имущество -- что сирота, пожалеть некому... Да тише ты, домовой! -- Что ты так содишь по железу?! Что оно -- единоличное, что ль? -- Выйди остынь, дьявол! Уморись, идол шерстяной! -- Вычеркнуть его надо из колхоза, и боле ничего. Аль нам убытки терпеть на самом-то деле! Но Чиклин дул воздух в горне, а молотобоец старался поспеть за огнем и крушил железо, как врага жизни, будто если нет кулачества, так медведь один есть на свете. -- Ведь это же горе!-- вздыхали члены колхоза. -- Вот грех-то: все теперь лопнет! Все железо в скважинах будет! -- Наказание господне... А тронуть его нельзя -- скажут, бедняк, пролетариат, индустриализация!.. -- Это ничего. Вот если кадр, скажут, тогда нам за него плохо будет. -- Кадр -- пустяк. Вот если инструктор приедет либо сам товарищ Пашкин, тогда нам будет жара! -- А может, ничего не станет? Может -- бить? -- Что ты, осатанел, что ли? Он -- союзный: намедни товарищ Пашкин специально приезжал -- ему ведь тоже скучно без батраков. А Елисей говорил меньше, но горевал почти что больше всех. Он и двор-то когда имел, так ночей не спал -- все следил, как бы что не погибло, как бы лошадь не опилась, не объелась да корова чтоб настроение имела, а теперь, когда весь колхоз, весь здешний мир отдан его заботе, потому что на других надеяться он опасался, теперь у него уже загодя болел живот от страха такого имущества. -- Все усохнем!-- произнес молча проживший всю революцию середняк.-- Раньше за свое семейство боялся, а теперь каждого береги -- это нас вовсе замучает за такое иждивение. Вощеву грустно стало, что зверь так трудится, будто чует смысл жизни вблизи, а он стоит на покое и не пробивается в дверь будущего: может быть, там действительно что-нибудь есть. Чиклин к этому времени уже кончил дуть воздух и занялся с медведем готовить бороньи зубья. Не сознавая ни наблюдающего народа, ни всего кругозора, двое мастеровых неустанно работали по чувству совести, как и быть должно. Молотобоец ковал зубья, а Чиклин их закаливал, но в точности не знал времени, сколько нужно держать в воде зубья без перекалки. -- А если зуб на камень наскочит?!-- стеная, произнес Елисей.-- Если он на твердь какую-либо заедет -- ведь пополам зубок будет! -- Вынай, дьявол, железку из жидкого!-- воскликнул колхоз.-- Не мучай матерьял! Чиклин вынул было из воды перетомленный металл, но Елисей уже вошел в кузню, отобрал у Чиклина клещи и начал закаливать зубья своими обеими руками. Другие организованные мужики также бросились внутрь предприятия и с облегченной душой стали трудиться над железными предметами с тою тщательной жадностью, когда прок более необходим, чем ущерб. "Эту кузню надо запомнить побелить,-- спокойно думал Елисей за трудом.-- А то стоит вся черная -- разве это хозяйское заведение?" -- Дайте, я буду веревку все время дергать,-- попросил Вощев у Елисея.-- У вас воздух в горно тихо идет. -- Ну, дергай,-- согласился Елисей.-- Только не шибко веревка теперь дорога, а к новым мехам тоже с колхозной сумкой не подойдешь! -- Я буду потихоньку,-- сказал Вощев и стал тянуть и отпускать веревку, забываясь в терпенье труда. Приходило утро зимнего дня, и обычный свет сплошь распространялся по всему району. Лампа же все еще горела в Оргдворе, пока Елисей не заметил этого лишнего огня. Заметив же, он сходил туда и потушил лампу, чтоб керосин был цел. Уже проснулись девушки и подростки, спавшие дотоле в избах; они, в общем, равнодушно относились к тревоге отцов, им было неинтересно их мученье, и они жили как чужие в деревне, словно томились любовью к чему-то дальнему. И домашнюю нужду они переносили без внимания, живя за счет своего чувства еще безответного счастья, но которое все равно должно случиться. Почти все девушки и все растущее поколение с