VI. ДРУГИЕ АСПