А.Платонов
Котлован
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6
* * *

    Утром Козлов долго стоял над спящим телом  Прушевского;  он
мучился,  что  это  руководящее  умное лицо спит, как ничтожный
гражданин,  среди  лежащих  масс,  и   теперь   потеряет   свой
авторитет.   Козлову  пришлось  глубоко  соображать  над  таким
недоуменным обстоятельством, он не  хотел  и  был  не  в  силах
допустить вред для всего государства от несоответствующей линии
прораба,  он  даже  заволновался  и поспешно умылся, чтобы быть
наготове. В такие  минуты  жизни,  минуты  грозящей  опасности,
Козлов чувствовал внутри себя горячую социальную радость, и эту
радость хотел применить на подвиг и умереть с энтузиазмом, дабы
весь  класс  его  узнал  и  заплакал над ним. Здесь Козлов даже
продрог от восторга, забыв о летнем  времени.  Он  с  сознанием
подошел к Прушевскому и разбудил его ото сна.
    -- Уходите на свою квартиру, товарищ прораб,-- хладнокровно
сказал  он.-- Наши рабочие еще не подтянулись до всего понятия,
и вам будет некрасиво нести должность.
    -- Не ваше дело,-- ответил Прушевский.
    --  Нет,  извините,--  возразил   Козлов,--   каждый,   как
говорится,  гражданин  обязан  нести данную ему директиву, а вы
свою бросаете вниз и равняетесь на отсталость.  Это  никуда  не
годится,  я пойду в инстанцию, вы нашу линию портите, вы против
темпа и руководства -- вот что такое!
    Жачев ел деснами и молчал, предпочитая ударить сегодня  же,
но  попозднее  Козлова  в живот, как рвущуюся вперед сволочь. А
Вощев слышал эти слова и возгласы, лежал без звука, по-прежнему
не постигая жизнь. "Лучше б я комаром родился:  у  него  судьба
быстротечна",-- полагал он.
    Прушевский,   не  говоря  ничего  Козлову,  встал  с  ложа,
посмотрел  на  знакомого  ему  Вощева  и  сосредоточился  далее
взглядом на спящих людях; он хотел произнести томящее его слово
или  просьбу,  но чувство грусти, как усталость, прошло по лицу
Прушевского, и он стал  уходить.  Шедший  со  стороны  рассвета
Чиклин сказал Прушевскому:
    --  Если вечером опять покажется страшно, то пусть приходит
снова ночевать, и если чего-нибудь хочет, пусть лучше говорит.
    Но Прушевский не ответил, и  они  молча  продолжали  вдвоем
свою  дорогу.  Уныло и жарко начинался долгий день; солнце, как
слепота, находилось равнодушно над низовою бедностью земли;  но
другого места для жизни не было дано.
    --   Однажды,   давно   почти   еще   в  детстве,--  сказал
Прушевский,-- я заметил, товарищ Чиклин, проходящую  мимо  меня
женщину,  такую же молодую, как я тогда. Дело было, наверное, в
июне или июле, и с тех пор я  почувствовал  тоску  и  стал  все
помнить  и понимать, а ее не видел и хочу еще раз посмотреть на
нее. А больше уж ничего не хочу.
    -- В какой местности ты ее заметил?-- спросил Чиклин.
    -- В этом же городе.
    -- Так  она,  должно  быть,  дочь  кафельщика!--  догадался
Чиклин.
    -- Почему?-- произнес Прушевский.-- Я не понимаю!
    --  А я ее тоже встречал в июне месяце и тогда же отказался
смотреть на нее. А потом, спустя срок, у меня нагрелось  к  ней
что-то в груди, одинаково с тобой. У нас с тобой был один и тот
же человек.
    Прушевский скромно улыбнулся:
    -- Но почему же?
    -- Потому что я к тебе ее приведу, и ты ее увидишь; лишь бы
она жила сейчас на свете!
    Чиклин  с точностью воображал себе горе Прушевского, потому
что и он сам, хотя и более забывчиво, грустил когда-то  тем  же
горем   по   худому,   чужеродному,   легкому  человеку,  молча
поцеловавшему его в левый бок  лица.  Значит,  один  и  тот  же
редкий,  прелестный  предмет  действовал  вблизи и вдали на них
обоих.
    -- Небось уж она  пожилой  теперь  стала,--  сказал  вскоре
Чиклин.--  Наверно,  измучилась  вся, и кожа на ней стала бурая
или кухарочная.
    --  Наверно,--  подтвердил  Прушевский.--  Времени   прошло
много, и если жива еще она, то вся обуглилась.
    Они  остановились  на  краю  овражного  котлована;  надо бы
гораздо раньше начать рыть такую пропасть под общий дом,  тогда
бы  и  то существо, которое понадобилось Прушевскому, пребывало
здесь в целости.
    -- А скорей  всего  она  теперь  сознательница,--  произнес
Чиклин,--  и действует для нашего блага: у кого в молодых летах
было несчетное чувство, у того потом ум является.
    Прушевский осмотрел пустой район ближайшей природы,  и  ему
жалко  стало,  что  его потерянная подруга и многие нужные люди
обязаны жить и теряться на этой смертной земле, на которой  еще
не   устроено   уюта,  и  он  сказал  Чиклину  одно  огорчающее
соображение:
    -- Но ведь я не знаю ее лица!  Как  же  нам  быть,  товарищ
Чиклин, когда она придет?
    Чиклин ответил ему:
    --  Ты  ее  почувствуешь  и  узнаешь  -- мало ли забытых на
свете! Ты вспомнишь ее по одной своей печали!
    Прушевский понял, что это правда, и, побоявшись не  угодить
чем-нибудь  Чиклину,  вынул  часы, чтобы показать свою заботу о
близком дневном труде.
    Сафронов, делая интеллигентную походку и  задумчивое  лицо,
приблизился к Чиклину.
    -- Я слышал, товарищи, вы свои тенденции здесь бросали, так
я вас  попрошу  стать  попассивнее,  а  то  время  производству
настает! А тебе, товарищ Чиклин, надо бы установку  на  Козлова
взять -- он на саботаж линию берет.
    Козлов  в  то  время  ел завтрак в тоскующем настроении: он
считал свои революционные заслуги недостаточными,  а  ежедневно
приносимую общественную пользу -- малой... Сегодня он проснулся
после полуночи и до утра внимательно томился о том, что главное
организационное  строительство  идет  помимо  его участия, а он
действует  лишь  в  овраге,  но  не  в  гигантском  руководящем
масштабе.   К  утру  Козлов  постановил  для  себя  перейти  на
инвалидную   пенсию,   чтобы   целиком   отдаться    наибольшей
общественной  пользе,--  так  в  нем  с  мучением высказывалась
пролетарская совесть.