утра уходили в избу-читальню и там оставались не евши весь день, учась письму и чтению, счету чисел, привыкая к дружбе и что-то воображая в ожидании. Прушевский один остался в стороне, когда колхоз ухватился за кузню, и все время неподвижно был у плетня. Он не знал, зачем его прислали в эту деревню, как ему жить забытым среди массы, и решил точно назначить день окончания своего пребывания на земле; вынув книжку, он записал в нее поздний вечерний час глухого зимнего дня: пусть все улягутся спать, окоченелая земля смолкнет от шума всякого строительства, и он, где бы ни находился, ляжет вверх лицом и перестанет дышать. Ведь никакое сооружение, никакое довольство, ни милый друг, ни завоевание звезд не превозмогут его душевного оскудения, он все равно будет сознавать тщетность дружбы, основанной не на превосходстве и не на телесной любви, и скуку самых далеких звезд, где в недрах те же медные руды и нужен будет тот же ВСНХ. Прушевскому казалось, что все чувства его, все влечения и давняя тоска встретились в рассудке и сознали самих себя до самого источника происхождения, до смертельного уничтожения наивности всякой надежды. Но происхождение чувств оставалось волнующим местом жизни, умерев, можно навсегда утратить этот единственно счастливый, истинный район существования, не войдя в него. Что же делать, боже мой, если нет тех самозабвенных впечатлений, откуда волнуется жизнь и, вставая, протягивает руки вперед к своей надежде? Прушевский закрыл лицо руками. Пусть разум есть синтез всех чувств, где смиряются и утихают все потоки тревожных движений, но откуда тревога и движенье? Он этого не знал, он только знал, что старость рассудка есть влечение к смерти, это единственное его чувство; и тогда он, может быть, замкнет кольцо -- он возвратится к происхождению чувств, к вечернему летнему дню своего неповторившегося свидания. -- Товарищ! Это ты пришел к нам на культурную революцию? Прушевский опустил руки от глаз. Стороною шли девушки и юношество в избу-читальню. Одна девушка стояла перед ним -- в валенках и в бедном платке на доверчивой голове; глаза ее смотрели на инженера с удивленной любовью, потому что ей была непонятна сила знания, скрытая в этом человеке; она бы согласилась преданно и вечно любить его, седого и незнакомого, согласилась бы рожать от него, ежедневно мучить свое тело, лишь бы он научил ее знать весь мир и участвовать в нем. Ничто ей была молодость, ничто свое счастье -- она чувствовала вблизи несущееся, горячее движение, у нее поднималось сердце от вида всеобщей стремящейся жизни, но она не могла выговорить слов своей радости и теперь стояла и просила научить ее этим словам, этому уменью чувствовать в голове весь свет, чтобы помогать ему светиться. Девушка еще не знала, пойдет ли с нею ученый человек, и неопределенно смотрела, готовая опять учиться с активистом. -- Я сейчас пойду с вами,-- сказал Прушевский. Девушка хотела обрадоваться и вскрикнуть, но не стала, чтобы Прушевский не обиделся. -- Идемте,-- произнес Прушевский. Девушка пошла вперед, указывая дорогу инженеру, хотя заблудиться было невозможно; однако она желала быть благодарной, но не имела ничего для подарка следующему за ней человеку. * * * Члены колхоза сожгли весь уголь в кузне, истратили все наличное железо на полезные изделия, починили всякий мертвый инвентарь и с тоскою, что кончился труд и как бы теперь колхоз не пошел в убыток, оставили заведение. Молотобоец утомился еще раньше -- он вылез недавно поесть снегу от жажды, И, пока снег таял у него во рту, медведь задремал и свалился всем туловищем вниз, на покой. Вышедши наружу, колхоз сел у плетня и стал сидеть, озирая всю деревню, снег же таял под неподвижными мужиками. Прекратив трудиться, Вощев опять вдруг задумался на одном месте. -- Очнись!