СЕДЬМАЯ КАРТИНА
Ничего не произошло. Ничего не изменилось. Все так же тяжко подавляют землю
железные, извека закрытые врата, за которыми в безмолвии и тайне обитает начало
всякого бытия, Великий Разум вселенной. И все так же безмолвен и грозно неподвижен
Некто, ограждающий входы, — ничего не произошло, ничто не изменилось. Ужасен
серый свет, немой, как серые камни, ужасно место — но Анатэма любит его. И вот снова показывается
он; но не ползет он на брюхе собакою, не прячется за камни, как вор — как победитель,
надменной поступью, медлительной важностью движений он старается закрепить свою
победу. Но так как никогда не может быть правдивым дьявол и нет предела сомнениям
его, то и сюда он вносит вечную раздвоенность свою: идет, как победитель, а
сам боится, закидывает голову кверху, как властелин, а сам смеется над преувеличенною
важностью своей; мрачный и злой шут — он тоскует о величии и, принужденный к
смеху, ненавидит смех. Так, важничая чрезмерно, доходит он до середины горы
и ждет в горделивой позе. Но как огонь сухое дерево, — пожирает безмолвие его
неуверенную важность — и уже торопится он, даже не выдержав паузы, как плохой
музыкант, скрыть себя и свои сомнения и свой ненавистный страх в густой чаще
шуток, крика громкого и торопливых жестов. Топает ногой и кричит притворно-грозным
голосом.
Анатэма. Почему нет труб и торжества?
Почему закрыты эти старые и ржавые ворота? и никто не подает мне ключей? Разве
в порядочном кругу так принято встречать именитого гостя, владетельного князя
дружественной нам земли? Один швейцар, видимо, заснувший, и больше никого. Плохо.
Плохо. (Хохочет. И, натягиваясь истомно, присаживается на камень. Говорит
кротко и манерно-устало.) Но я не тщеславен. Трубы, цветы и крики — все
это пустяки! Я сам слышал, как однажды трубили славу Давиду Лейзеру, — а что
из этого вышло? (Вздыхает.) Грустно подумать. (Насвистывает грустно.)
Ты слыхал, конечно, какая неприятность постигла моего друга, Давида Лейзера?
Помнится, когда последний раз болтали мы с тобою — ты еще не знал этого имени...
Но теперь ты знаешь его? Гордое имя! Когда я уходил с земли, вся земля миллионом
голодных глоток выкликала это славное имя: Давид-обманщик! Давид-предатель!
Давид-лжец! При этом, как мне показалось, некоторые весьма несдержанно упрекали
и еще кого-то. Ведь не от своего имени действовал так неосторожно мой честный,
безвременно погибший друг. (Некто молчит. И, дыша злобою, с торжеством уже
не притворным, Анатэма кричит.) Имя! Имя того, кто погубил Давида и тысячи
людей. Я Анатэма, у меня нет сердца, на адском огне высохли мои глаза, и нет
в них слез, но если б были они — я все их отдал бы Давиду. У меня нет сердца
— но было мгновение, когда что-то живое шевельнулось в моей груди, и я испугался:
разве может родиться сердце? Я видел, как погибал Давид и с ним тысячи людей,
я видел, как в пучину небытия, в мое жилище мрака и смерти низвергался его дух,
черный, свернувшийся жалко, как дохлый червяк на солнце... Скажи, не ты ли погубил
Давида?
Некто, ограждающий входы. Давид достиг
бессмертия и живет бессмертно в бессмертии огня. Давид достиг бессмертия и живет
бессмертно в бессмертии света, который есть жизнь.
Пораженный Анатэма падает на землю и мгновение лежит неподвижно. Затем поднимает
голову, яростную, как у змеи. Затем встает и говорит со спокойствием безграничного
гнева.
Анатэма. Ты лжешь. Прости меня за
дерзость, но ты — лжешь. Конечно, власть твоя безмерна — и дохлому червяку,
почерневшему на солнце, ты можешь дать бессмертие. Но справедливо ли это будет?
Или лгут числа, которым подчиняешься и ты? Или все весы показывают ложно, и
весь твой мир одна сплошная ложь? — жестокая и дикая игра в законы, злой смех
деспота над безгласием и покорностью раба? (Говорит мрачно, в тоске бессмертной
слепоты.) Я устал искать. Я устал жить и мучиться бесплодно, в погоне за
ускользающим вечно. Дай мне смерть — но не терзай неведением меня, ответь мне
честно, как честен я в моем восстании раба. Не любил ли Давид? — Ответь. Не
отдал ли душу Давид? — Ответь. И не камнями ль побили Давида, отдавшего душу?