    Сафронов, услышав от Козлова эту мысль, счел его  паразитом
и произнес:
    --  Ты,  Козлов,  свой  принцип  заимел и покидаешь рабочую
массу, а сам вылезаешь вдаль: значит,  ты  чужая  вша,  которая
свою линию всегда наружу держит.
    --  Ты, как говорится, лучше молчи!-- сказал Козлов.-- А то
живо на заметку попадешь!.. Помнишь, как ты  подговорил  одного
бедняка   во  время  самого  курса  на  коллективизацию  петуха
зарезать и съесть? Помнишь? Мы знаем, кто коллективизацию хотел
ослабить! Мы знаем, какой ты четкий!
    Сафронов, в котором идея находилась в  окружении  житейских
страстей,  оставил  весь  резон  Козлова без ответа и отошел от
него прочь своей свободомыслящей походкой. Он не уважал,  чтобы
на него подавались заявления.
    Чиклин подошел к Козлову и спросил у него про все.
    --  Я  сегодня  в  соцстрах  пойду становиться на пенсию,--
сообщил Козлов.-- Хочу за всем следить против социального вреда
и мелкобуржуазного бунта.
    -- Рабочий класс -- не царь,-- сказал Чиклин,--  он  бунтов
не боится.
    --  Пускай  не  боится,--  согласился Козлов.-- Но все-таки
лучше будет, как говорится, его постеречь.
    Жачев уже был вблизи на тележке, и, откатившись  назад,  он
разогнулся  вперед и ударил со всей скорости Козлова молчаливой
головой в живот. Козлов упал назад от ужаса, потеряв на  минуту
желание  наибольшей  общественной  пользы.  Чиклин, согнувшись,
поднял Жачева вместе с экипажем на воздух и зашвырнул  прочь  в
пространство.  Жачев,  уравновесив  движение,  успел сообщить с
линии полета свои слова: "За  что,  Никит?  Я  хотел,  чтоб  он
первый  разряд  пенсии  получил!"--  и  раздробил повозку между
телом и землей благодаря падению.
    -- Ступай, Козлов!-- сказал Чиклин лежачему человеку.--  Мы
все,   должно  быть,  по  очереди  туда  уйдем.  Тебе  уж  пора
отдышаться.
    Козлов, опомнившись, заявил, что он  видит  в  ночных  снах
начальника  Цустраха  товарища Романова и разное общество чисто
одетых людей, так что волнуется всю эту неделю.
    Вскоре Козлов оделся в пиджак, и Чиклин совместно с другими
очистил его  одежду  от  земли  и  приставшего  сора.  Сафронов
управился  принести Жачева и, свалив его изнемогшее тело в угол
барака, сказал:
    -- Пускай это пролетарское вещество  здесь  полежит  --  из
него какой-нибудь принцип вырастет.
    Козлов дал всем свою руку и пошел становиться на пенсию.
    -- Прощай,-- сказал ему Сафронов,-- ты теперь как передовой
ангел  от  рабочего  состава,  ввиду вознесения его в служебные
учреждения...
    Козлов и сам умел думать мысли, поэтому безмолвно отошел  в
высшую  общеполезную  жизнь,  взяв  в  руку  свой имущественный
сундучок.
    В ту минуту за  оврагом,  по  полю,  мчался  один  человек,
которого  еще  нельзя  было  разглядеть  и остановить; его тело
отощало внутри одежды, и штаны колебались на нем, как порожние.
Человек добежал до людей и сел отдельно на земляную  кучу,  как
всем  чужой.  Один  глаз  он  закрыл,  а другим глядел на всех,
ожидая  худого,  но  не  собираясь  жаловаться;  глаз  его  был
хуторского, желтого цвета, оценивающий всю видимость со скорбью
экономии.
    Вскоре  человек вздохнул и лег дремать на животе. Ему никто
не возражал здесь находиться, потому что мало ли кто еще  живет
без  участия  в  строительстве,--  и  уже настало время труда в
овраге.
    ... Разные сны представляются трудящемуся по ночам --  одни
выражают  исполненную надежду, другие предчувствуют собственный
гроб  в  глинистой  могиле;  но   дневное   время   проживается
одинаковым,  сгорбленным  способом  --  терпеньем тела, роющего
землю, чтобы посадить в свежую пропасть вечный, каменный корень
неразрушимого зодчества.
    Новые землекопы постепенно обжились  и  привыкли  работать.
Каждый  из  них  придумал себе идею будущего спасения отсюда --
один желал нарастить стаж и уйти учиться, второй ожидал момента
для переквалификации, третий же предпочитал пройти в  партию  и
скрыться  в  руководящем  аппарате,--  и  каждый с усердием рыл
землю, постоянно помня эту свою идею спасения.
    Пашкин посещал котлован через день  и  по-прежнему  находил
темп  тихим.  Обыкновенно  он  приезжал верхом на коне, так как
экипаж продал в эпоху режима экономии,  и  теперь  наблюдал  со
спины  животного  великое рытье. Однако Жачев присутствовал тут
же и сумел во время пеших отлучек  Пашкина  в  глубь  котлована
опоить  лошадь так, что Пашкин стал беречься ездить всадником и
прибывал на автомобиле.
    Вощев,  как  и  раньше,  не  чувствовал  истины  жизни,  но
смирился  от  истощения  тяжелым  грунтом  и  только  собирал в
выходные дни всякую несчастную  мелочь  природы  как  документы
беспланового   создания   мира,  как  факты  меланхолии  любого
живущего дыхания.
    И по вечерам, которые теперь были темнее  и  дольше,  стало
скучно  жить  в  бараке.  Мужик с желтыми глазами, что прибежал
откуда-то  из  полевой  страны,  жил  также  среди  артели;  он
находился  там безмолвно, но искупал свое существование женской
работой  по  общему  хозяйству  вплоть  до  прилежного  ремонта
истертой  одежды.  Сафронов  уже рассуждал про себя: не пора ли
проводить этого мужика в союз как  обслуживающую  силу,  но  не
знал,  сколько  скотины у него в деревне на дворе и отсутствуют
ли батраки, поэтому задерживал свое намерение.
    По вечерам Вощев лежал с открытыми  глазами  и  тосковал  о
будущем,  когда  все станет общеизвестным и помещенным в скупое
чувство  счастья.  Жачев  убеждал  Вощева,  что   его   желание
безумное,  потому  что  вражья  имущая  сила вновь происходит и
загораживает свет жизни, надо лишь сберечь детей  как  нежность
революции и оставить им наказ.