-- сказал ему Чиклин.-- Ляжь с медведем и забудься. -- Истина, товарищ Чиклин, забыться не может... Чиклин обхватил Вощева поперек и сложил его к спящему молотобойцу. -- Лежи молча,-- сказал он над ним,-- медведь дышит, а ты не можешь! Пролетариат терпит, а ты боишься! Ишь ты, сволочь какая! Вощев приник к молотобойцу, согрелся и заснул. На улицу вскочил всадник из района на трепещущем коне. -- Где актив?-- крикнул он сидящему колхозу, не теряя скорости. -- Скачи прямо!-- сообщил путь колхоз.-- Только не сворачивай ни направо, ни налево! -- Не буду!-- закричал всадник, уже отдалившись, и только сумка с директивами билась на его бедре. Через несколько минут тот же конный человек пронесся обратно, размахивая в воздухе сдаточной книгой, чтоб ветер сушил чернила активистской расписки. Сытая лошадь, разметав снег и вырвав почву на ходу, срочно скрылась вдалеке. -- Какую лошадь портит, бюрократ!-- думал колхоз.-- Прямо скучно глядеть. Чиклин взял в кузнице железный прут и понес его ребенку в виде игрушки. Он любил ей молча приносить разные предметы, чтобы девочка безмолвно понимала его радость к ней. Жачев уже давно проснулся. Настя же, приоткрыв утомленный рот, невольно и грустно продолжала спать. Чиклин внимательно всмотрелся в ребенка -- не поврежден ли он в чем со вчерашнего дня, цело ли полностью его тело; но ребенок был весь исправен, только лицо его горело от внутренних младенческих сил. Слеза активиста капнула на директиву -- Чиклин сейчас же обратил на это внимание. Как и вчера вечером, руководящий человек неподвижно сидел за столом. Он с удовлетворением отправил через районного всадника законченную ведомость ликвидации классового врага и в ней же сообщил все успехи деятельности; но вот спустилась свежая директива, подписанная почему-то областью через обе головы -- района и округа -- и в лежащей директиве отмечались маложелательные явления перегибщины, забеговшества, переусердщины и всякого сползания по правому и левому откосу с отточенной остроты четкой линии; кроме того, назначалось обнаружить выпуклую бдительность актива в сторону среднего мужика; раз он попер в колхозы, то не является ли этот генеральный факт таинственным умыслом, исполняемым по наущению подкулацких масс; дескать, войдем в колхозы всей бушующей пучиной и размоем берега руководства, на нас, мол, тогда власти не хватит, она уморится. "По последним материалам, имеющимся в руке областного комитета,-- значилось в конце директивы,-- видно, например, что актив колхоза имени Генеральной Линии уже забежал в левацкое болото правого оппортунизма. Организатор местного коллектива спрашивает вышенаходящуюся организацию: есть ли что после колхоза и коммуны более высшее и более светлое, дабы немедленно двинуть туда местные бедняцко-середняцкие массы, неудержимо рвущиеся в даль истории, на вершину всемирных невидимых времен. Этот товарищ просит ему прислать примерный устав такой организации, а заодно бланки, ручку с пером и два литра чернил. Он не понимает, насколько он тут спекулирует на искреннем, в основном здоровом, середняцком чувстве тяги в колхозы. Нельзя не согласиться, что такой товарищ есть вредитель партии, объективный враг пролетариата и должен быть немедленно изъят из руководства навсегда". Здесь у активиста дрогнуло ослабевшее сердце, и он заплакал на областную бумагу. -- Что ты, стервец?-- спросил его Жачев. Но активист не ответил ему. Разве он видел радость в последнее время, разве он ел или спал вдосталь или любил хоть одну бедняцкую девицу? Он чувствовал себя как в бреду, его сердце еле билось от нагрузки, он лишь снаружи от себя старался организовать счастье и хотя бы в перспективе заслужить районный пост. -- Отвечай, паразит, а то сейчас получишь!