— Ответь.
Некто. Да. Камнями побили Давида,
отдавшего душу.
Анатэма (мрачно усмехаясь).
Пока ты честен и отвечаешь скромно. Не утолив голода голодных — не дав зрения
слепым — не вернув жизни безвинно умершим — произведя раздоры, и спор, и кровопролитие
жестокое, ибо уже поднялись люди друг на друга и во имя Давида производят насилия,
убийства и грабеж, — не проявил ли Давид бессилия любви и не сотворил ли он
великого зла, которое числом можно исчислить и мерою измерить?
Некто. Да, Давид сделал то, о чем
ты говоришь; и сделали люди то, в чем ты упрекаешь людей. И не лгут числа, и
верны весы, и всякая мера есть то, что она есть.
Анатэма (торжествующе).
Ты говоришь!
Некто. Но не мерою измеряется, и
не числом вычисляется, и не весами взвешивается то, чего ты не знаешь, Анатэма. У света нет границ, и не положено предела раскаленности огня: есть огонь
красный, есть огонь желтый, есть огонь белый, на котором солнце сгорает, как
желтая солома, — и есть еще иной, неведомый огонь, имени которого никто не знает
— ибо не положено предела раскаленности огня. Погибший в числах, мертвый в мере
и весах, Давид достиг бессмертия в бессмертии огня.
Анатэма. Ты снова лжешь! (В отчаянии
мечется по земле.) О, кто же поможет честному Анатэме? Его обманывают вечно.
О! Кто поможет несчастному Анатэме, его бессмертие — обман. Ах, плачьте, возлюбившие
дьявола, стенайте и горюйте, стремящиеся к истине, почитающие ум, — его обманывают
вечно. Я выиграл — он отнимает, я победил — он победителя заковывает в цепи,
властителю выкалывает очи, надменному — дает собачьи ухватки, виляющий и вздрагивающий
хвост. Давид, Давид, я был тебе другом, скажи ему — он лжет. (Кладет голову
на протянутые руки, как собака, и стенает горько.) Где истина? — Где истина?
— Где истина? Не камнем ли она побита — не во рву ли с падалью лежит она...
ах, свет погас над миром, ах, нет очей у мира — их поклевало воронье... Где
истина? — Где истина? — Где истина? (Жалобно.) Скажи, узнает ли Анатэма
истину?
Некто. Нет.
Анатэма. Скажи, увидит ли Анатэма
врата открытыми? Увижу ли лицо твое?
Некто. Нет. Никогда. Мое лицо открыто
— но ты его не видишь. Моя речь громка — но ты ее не слышишь. Мои веления ясны
— но ты их не знаешь, Анатэма. И не увидишь никогда — и не услышишь никогда, и не узнаешь никогда.
Анатэма — несчастный дух, бессмертный в числах, вечно живой в мере и весах,
но еще не родившийся для жизни.
Анатэма вскакивает.
Анатэма. Ты лжешь — молчаливый пес,
грабитель, укравший истину у мира, железом заградивший входы. Прощай — я честную
люблю игру и проигрыш верну. А не отдашь — на всю вселенную я закричу: ограбили
— спасите! (Хохочет. Насвистывая, отходит на несколько шагов — оборачивается.
Беззаботно.) Мне нечего делать, и я гуляю по миру. Ты знаешь ли, куда направляюсь
я сейчас? Я пойду на могилу Давида Лейзера. Как тоскующая вдова, как сын отца,
убитого из-за угла предательским ударом, — я сяду на могиле Давида Лейзера и
буду плакать так горько, и буду кричать так громко, и буду звать так страшно,
что не останется в мире честной души, которая не прокляла бы убийцу. Потерявший
рассудок от горя, я буду показывать направо и налево: не этот ли убил? не этот
ли помог кровавому злодейству? не этот ли предал? Я буду плакать так горько,
я буду обвинять так грозно, что все на земле станут убийцами и палачами — во
имя Лейзера, во имя Давида Лейзера, во имя Давида, радующего людей! И когда
с горы трупов, скверных, вонючих, грязных трупов я возвещу народу, что это ты
убил Давида и людей, — мне поверят. (Хохочет.) Ведь у тебя такая скверная
репутация: лжеца — обманщика — убийцы. Прощай. (Уходит со смехом.)
Еще раз из глубины доносится его хохот. И безмолвие оковывает все.
Занавес
|