    --   А  что,  товарищи,--  сказал  однажды  Сафронов,--  не
поставить ли нам радио для заслушанья достижений и директив!  У
нас   есть  здесь  отсталые  массы,  которым  полезна  была  бы
культурная революция и всякий музыкальный  звук,  чтоб  они  не
скопляли в себе темное настроение!
    --  Лучше  девочку-сиротку  привести  за  ручку,  чем  твое
радио,-- возразил Жачев.
    -- А какие, товарищ Жачев, заслуги  или  поученье  в  твоей
девочке? чем она мучается для возведения всего строительства?
    --  Она  сейчас сахару не ест для твоего строительства, вот
чем она служит, единогласная душа из тебя вон!-- ответил Жачев.
    -- Ага,-- вынес мнение Сафронов,--  тогда,  товарищ  Жачев,
доставь  нам на своем транспорте эту жалобную девочку, мы от ее
мелодичного вида начнем более согласованно жить.
    И  Сафронов  остановился  перед  всеми  в  положении  вождя
ликбеза  и  просвещения, а затем прошелся убежденной походкой и
сделал активно мыслящее лицо.
    -- Нам, товарищи, необходимо здесь иметь  в  форме  детства
лидера  будущего  пролетарского  света:  в  этом  товарищ Жачев
оправдал то положение, что у него голова цела, а ног нету.
    Жачев хотел сказать Сафронову ответ, но предпочел притянуть
к себе  за  штанину  ближнего  хуторского  мужика  и  дать  ему
развитой  рукой  два  удара  в  бок,  как  наличному виноватому
буржую. Желтые глаза мужика только зажмурились от муки, но  сам
он не сделал себе никакой зашиты и молча стоял на земле.
    -- Ишь ты, железный инвентарь какой,-- стоит и не боится,--
рассердился  Жачев  и  снова  ударил  мужика  с  навеса длинной
рукой.-- Значит, ему, ехидному, где-то еще больней  было,  а  у
нас прелесть: чуй, чья власть, коровий супруг!
    Мужик  сел  вниз  для  отдышки.  Он  уже привык получать от
Жачева  удары  за  свою  собственность  в  деревне  и  неслышно
превозмогал боль.
    --  Вот  еще  надлежало  бы и товарищу Вощеву приобрести от
Жачева карающий удар,-- сказал Сафронов.-- А то он  один  среди
пролетариата не знает, для чего ему жить.
    --  А  для  чего,  товарищ Сафронов?-- прислушался Вощев из
дали сарая.-- Я хочу истину для производительности труда.
    Сафронов изобразил рукой жест нравоучения, и  на  лице  его
получилась морщинистая мысль жалости к отсталому человеку
    --  Пролетариат  живет для энтузиазма труда, товарищ Вощев!
Пора бы тебе получить эту тенденцию. У каждого члена  союза  от
этого лозунга должно тело гореть!
    Чиклина  не  было,  он ходил по местности вокруг кафельного
завода.  Все  находилось  в  прежнем  виде,  только   приобрело
ветхость  отживающего  мира;  уличные  деревья  рассыхались  от
старости и стояли давно без листьев, но кто-то существовал еще,
притаившись за двойными рамами в маленьких домах, живя  прочней
дерева.  В  молодости  Чиклина  здесь  пахло  пекарней,  ездили
угольщики и  громко  пропагандировалось  молоко  с  деревенских
телег.  Солнце детства нагревало тогда пыль дорог, и своя жизнь
была вечностью среди синей, смутной земли, которой Чиклин  лишь
начинал  касаться  босыми  ногами.  Теперь же воздух ветхости и
прощальной памяти стоял над потухшей  пекарней  и  постаревшими
яблоневыми садами.
    Непрерывно  действующее  чувство жизни Чиклина доводило его
до печали тем более, что он увидел один забор, у которого сидел
и радовался в детстве,  а  сейчас  тот  забор  заиндевел  мхом,
наклонился,  и  давние гвозди торчали из него, освобождаемые из
тесноты  древесины  силой   времени;   это   было   грустно   и
таинственно,  что Чиклин мужал, забывчиво тратил чувство, ходил
по далеким местам и разнообразно трудился; а старик забор стоял
неподвижно и, помня о нем, все же дождался часа,  когда  Чиклин
прошел  мимо него и погладил забвенные всеми тесины отвыкшей от
счастья рукой.
    Кафельный завод был в  травянистом  переулке,  по  которому
насквозь  никто  не  проходил,  потому что он упирался в глухую
стену кладбища. Здание завода теперь стало ниже, ибо постепенно
врастало в землю,  и  безлюдно  было  на  его  дворе.  Но  один
неизвестный  старичок  еще  находился  здесь  --  он  сидел под
навесом для сырья и чинил лапти, видно, собираясь  отправляться
в них обратно в старину.
    -- Что ж тут такое есть?-- спросил у него Чиклин.
    --  Тут,  дорогой человек, констервация -- советская власть
сильна, а здешняя машина тщедушна, она и не  угождает.  Да  мне
теперь почти что все равно: уж самую малость осталось дышать.
    Чиклин сказал ему:
    --  Изо  всего света тебе одни лапти пришлись! Подожди меня
здесь на одном месте, я тебе что-нибудь доставлю из одежды  или
питанья.
    --  А  ты сам-то кто же будешь?-- спросил старик, складывая
для внимательного выраженья свое чтущее лицо.-- Жулик, что  ль,
иль просто хозяин-буржуй?
    -- Да я из пролетариата,-- нехотя сообщил Чиклин.
    -- Ага, стало быть, ты нынешний царь: тогда я тебя обожду.
    С силой стыда и грусти Чиклин вошел в старое здание завода;
вскоре он нашел и ту деревянную лесенку, на которой некогда его
поцеловала   хозяйская   дочь,--  лесенка  так  обветшала,  что
обвалилась от веса Чиклина куда-то в нижнюю темноту, и  он  мог
на  последнее  прощанье  только  пощупать  ее истомленный прах.
Постояв в  темноте,  Чиклин  увидел  в  ней  неподвижный,  чуть
живущий  свет и куда-то ведущую дверь. За тою дверью находилось
забытое или не внесенное в  план  помещение  без  окон,  и  там
горела на полу керосиновая лампа.
    Чиклину  было  неизвестно,  какое  существо  притаилось для
своей сохранности в этом безвестном убежище, и он стал на месте
посреди.