-- снова проговорил Жачев.-- Наверно, испортил, гад, нашу республику! Сдернув со стола директиву, Жачев начал лично изучать ее на полу. -- К маме хочу!-- сказала Настя, пробуждаясь. Чиклин нагнулся к заскучавшему ребенку. -- Мама, девочка, умерла, теперь я остался! -- А зачем ты меня носишь? Где четыре времени года? Попробуй, какой у меня страшный жар под кожей! Сними с меня рубашку, а то сгорит, выздоровлю -- ходить не в чем будет! Чиклин попробовал Настю, она была горячая, влажная, кости ее жалобно выступали изнутри; насколько окружающий мир должен быть нежен и тих, чтоб она была жива! -- Накрой меня, я спать хочу. Буду ничего не помнить, а то болеть ведь грустно, правда? Чиклин снял с себя всю верхнюю одежду, кроме того, отобрал ватные пиджаки у Жачева и активиста и всем этим теплым веществом закутал Настю. Она закрыла глаза, и ей стало легко в тепле и во сне, будто она полетела среди прохладного воздуха. За текущее время Настя немного подросла и все более походила на мать. -- Я так и знал, что он сволочь,-- определил Жачев про активиста.-- Ну что ты тут будешь делать с этим членом?! -- А что там сообщено?-- спросил Чиклин. -- Пишут то, что с ними нельзя не согласиться! -- А ты попробуй не согласись!-- в слезах произнес активный человек. -- Эх, горе мне с революцией,-- серьезно опечалился Жачев.-- Где же ты, самая пущая стерва? Иди, дорогая, получить от увечного воина! Почувствовав мысль и одиночество, не желая безответно тратить средства на государство и будущее поколение, активист снял с Насти свой пиджак: раз его устраняют, пусть массы сами греются. И с пиджаком в руке он стал посреди Оргдома -- без дальнейшего стремления к жизни, весь в крупных слезах и в том сомнении души, что капитализм, пожалуй, может еще явиться. -- Ты зачем ребенка раскрыл?-- спросил Чиклин.-- Остудить хочешь? -- Плешь с ним, с твоим ребенком!-- сказал активист, Жачев поглядел на Чиклина и посоветовал ему: -- Возьми железку, какую из кузни принес! -- Что ты!-- ответил Чиклин.-- Я сроду не касался человека мертвым оружием: как же я тогда справедливость почувствую? Далее Чиклин покойно дал активисту ручной удар в грудь, чтоб дети могли еще уповать, а не зябнуть. Внутри активиста раздался слабый треск костей, и весь человек свалился на пол; Чиклин же с удовлетворением посмотрел на него, будто только что принес необходимую пользу. Пиджак у активиста вырвался из рук и лежал отдельно, никого не покрывая. -- Накрой его!-- сказал Чиклин Жачеву.-- Пускай ему тепло станет. Жачев сейчас же одел активиста его собственным пиджаком и одновременно пощупал человека -- насколько он цел. -- Живой он?-- спросил Чиклин. -- Так себе, средний,-- радуясь, ответил Жачев.-- Да это все равно, товарищ Чиклин: твоя рука работает, как кувалда, ты тут ни при чем. -- А он горячего ребенка не раздевай!-- с обидой сказал Чиклин.-- Мог чаю скипятить и согреться. В деревне поднялась снежная метель, хотя бури было не слышно. Открыв на проверку окно, Жачев увидел, что это колхоз метет снег для гигиены: мужикам не нравилось теперь, что снег засижен мухами, они хотели более чистой зимы. Отделавшись на Оргдворе, члены колхоза далее трудиться не стали и поникли под навесом в недоумении своей дальнейшей жизни. Несмотря на то, что люди уже давно ничего не ели, их и сейчас не тянуло на пищу, потому что желудки были завалены мясным обилием еще с прошлых дней. Пользуясь мирно грустью колхоза, а также невидимостью актива, старичок кафельного завода и прочие неясные элементы, бывшие до того в заключении на Оргдворе, вышли из задних клетей и разных укрытых препятствий жизни и отправились вдаль по своим насущным делам. Чиклин и Жачев прислонились к Насте с обоих боков, чтобы лучше ее беречь. От своего безвыходного тепла девочка стала вся смуглой и покорной, только ум ее печально думал. -- Я опять к маме хочу!