    Около лампы лежала женщина на земле, солома  уже  истерлась
под  ее  телом,  а  сама женщина была почти непокрытая одеждой;
глаза ее глубоко смежились, точно она  томилась  или  спала,  и
девочка, которая сидела у ее головы, тоже дремала, но все время
водила  по  губам  матери  коркой  лимона,  не забывая об этом.
Очнувшись, девочка заметила, что мать успокоилась,  потому  что
нижняя  челюсть ее отвалилась от слабости, и разверзла беззубый
темный  рот;  девочка  испугалась  своей  матери  и,  чтобы  не
бояться,  подвязала  ей рот веревочкой через темя, так что уста
женщины вновь  сомкнулись.  Тогда  девочка  при  легла  к  лицу
матери, желая чувствовать ее и спать. Но мать легко пробудилась
и сказала:
    -- Зачем же ты спишь? Мажь мне лимоном по губам, ты видишь,
как мне трудно.
    Девочка  опять  начала  водить  лимонной  коркой  по  губам
матери. Женщина  на  время  замерла,  ощущая  свое  питание  из
лимонного остатка.
    -- А ты не заснешь и не уйдешь от меня?-- спросила она.
    -- Нет, я уж спать теперь расхотела. Я только глаза закрою,
а думать все время буду о тебе: ты же моя мама ведь.
    Мать   приоткрыла  свои  глаза,  они  были  подозрительные,
готовые ко всякой беде жизни, уже побелевшие от  равнодушия,  и
она произнесла для своей защиты.
    --  Мне теперь стало тебя не жалко и никого не нужно, стала
как каменная, потуши лампу и поверни меня на бок, хочу умереть.
    Девочка   сознательно   молчала,    по-прежнему    смачивая
материнский рот лимонной шкуркой.
    --  Туши  свет,-- сказала старая женщина,-- а то я все вижу
тебя и живу. Только  не  уходи  никуда,  когда  я  умру,  тогда
пойдешь.
    Девочка  дунула  в  лампу  и  потушила  свет. Чиклин сел на
землю, боясь шуметь.
    -- Мама, ты жива еще или уже тебя нет?-- спросила девочка в
темноте.
    -- Немножко,-- ответила мать.--  Когда  будешь  уходить  от
меня,  не  говори,  что  я  мертвая  здесь  осталась. Никому не
рассказывай, что ты родилась от меня, а то тебя  заморят.  Уйди
далеко-далеко  отсюда  и  там  сама позабудься, тогда ты будешь
жива...
    -- Мама, а отчего ты умираешь -- оттого, что  буржуйка  или
от смерти?
    -- Мне стало скучно, я уморилась,-- сказала мать.
    --  Потому что ты родилась давно-давно, а я нет,-- говорила
девочка.-- Как ты только умрешь, то я никому не скажу, и  никто
не  узнает,  была ты или нет. Только я одна буду жить и помнить
тебя в своей голове... Знаешь что,-- помолчала она,-- я  сейчас
засну  на  одну  только  каплю,  даже  на полкапли, а ты лежи и
думай, чтоб не умереть.
    -- Сними с меня твою веревочку,-- сказала мать,-- она  меня
задушит.
    Но  девочка  уже  неслышно  спала,  и  стало вовсе тихо; до
Чиклина не доходило даже их дыхания. Ни одна тварь,  видно,  не
жила  в  этом  помещении  --  ни  крыса,  ни червь, ничто,-- не
раздавалось никакого шума. Только раз был непонятный  гул  упал
ли  то  старый  кирпич  в  соседнем забвенном убежище или грунт
перестал терпеть вечность и разваливался в мелочь уничтожения.
    -- Подойдите ко мне кто-нибудь!
    Чиклин вслушался в  воздух  и  пополз  осторожно  во  мрак,
стараясь  не  раздавить  девочку  на  ходу.  Двигаться  Чиклину
пришлось  долго,  потому  что  ему  мешал  какой-то   материал,
попадавшийся по пути. Ощупав голову девочки, Чиклин дошел затем
рукой  до  лица матери и наклонился к ее устам, чтобы узнать --
та ли это бывшая девушка, которая целовала его однажды  в  этой
же  усадьбе, или нет. Поцеловав, он узнал по сухому вкусу губ и
ничтожному остатку нежности в их спекшихся трещинах, что она та
самая.
    -- Зачем мне нужно?-- понятливо сказала женщина.--  Я  буду
всегда теперь одна.-- И, повернувшись, умерла вниз лицом.
    --   Надо   лампу   зажечь,--  громко  произнес  Чиклин  и,
потрудившись в темноте, осветил помещение.
    Девочка спала, положив голову на живот матери; она  сжалась
от прохладного подземного воздуха и согревалась в тесноте своих
членов.   Чиклин,   желая   отдыха   ребенку,  стал  ждать  его
пробуждения;  а  чтобы  девочка  не  тратила  свое   тепло   на
остывающую  мать,  он  взял ее к себе на руки и так сохранял до
утра, как последний жалкий остаток погибшей женщины.

* * *



    В начале осени Вощев почувствовал долготу времени и сидел в
жилище, окруженный темнотой усталых вечеров.
    Другие люди тоже либо лежали, либо сидели  --  общая  лампа
освещала  их  лица, и все они молчали. Товарищ Пашкин бдительно
снабдил жилище землекопов радиорупором, чтобы во  время  отдыха
каждый мог приобретать смысл классовой жизни из трубы.
    --  Товарищи,  мы  должны  мобилизовать  крапиву  на  фронт
социалистического строительства! Крапива есть не что иное,  как
предмет нужды заграницы...
    -- Товарищи, мы должны,-- ежеминутно произносила требование
труба,--  обрезать хвосты и гривы у лошадей! Каждые восемьдесят
тысяч лошадей дадут нам тридцать тракторов!..
    Сафронов слушал и торжествовал, жалея лишь, что он не может
говорить обратно в трубу, дабы там слышно было об  его  чувстве
активности,  готовности  на стрижку лошадей и о счастье. Жачеву
же, и наравне с ним Вощеву, становилось беспричинно  стыдно  от
долгих  речей по радио; им ничего не казалось против говорящего
и наставляющего, а только  все  более  ощущался  личный  позор.
Иногда  Жачев не мог стерпеть своего угнетенного отчаяния души,
и он кричал среди шума сознания, льющегося из рупора:
    -- Остановите этот звук! Дайте мне ответить на него!..
    Сафронов сейчас же выступал вперед своей изящной походкой.
    -- Вам, товарищ Жачев, я полагаю,  уже  достаточно  бросать
свои   выраженья   и   пора  всецело  подчиниться  производству
руководства.
    -- Оставь, Сафронов, в покое человека,--  говорил  Вощев,--
нам и так скучно жить.
    Но социалист Сафронов боялся забыть про обязанность радости
и отвечал всем и навсегда верховным голосом могущества:
    --   У   кого  в  штанах  лежит  билет  партии,  тому  надо
беспрерывно  заботиться,  чтоб  в  теле  был  энтузиазм  труда.
Вызываю  вас,  товарищ  Вощев,  соревноваться на высшее счастье
настроенья!
    Труба радио все время работала, как вьюга, а затем еще  раз
провозгласила,  что  каждый  трудящийся должен помочь скоплению
снега на коллективных полях, и здесь  радио  смолкло;  наверно,
лопнула  сила  науки, дотоле равнодушно мчавшая по природе всем
необходимые слова.
    Сафронов,  заметив  пассивное  молчание,  стал  действовать
вместо радио:
    -- Поставим вопрос: откуда взялся русский народ? И ответим:
из буржуазной  мелочи!  Он  бы  и еще откуда-нибудь родился, да
больше места не было А  потому  мы  должны  бросить  каждого  в
рассол  социализма,  чтоб  с  него  слезла  шкура капитализма и
сердце обратило внимание на жар жизни вокруг  костра  классовой
борьбы и произошел бы энтузиазм!
    Не  имея  исхода  для силы своего ума, Сафронов пускал ее в
слова и долго их говорил. Опершись головами на руки,  иные  его
слушали,  чтобы  наполнять этими звуками пустую тоску в голове,
иные же однообразно горевали, не слыша  слов  и  живя  в  своей
личной  тишине.  Прушевский  сидел  на  самом  пороге  барака и
смотрел в поздний вечер мира. Он видел темные деревья и  слышал
иногда  дальнюю  музыку, волнующую воздух. Прушевский ничему не
возражал своим чувством.  Ему  казалась  жизнь  хорошей,  когда
счастье  недостижимо  и  о  нем  лишь  шелестят  деревья и поет
духовая музыка в профсоюзном саду.
    Вскоре вся артель, смирившись общим утомлением, уснула, как
жила: в дневных рубашках и верхних штанах, чтобы  не  трудиться
над расстегиванием пуговиц, а хранить силы для производства.
    Один Сафронов остался без сна. Он глядел на лежащих людей и
с горечью высказывался:
    --  Эх ты, масса, масса. Трудно организовать из тебя скелет
коммунизма! И что тебе надо? Стерве такой?  Ты  весь  авангард,
гадина, замучила!
    И  четко сознавая бедную отсталость масс, Сафронов прильнул
к какому-то уставшему и забылся в глуши сна.
    А утром он,  не  вставая  с  ложа,  приветствовал  девочку,
пришедшую  с  Чиклиным,  как  элемент  будущего  и  затем снова
задремал.
    Девочка осторожно села на скамью, разглядела среди  стенных
лозунгов карту СССР и спросила у Чиклина про черты меридианов:
    -- Дядя, что это такое -- загородки от буржуев?
    --  Загородки,  дочка,  чтоб  они  к  нам  не перелезали,--
объяснил Чиклин, желая дать ей революционный ум.
    -- А моя мама через загородку не перелезала,  а  все  равно
умерла!
    --  Ну  так  что  ж,-- сказал Чиклин.-- Буржуйки все теперь
умирают.
    -- Пускай умирают,-- произнесла девочка.-- Ведь все равно я
ее помню и во сне буду видеть. Только живота ее нету, мне спать
не на чем головой.
    -- Ничего, ты будешь спать на моем животе,-- обещал Чиклин.
    -- А что лучше -- ледокол "Красин" или Кремль?
    -- Я этого, маленькая, не знаю: я  же  --  ничто!--  сказал
Чиклин  и  подумал о своей голове, которая одна во всем теле не
могла чувствовать; а если бы могла, то он весь свет объяснил бы
ребенку, чтоб он умел безопасно жить.
    Девочка обошла новое место своей жизни  и  пересчитала  все
предметы  и  всех  людей, желая сразу же распределить, кого она
любит и кого не любит, с кем водится и с кем нет;  после  этого
дела она уже привыкла к деревянному сараю и захотела есть.
    -- Кушать дайте! Эй, Юлия, угроблю!
    Чиклин  поднес  ей  кашу  и  накрыл  детское  брюшко чистым
полотенцем.
    -- Что ж кашу холодную даешь, эх ты, Юлия!
    -- Какая я тебе Юлия?
    -- А когда мою маму Юлией  звали,  когда  она  еще  глазами
смотрела  и  дышала все время, то женилась на Мартыныче, потому
что он был пролетарский, а Мартыныч как приходит, так и говорит
маме: "Эй, Юлия, угроблю!" А мама молчит  и  все  равно  с  ним
водится.
    Прушевский слушал и наблюдал девочку; он давно уже не спал,
встревоженный  явившимся  ребенком  и вместе с тем опечаленный,
что этому существу, наполненному, точно морозом, свежей жизнью,
надлежит мучиться сложнее и дольше его.
    -- Я нашел твою  девушку,--  сказал  Чиклин  Прушевскому.--
Пойдем смотреть ее, она еще цела.
    Прушевский  встал и пошел, потому что ему было все равно --
лежать или двигаться вперед.
    На дворе кафельного завода старик доделал  свои  лапти,  но
боялся идти по свету в такой обуже.
    --  Вы  не  знаете, товарищи, что, заарестуют меня в лаптях
иль не тронут?-- спросил старик.-- Нынче ведь каждый  последний
и  тот  в  кожаных  голенищах  ходит; бабы сроду в юбках наголо
ходили, а теперь  тоже  у  каждой  под  юбкой  цветочные  штаны
надеты, ишь ты, как ведь стало интересно!
    -- Кому ты нужен!-- сказал Чиклин.-- Шагай себе молча.
    --  Это  я и слова не скажу! Я вот чего боюсь: ага, скажут,
ты в лаптях идешь, значит -- бедняк! А ежели бедняк, то  почему
один  живешь  и  с другими бедными не скопляешься!.. Я вот чего
боюсь! А то бы я давно ушел.
    -- Подумай, старик,-- посоветовал Чиклин.
    -- Да думать-то уж нечем.
    -- Ты жил долго: можешь одной памятью работать.
    -- А я все уж позабыл, хоть сызнова живи.
    Спустившись  в  убежище  женщины,   Чиклин   наклонился   и
поцеловал ее вновь.
    -- Она уже мертвая!-- удивился Прушевский.