-- произнесла она, не открывая глаз. -- Нету твоей матери,-- не радуясь, сказал Жачев.-- От жизни все умирают -- остаются одни кости. -- Хочу ее кости!-- попросила Настя.-- Ктой-то это плачет в колхозе? Чиклин готовно прислушался; но все было тихо кругом никто не плакал, не от чего было заплакать. День уже дошел до своей середины, высоко светило бледное солнце над округом, какие-то далекие массы двигались по горизонту на неизвестное межселенное собрание -- ничто не могло шуметь. Чиклин вышел на крыльцо. Тихое несознательное стенание пронеслось в безмолвном колхозе и затем повторилось. Звук начинался где-то в стороне, обращаясь в глухое место, и не был рассчитан на жалобу. -- Это кто?-- крикнул Чиклин с высоты крыльца во всю деревню, чтоб его услышал тот недовольный. -- Это молотобоец скулит,-- ответил колхоз, лежавший под навесом.-- А ночью он песни рычал. Действительно, кроме медведя, заплакать сейчас было некому. Наверно, он уткнулся ртом в землю и выл печально в глушь почвы, не соображая своего горя. -- Там медведь о чем-то тоскует,-- сказал Чиклин Насте, вернувшись в горницу. -- Позови его ко мне, я тоже тоскую,-- попросила Настя.-- Неси меня к маме, мне здесь очень жарко! -- Сейчас, Настя. Жачев, ползи за медведем. Все равно ему работать здесь нечего -- материала нету! Но Жачев, только что исчезнув, уже вернулся назад: медведь сам шел на Оргдвор совместно с Вощевым; при этом Вощев держал его, как слабого, за лапу, а молотобоец двигался рядом с ним грустным шагом. Войдя в Оргдом, молотобоец обнюхал лежачего активиста и сел равнодушно в углу. -- Взял его в свидетели, что истины нет,-- произнес Вощев.-- Он ведь только работать может, а как отдохнет, задумается, так скучать начинает. Пусть существует теперь как предмет -- на вечную память, я всех угощу! -- Угощай грядущую сволочь,-- согласился Жачев.-- Береги для нее жалкий продукт! Наклонившись, Вощев стал собирать вынутые Настей ветхие вещи, необходимые для будущего отмщения, в свой мешок. Чиклин поднял Настю на руки, и она открыла опавшие свои, высохшие, как листья, смолкшие глаза. Через окно девочка засмотрелась на близко приникших друг к другу колхозных мужиков, залегших под навесом в терпеливом забвении. -- Вощев, а медведя ты тоже в утильсырье понесешь?-- озаботилась Настя. -- А то куда же? Я прах и то берегу, а тут ведь бедное существо! -- А их?-- Настя протянула свою тонкую, как овечья ножка, занемогшую руку к лежачему на дворе колхозу. Вощев хозяйственно поглядел на дворовое место и, отвернувшись оттуда, еще более поник своей скучающей по истине головою. Активист по-прежнему неподвижно молчал на полу, пока задумавшийся Вощев не согнулся над ним и не пошевелил его из чувства любопытства перед всяким ущербом жизни. Но активист, притаясь или умерев, ничем не ответил Вощеву. Тогда Вощев присел близ человека и долго смотрел в его слепое открытое лицо, унесенное в глубь своего грустного сознания. Медведь помолчал немного, а потом вновь заскулил, и на его голос весь колхоз пришел с Оргдвора в дом. -- Как же, товарищи активы, нам дальше-то жить?-- спросил колхоз.-- Вы горюйте об нас, а то нам терпежа нет! Инвентарь у нас исправный, семена чистые, дело теперь зимнее -- нам чувствовать нечего. Вы уж постарайтесь! -- Некому горевать,-- сказал Чиклин.-- Лежит ваш главный горюн. Колхоз спокойно пригляделся к опрокинутому активисту, не имея к нему жалости, но и не радуясь, потому что говорил активист всегда точно и правильно, вполне по завету, только сам был до того поганый, что когда все общество задумало его однажды женить, дабы убавить его деятельность, то даже самые незначительные на лицо бабы и девки заплакали от печали. -- Он умер,-- сообщил всем Вощев, подымаясь снизу.