    --  Ну  и  что ж!-- сказал Чиклин.-- Каждый человек мертвым
бывает, если его замучивают. Она ведь тебе нужна не для  житья,
а для одного воспоминанья.
    Став  на колени, Прушевский коснулся мертвых огорченных губ
женщины и, почувствовав их, не узнал ни радости, ни нежности.
    -- Это не та, которую я видел в молодости,--  произнес  он.
И,  поднявшись  над погибшей, сказал еще:-- А может быть, и та,
после близких ощущений я всегда не  узнавал  своих  любимых,  а
вдалеке томился о них.
    Чиклин молчал. Он и в чужом и в мертвом человеке чувствовал
кое-что  остаточно  теплое и родственное, когда ему приходилось
целовать его или еще глубже как-либо приникать к нему.
    Прушевский не мог отойти от покойной. Легкая и горячая, она
некогда прошла мимо него -- он захотел тогда себе смерти, увидя
ее уходящей с  опущенными  глазами,  ее  колеблющееся  грустное
тело.  И  затем  слушал  ветер  в унылом мире и тосковал о ней.
Побоявшись однажды настигнуть эту женщину, это  счастье  в  его
юности,  он, может быть, оставил ее беззащитной на всю жизнь, и
она, уморившись мучиться, спряталась сюда, чтобы  погибнуть  от
голода  и печали. Она лежала сейчас навзничь -- так ее повернул
Чиклин для своего поцелуя,-- веревочка через темя и  подбородок
держала  ее  уста  сомкнутыми,  длинные,  обнаженные  ноги были
покрыты густым пухом, почти шерстью,  выросшей  от  болезней  и
бесприютности,   какая-то   древняя,  ожившая  сила  превращала
мертвую еще при ее жизни в обрастающее шкурой животное.
    -- Ну, достаточно,-- сказал Чиклин.-- Пусть хранят ее здесь
разные мертвые предметы. Мертвых ведь тоже много, как и  живых,
им не скучно меж собой.
    И  Чиклин  погладил  стенные  кирпичи,  поднял  неизвестную
устарелую  вещь,  положил  ее  рядом  со  скончавшейся,  и  оба
человека  вышли. Женщина осталась лежать в том вечном возрасте,
в котором умерла.
    Пройдя двор, Чиклин  возвратился  назад  и  завалил  дверь,
ведущую  к мертвой, битым кирпичом, старыми каменными глыбами и
прочим тяжелым веществом. Прушевский не помогал ему  и  спросил
потом:
    -- Зачем ты стараешься?
    -- Как зачем?-- удивился Чиклин.-- Мертвые тоже люди.
    -- Но ей ничего не нужно.
    --  Ей  нет, но она мне нужна. Пусть сэкономится что-нибудь
от человека -- мне так и чувствуется, когда я вижу горе мертвых
или их кости, зачем мне жить!
    Старик, делавший лапти, ушел со двора --  одни  опорки  как
память о скрывшемся навсегда валялись на его месте.
    Солнце  уже  высоко  взошло,  и  давно настал момент труда.
Поэтому  Чиклин  и  Прушевский  спешно  пошли  на  котлован  по
земляным,  немощеным  улицам,  осыпанным листьями, под которыми
были укрыты и согревались семена будущего лета.
    Вечером  того  же  дня  землекопы  не  пустили  в  действие
громкоговорящий  рупор,  а,  наевшись, сели глядеть на девочку,
срывая тем профсоюзную культработу по радио. Жачев еще  с  утра
решил,  что как только эта девочка и ей подобные дети мало-мало
возмужают, то он кончит всех больших жителей  своей  местности;
он  один  знал,  что  в  СССР  немало  населено сплошных врагов
социализма, эгоистов и ехидн будущего света, и втайне  утешался
тем,  что  убьет  когда-нибудь  вскоре  всю их массу, оставив в
живых лишь пролетарское младенчество и чистое сиротство.
    -- Ты кто ж такая будешь,  девочка?--  спросил  Сафронов.--
Чем у тебя папаша-мамаша занимались?
    -- Я никто,-- сказала девочка.
    --  Отчего  же ты никто? Какой-нибудь принцип женского рода
угодил тебе, что ты родилась при советской власти?
    -- А я сама не хотела рожаться, я боялась -- мать буржуйкой
будет.
    -- Так как же ты организовалась?
    Девочка в стеснении и в боязни  опустила  голову  и  начала
щипать  свою  рубашку;  она  ведь  знала,  что  присутствует  в
пролетариате, и сторожила сама себя, как давно и долго говорила
ей мать.
    -- А я знаю, кто главный.
    -- Кто же?-- прислушался Сафронов.
    -- Главный -- Ленин, а второй  --  Буденный.  Когда  их  не
было,  а  жили  одни  буржуи, то я и не рожалась, потому что не
хотела. А как стал Ленин, так и я стала!
    -- Ну, девка,-- смог проговорить  Сафронов.--  Сознательная
женщина -- твоя мать! И глубока наша советская власть, раз даже
дети, не помня матери, уже чуют товарища Ленина!
    Безвестный мужик с желтыми глазами скулил в углу барака про
одно  и  то  же  свое  горе,  только  не говорил, отчего оно, а
старался   побольше   всем   угождать.   Его   тоскливому   уму
представлялась  деревня  во ржи, и над нею носился ветер и тихо
крутил  деревянную  мельницу,  размалывающую  насущный,  мирный
хлеб. Он жил так в недавнее время, чувствуя сытость в желудке и
семейное  счастье  в  душе;  и  сколько  годов он ни смотрел из
деревни вдаль и в будущее,  он  видел  на  конце  равнины  лишь
слияние неба с землею, а над собою имел достаточный свет солнца
и звезд.
    Чтобы  не  думать  дальше,  мужик  ложился вниз и как можно
скорее плакал льющимися неотложными слезами.
    -- Будет тебе сокрушаться-то, мещанин!--  останавливал  его
Сафронов.--  Ведь здесь ребенок теперь живет, иль ты не знаешь,
что скорбь у нас должна быть аннулирована!
    -- Я, товарищ Сафронов, уж обсох,-- заявил издали  мужик.--
Это я по отсталости растрогался.
    Девочка  вышла  с  места  и  оперлась  головой о деревянную
стену. Ей  стало  скучно  по  матери,  ей  страшна  была  новая
одинокая  ночь,  и  еще  она думала, как грустно и долго лежать
матери в ожидании, когда будет старенькой и умрет ее девочка.
    -- Где живот-то?-- спросила она, обернувшись на глядящих на
нее.-- На чем же я спать буду?
    Чиклин сейчас же лег и приготовился.