-- Все знал, а тоже кончился. -- А может, дышит еще?-- усомнился Жачев.-- Ты его попробуй, пожалуйста, а то он от меня ничего еще не заработал: я ему тогда добавлю сейчас! Вощев снова прилег к телу активиста, некогда действовавшему с таким хищным значением, что вся всемирная истина, весь смысл жизни помещались только в нем и более нигде, а уж Вощеву ничего не досталось, кроме мученья ума, кроме бессознательности в несущемся потоке существования и покорности слепого элемента. -- Ах ты, гад!-- прошептал Вощев над этим безмолвным туловищем.-- Так вот отчего я смысла не знал! Ты, должно быть, не меня, а весь класс испил, сухая душа, а мы бродим, как тихая гуща, и не знаем ничего! И Вощев ударил активиста в лоб -- для прочности его гибели и для собственного сознательного счастья. Почувствовав полный ум, хотя и не умен еще произнести или выдвинуть в действие его первоначальную силу, Вощев встал на ноги и сказал колхозу: -- Теперь я буду за вас горевать! -- Просим!!-- единогласно выразился колхоз. Вощев отворил дверь Оргдома в пространство и узнал желанье жить в эту разгороженную даль, где сердце может биться не только от одного холодного воздуха, но и от истинной радости одоления всего смутного вещества земли. -- Выносите мертвое тело прочь!-- указал Вощев. -- А куда?-- спросил колхоз.-- Его ведь без музыки хоронить никак нельзя! Заведи хоть радио!.. -- А вы раскулачьте его по реке в море!-- догадался Жачев. -- Можно и так!-- согласился колхоз.-- Вода еще течет! И несколько человек подняли тело активиста на высоту и понесли его на берег реки. Чиклин все время держал Настю при себе, собираясь уйти с ней на котлован, но задерживался происходящими условиями. -- Из меня отовсюду сок пошел,-- сказала Настя.-- Неси меня скорее к маме, пожилой дурак! Мне скучно! -- Сейчас, девочка, тронемся. Я тебя бегом понесу. Елисей, ступай кликни Прушевского -- уходим, мол, а Вощев за всех останется, а то ребенок заболел. Елисей сходил и вернулся один: Прушевский идти не захотел, сказал, что он всю здешнюю юность должен сначала доучить, иначе она может в будущем погибнуть, а ему ее жалко. -- Ну пускай остается,-- согласился Чиклин.-- Лишь бы сам цел был. Жачев как урод не умел быстро ходить, он только полз; поэтому Чиклин сообразил сделать так, что Настю велел нести Елисею, а сам понес Жачева. И так они, спеша, отправились на котлован по зимнему пути. -- Берегите Медведева Мишку!-- обернувшись, приказала Настя.-- Я к нему скоро в гости приду. -- Будь покойна, барышня!-- пообещал колхоз. К вечернему времени пешеходы увидели вдалеке электрическое освещение города. Жачев уже давно устал сидеть на руках Чиклина и сказал, что надо бы в колхозе лошадь взять. -- Пешие скорей дойдем,-- ответил Елисей.-- Наши лошади уж и ездить отвыкли: стоят с коих пор! У них и ноги опухли, ведь им только и ходу, что корма воровать. Когда путники дошли до своего места, то увидели, что весь котлован занесен снегом, а в бараке было пусто и темно. Чиклин, сложив Жачева на землю, стал заботиться над разведением костра для согревания Насти, но она ему сказала: -- Неси мне мамины кости, я хочу их! Чиклин сел против девочки и все время жег костер для света и тепла, а Жачева услал искать у кого-нибудь молоко. Елисей долго сидел на пороге барака, наблюдая ближний светлый город, где что-то постоянно шумело и равномерно волновалось во всеобщем беспокойстве, а потом свалился на бок и заснул, ничего не евши. Мимо барака проходили многие люди, но никто не пришел проведать заболевшую Настю, потому что каждый нагнул голову и непрерывно думал о сплошной коллективизации. Иногда вдруг наставала тишина, но затем опять пели вдалеке сирены поездов, протяжно спускали пар свайные копры, и кричали голоса ударных бригад, упершихся во что-то тяжкое, кругом беспрерывно нагнеталась общественная польза. -- Чиклин, отчего я всегда ум чувствую и никак его не забуду?-- удивилась Настя. -- Не знаю, девочка. Наверно, потому, что ты ничего хорошего не видела. -- А почему в городе ночью трудятся и не спят? -- Это о тебе заботятся. -- А я лежу вся больная... Чиклин, положи мне мамины кости, я их обниму и начну спать. Мне так скучно стало сейчас! -- Спи, может, ум забудешь. Ослабевшая Настя вдруг приподнялась и поцеловала склонившегося Чиклина в усы -- как и ее мать, она умела первая, не предупреждая, целовать людей. Чиклин замер от повторившегося счастья своей жизни и молча дышал над телом ребенка, пока вновь не почувствовал озабоченности к этому маленькому, горячему туловищу. Для охранения Насти от ветра и для общего согревания Чиклин поднял с порога Елисея и положил его сбоку ребенка. -- Лежи тут,-- сказал Чиклин ужаснувшемуся во сне Елисею.-- Обними девочку рукой и дыши на нее чаще. Елисей так и поступил, а Чиклин прилег в стороне на локоть и чутко слушал дремлющей головой тревожный шум на городских сооружениях. Около полуночи явился Жачев; он принес бутылку сливок и два пирожных. Больше ему ничего достать не удалось так как все новодействующие не присутствовали на квартирах, а шиковали где-то на стороне. Весь исхлопотавшись, Жачев решился в конце концов оштрафовать товарища Пашкина как самый надежный свой резерв; но Пашкина дома не было -- он, оказывается, присутствовал с супругой в театре. Поэтому Жачеву пришлось появиться на представлении, среди тьмы и внимания к каким-то мучающимся на сцене элементам и громко потребовать Пашкина в буфет, останавливая действие искусства. Пашкин мгновенно вышел, безмолвно купил для Жачева в буфете продуктов и поспешно удалился в залу представления, чтобы снова там волноваться. -- Завтра надо опять к Пашкину сходить,-- сказал Жачев, успокаиваясь в дальнем углу барака,-- пускай печку ставит, а то в этом деревянном эшелоне до социализма не доедешь!.. Рано утром Чиклин проснулся; он озяб и прислушался к Насте. Было чуть светло и тихо, лишь Жачев бурчал во сне свое беспокойство. -- Ты дышишь там, средний черт!-- сказал Чиклин к Елисею. -- Дышу, товарищ Чиклин, а как же нет? Всю ночь ребенка теплом обдавал! -- Ну? -- А девчонка, товарищ Чиклин, не дышит: захолодала с чего-то! Чиклин медленно поднялся с земли и остановился на месте. Постояв, он пошел туда, где лежал Жачев, посмотрел -- не уничтожил ли калека сливки и пирожные, потом нашел веник и очистил весь барак от скопившегося за безлюдное время разного налетевшего сора. Положив веник на его место, Чиклину захотелось рыть землю, он взломал замок с забытого чулана, где хранился запасной инвентарь, и, вытащив оттуда лопату, не спеша отправился на котлован. Он начал рыть грунт, но почва уже смерзлась, и Чиклину пришлось сечь землю на глыбы и выворачивать ее прочь целыми мертвыми кусками. Глубже пошло мягче и теплее; Чиклин вонзался туда секущими ударами железной лопаты и скоро скрылся в тишину недр почти во весь свой рост, но и там не мог утомиться и стал громить грунт вбок, разверзая земную тесноту вширь. Попав в самородную каменную плиту, лопата согнулась от мощности удара,-- тогда Чиклин зашвырнул ее вместе с рукояткой на дневную поверхность и прислонился головой к обнаженной глине. В этих действиях он хотел забыть сейчас свой ум, а ум его неподвижно думал, что Настя умерла. -- Пойду за другой лопатой!-- сказал Чиклин и вылез из ямы. В бараке он, чтобы не верить уму, подошел к Насте и попробовал ее голову, потом он прислонил свою руку ко лбу Елисея, проверяя его жизнь по теплу. -- Отчего ж она холодная, а ты горячий?