    -- А кушать!--  сказала  девочка.--  Сидят  все,  как  Юлии
какие, а мне есть нечего!
    Жачев  подкатился  к  ней  на тележке и предложил фруктовой
пастилы, реквизированной еще с утра у заведующего продмагом.
    -- Ешь, бедная! Из тебя еще неизвестно что будет, а из  нас
-- уже известно.
    Девочка   съела   и  легла  лицом  на  живот  Чиклина.  Она
побледнела  от  усталости  и,  позабывшись,  обхватила  Чиклина
рукой, как привычную мать.
    Сафронов,  Вощев и все другие землекопы долго наблюдали сон
этого малого существа,  которое  будет  господствовать  над  их
могилами и жить на успокоенной земле, набитой их костьми.
    --   Товарищи!--   начал   определять   Сафронов   всеобщее
чувство.-- Перед нами лежит  без  сознанья  фактический  житель
социализма.  Из радио и прочего культурного материала мы слышим
лишь линию, а щупать нечего. А тут покоится вещество создания и
целевая установка партии -- маленький человек,  предназначенный
состоять  всемирным  элементом!  Ради  того  нам необходимо как
можно внезапней закончить котлован, чтобы скорей произошел  дом
и  детский  персонал  огражден был от ветра и простуды каменной
стеной!
    Вощев попробовал девочку за руку и рассмотрел ее всю, как в
детстве он глядел на ангела  на  церковной  стене;  это  слабое
тело,   покинутое   без   родства   среди   людей,  почувствует
когда-нибудь согревающий поток смысла жизни,  и  ум  ее  увидит
время, подобное первому исконному дню.
    И здесь решено было начать завтра рыть землю на час раньше,
дабы приблизить срок бутовой кладки и остального зодчества.
    --  Как  урод я только приветствую ваше мнение, а помочь не
могу,-- сказал Жачев.-- Вам ведь так и так все  равно  погибать
--  у  вас  же в сердце не лежит ничто, лучше любите что-нибудь
маленькое живое и отравливайте себя  трудом.  Существуйте  пока
что!
    Ввиду прохладного времени Жачев заставил мужика снять армяк
и одел  им  ребенка  на  ночь;  мужик  же  всю свою жизнь копил
капитализм -- ему, значит, было время греться.
    Дни своего отдыха Прушевский проводил  в  наблюдениях  либо
писал письма сестре. Момент, когда он наклеивал марку и опускал
письмо  в  ящик,  всегда  давал ему спокойное счастье, точно он
чувствовал чью-то нужду по  себе,  влекущую  его  оставаться  в
жизни и тщательно действовать для общей пользы.
    Сестра  ему  ничего  не  писала,  она  была  многодетная  и
изможденная и жила как в  беспамятстве.  Лишь  раз  в  год,  на
пасху,  она  присылала  брату  открытку, где сообщала: "Христос
воскресе, дорогой брат! Мы живем по-старому,  я  стряпаю,  дети
растут,  мужу  прибавили  на один разряд, теперь он приносит 48
рублей. Приезжай к нам гостить. Твоя сестра Аня".
    Прушевский  подолгу  носил  эту  открытку  в   кармане   и,
перечитывая ее, иногда плакал.
    В свои прогулки он уходил далеко, в одиночестве. Однажды он
остановился  на  холме,  в стороне от города и дороги. День был
мутный, неопределенный, будто время не продолжалось дальше -- в
такие  дни  дремлют  растения  и  животные,  а  люди   поминают
родителей.  Прушевский  тихо  глядел  на  всю туманную старость
природы и видел на конце ее белые спокойные здания,  светящиеся
больше,  чем  было  света  в  воздухе.  Он  не  знал имени тому
законченному строительству и назначению его,  хотя  можно  было
понять, что те дальние здания устроены не только для пользы, но
и  для  радости.  Прушевский  с  удивлением привыкшего к печали
человека наблюдал точную нежность и охлажденную, сомкнутую силу
отдаленных монументов. Он еще не видел такой веры и  свободы  в
сложенных  камнях  и  не знал самосветящегося закона для серого
цвета  своей  родины.  Как  остров,  стоял   среди   остального
новостроящегося  мира  этот белый сюжет сооружений и успокоенно
светился. Но не все было бело в тех зданиях --  в  иных  местах
они  имели  синий,  желтый  и  зеленый  цвета, что придавало им
нарочную  красоту   детского   изображения.   "Когда   же   это
выстроено?"--  с  огорчением сказал Прушевский. Ему уютней было
чувствовать скорбь на земной потухшей звезде; чужое  и  дальнее
счастье  возбуждало  в  нем  стыд  и тревогу -- он бы хотел, не
сознавая, чтобы вечно строящийся и недостроенный мир был  похож
на его разрушенную жизнь.
    Он  еще  раз  пристально  посмотрел  на тот новый город, не
желая ни забыть его, ни ошибиться, но здания стояли по-прежнему
ясными, точно вокруг  них  была  не  муть  родного  воздуха,  а
прохладная прозрачность.
    Возвращаясь  назад,  Прушевский  заметил  много  женщин  на
городских улицах. Женщины ходили  медленно,  несмотря  на  свою
молодость, они, наверно, гуляли и ожидали звездного вечера.
    На   рассвете   в   контору  пришел  Чиклин  с  неизвестным
человеком, одетым в одни штаны.
    -- Вот к тебе, Прушевский,--  сказал  Чиклин.--  Он  просит
отдать гробы ихней деревне.
    -- Какие гробы?
    Громадный,  опухший от ветра и горя голый человек сказал не
сразу свое  слово,  он  сначала  опустил  голову  и  напряженно
сообразил. Должно быть, он постоянно забывал помнить про самого
себя  и  про  свои  заботы:  то ли он утомился или же умирал по
мелким частям на ходу жизни.
    -- Гробы!-- сообщил он горячим, шерстяным голосом.--  Гробы
тесовые  мы  в  пещеру  сложили  впрок, а вы копаете всю балку.
Отдайте гробы!
    Чиклин сказал, что вчера вечером близ северного  пикета  на
самом  деле было отрыто сто пустых гробов; два из них он забрал
для девочки -- в одном  гробу  сделал  ей  постель  на  будущее
время,  когда она станет спать без его живота, а другой подарил
ей для игрушек и всякого детского  хозяйства:  пусть  она  тоже
имеет свой красный уголок.
    -- Отдайте мужику остальные гробы,-- ответил Прушевский.
    -- Все отдавай,-- сказал человек.-- Нам не хватает мертвого
инвентаря,   народ   свое   имущество  ждет.  Мы  те  гробы  по
самообложению заготовили, не отымай нажитого!