-- спросил Чиклин и не слышал ответа, потому что его ум теперь сам забылся. Далее Чиклин сидел все время на земляном полу, и проснувшийся Жачев тоже находился с ним, храня неподвижно в руках бутылку сливок и два пирожных. А Елисей, всю ночь без сна дышавший на девочку, теперь утомился и уснул рядом с ней и спал, пока не услышал ржущих голосов родных обобществленных лошадей. В барак пришел Вощев, а за ним Медведев и весь колхоз; лошади же остались ожидать снаружи. -- Ты что?-- увидел Вощева Жачев.-- Ты зачем оставил колхоз, или хочешь, чтоб умерла вся наша земля? Иль заработать от всего пролетариата захотел? Так подходи ко мне -- получишь как от класса! Но Вощев уже вышел к лошадям и не дослушал Жачева. Он привез в подарок Насте мешок специально отобранного утиля в виде редких, непродающихся игрушек, каждая из которых есть вечная память о забытом человеке. Настя хотя и глядела на Вощева, но ничему не обрадовалась, и Вощев прикоснулся к ней, видя ее открытый смолкший рот и ее равнодушное, усталое тело. Вощев стоял в недоумении над этим утихшим ребенком, он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движеньем? Вощев согласился бы снова ничего не знать и жить без надежды в смутном вожделении тщетного ума, лишь бы девочка была целой, готовой на жизнь, хотя бы и замучилась с теченьем времени. Вощев поднял Настю на руки, поцеловал ее в распавшиеся губы и с жадностью счастья прижал ее к себе, найдя больше того, чем искал. -- Зачем колхоз привел? Я тебя спрашиваю вторично!-- обратился Жачев, не выпуская из рук ни сливок, ни пирожных. -- Мужики в пролетариат хотят зачисляться,-- ответил Вощев. -- Пускай зачисляются,-- произнес Чиклин с земли.-- Теперь надо еще шире и глубже рыть котлован. Пускай в наш дом влезет всякий человек из барака и глиняной избы. Зовите сюда всю власть и Прушевского, а я рыть пойду. Чиклин взял лом и новую лопату и медленно ушел на дальний край котлована. Там он снова начал разверзать неподвижную землю, потому что плакать не мог, и рыл, не в силах устать, до ночи и всю ночь, пока не услышал, как трескаются кости в его трудящемся туловище. Тогда он остановился и глянул кругом. Колхоз шел вслед за ним и не переставая рыл землю; все бедные и средние мужики работа и с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована. Лошади также не стояли -- на них колхозники, сидя верхом, возили в руках бутовый камень, а медведь таскал этот камень пешком и разевал от натуги пасть. Только один Жачев ни в чем не участвовал и смотрел на весь роющий труд взором прискорбия. -- Ты что сидишь, как служащий какой?-- спросил его Чиклин, возвратившись в барак.-- Взял бы хоть лопаты поточил! -- Не могу, Никит, я теперь ни во что не верю!-- ответил Жачев в это утро второго дня. -- Почему, стервец? -- Ты же видишь, что я урод империализма, а коммунизм -- это детское дело, за то я и Настю любил... Пойду сейчас на прощанье товарища Пашкина убью. И Жачев уполз в город, более уже никогда не возвратившись на котлован. В полдень Чиклин начал копать для Насти специальную могилу. Он рыл ее пятнадцать часов подряд, чтоб она была глубока и в нее не сумел бы проникнуть ни червь, ни корень растения, ни тепло, ни холод и чтоб ребенка никогда не побеспокоил шум жизни с поверхности земли. Гробовое ложе Чиклин выдолбил в вечном камне и приготовил еще особую, в виде крышки, гранитную плиту, дабы на девочку не лег громадный вес могильного праха. Отдохнув, Чиклин взял Настю на руки и бережно понес ее класть в камень и закапывать. Время было ночное, весь колхоз спал в бараке, и только молотобоец, почуяв движение, проснулся, и Чиклин дал ему прикоснуться к Насте на прощанье. Декабрь 1929 -- апрель 1930 гг.
Нет комментариев. Оставить комментарий: |
|