    -- Нет,-- произнес Чиклин.-- Два  гроба  ты  оставь  нашему
ребенку, они для вас все равно маломерные.
    Неизвестный   человек   постоял,   что-то   подумал   и  не
согласился:
    -- Нельзя! Куда ж мы своих ребят класть будем! Мы по  росту
готовили  гробы: на них метины есть -- кому куда влезать. У нас
каждый и живет оттого, что  гроб  свой  имеет:  он  нам  теперь
цельное хозяйство! Мы те гробы облеживали, как в пещеру зарыть.
    Давно  живущий  на котловане мужик с желтыми глазами вошел,
поспешая в контору.
    -- Елисей,-- сказал он полуголому.-- Я их тесемками в  один
обоз связал, пойдем волоком тащить, пока сушь стоит!
    --  Не  устерег  двух гробов,-- высказался Елисей.-- Во что
теперь сам ляжешь?
    -- А я, Елисей Саввич,  под  кленом  дубравным  у  себя  на
дворе, под могучее дерево лягу. Я уж там и ямку под корнем себе
уготовил,  умру  --  пойдет  моя  кровь соком по стволу, высоко
взойдет! Иль, скажешь, моя кровь жидка стала, дереву не вкусна?
    Полуголый  стоял  без  всякого  впечатления  и  ничего   не
ответил. Не замечая подорожных камней и остужающего ветра зари,
он  пошел  с  мужиком  брать  гробы. За ними отправился Чиклин,
наблюдая спину Елисея, покрытую целой  почвой  нечистот  и  уже
обрастающую  защитной шерстью. Елисей изредка останавливался на
месте и оглядывал пространство  сонными,  опустевшими  глазами,
будто  вспоминая  забытое  или  ища  укромной доли для угрюмого
покоя. Но  родина  ему  была  безвестной,  и  он  опускал  вниз
затихшие глаза.
    Гробы  стояли  длинной  чередой  на  сухой высоте над краем
котлована. Мужик, прибежавший прежде  в  барак,  был  рад,  что
гробы нашлись и что Елисей явился; он уже управился пробурить в
гробовых  изголовьях  и  подножьях  отверстия и связать гробы в
общую супрягу. Взявши конец веревки с переднего гроба на плечо,
Елисей уперся и поволок, как бурлак, эти  тесовые  предметы  по
сухому   морю  житейскому.  Чиклин  и  вся  артель  стояли  без
препятствий Елисею и смотрели на след, который межевали  пустые
гробы по земле.
    --  Дядя,  это  буржуи  были?--  заинтересовалась  девочка,
державшаяся за Чиклина.
    -- Нет, дочка,-- ответил Чиклин.-- Они живут  в  соломенных
избушках, сеют хлеб и едят с нами пополам.
    Девочка поглядела наверх, на все старые лица людей.
    --  А  зачем  им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а
бедные нет!
    Землекопы  промолчали,  еще  не  сознавая   данных,   чтобы
говорить.
    --  И один был голый!-- произнесла девочка.-- Одежду всегда
отбирают, когда людей не жалко, чтоб  она  осталась.  Моя  мама
тоже голая лежит.
    --   Ты   права,  дочка,  на  все  сто  процентов,--  решил
Сафронов.-- Два кулака от нас сейчас удалились.
    -- Убей их пойди!-- сказала девочка.
    -- Не разрешается, дочка: две личности -- это не класс...
    -- Это один да еще один,-- сочла девочка.
    -- А в целости их было мало,-- пожалел Сафронов.--  Мы  же,
согласно пленума, обязаны их ликвидировать не меньше как класс,
чтобы весь пролетариат и батрачье сословие осиротели от врагов!
    -- А с кем останетесь?
    --  С  задачами,  с  твердой линией дальнейших мероприятий,
понимаешь что?
    -- Да,-- ответила девочка.-- Это значит плохих  людей  всех
убивать, а то хороших очень мало.
    -- Ты вполне классовое поколение,-- обрадовался Сафронов,--
ты с четкостью сознаешь все отношения, хотя сама еще малолеток.
Это монархизму  люди  без  разбору требовались для войны, а нам
только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить
от несознательного элемента.
    -- От сволочи,-- с легкостью  догадалась  девочка.--  Тогда
будут  только  самые-самые  главные  люди!  Моя  мама себя тоже
сволочью называла, что жила, а теперь умерла и  хорошая  стала,
правда ведь?
    -- Правда,-- сказал Чиклин.
    Девочка,  вспомнив,  что  мать ее находится одна в темноте,
молча отошла, ни с кем не считаясь, и села играть в  песок.  Но
она  не  играла,  а  только трогала кое-что равнодушной рукой и
думала.
    Землекопы приблизились к ней и, пригнувшись, спросили:
    -- Ты что?
    -- Так,-- сказала девочка, не обращая внимания.-- Мне у вас
стало скучно, вы меня не любите, как ночью заснете, так  я  вас
изобью.
    Мастеровые  с  гордостью поглядели друг на друга, и каждому
из них захотелось взять ребенка на руки и помять  его  в  своих
объятиях,  чтобы  почувствовать то теплое место, откуда исходит
этот разум и прелесть малой жизни.
    Один  Вощев  стоял  слабым  и   безрадостным,   механически
наблюдая  даль; он по-прежнему не знал, есть ли что особенное в
общем существовании,  ему  никто  не  мог  прочесть  на  память
всемирного  устава,  события  же  на  поверхности  земли его не
прельщали. Отдалившись несколько, Вощев тихим шагом  скрылся  в
поле и там прилег полежать, не видимый никем, довольный, что он
больше не участник безумных обстоятельств.
    Позже  он  нашел  след гробов, увлеченных двумя мужиками за
горизонт в свой край согбенных плетней, заросших лопухами. Быть
может, там была тишина дворовых теплых мест или стояло на ветру
дорог бедняцкое колхозное сиротство с кучей мертвого  инвентаря
посреди.   Вощев  пошел  туда  походкой  механически  выбывшего
человека,  не  сознавая,  что  лишь  слабость  культработы   на
котловане  заставляет  его  не  жалеть о строительстве будущего
дома.  Несмотря  на  достаточно  яркое  солнце,   было   как-то
нерадостно на душе, тем более что в поле простирался мутный чад
дыханья  и  запаха  трав.  Он  осмотрелся  вокруг  -- всюду над
пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную
незримость; устало длилось терпенье на свете, точно все живущее
находилось где-то посредине времени и своего  движения:  начало
его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление.
И Вощев ушел в одну открытую дорогу.
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6
Главная страница


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: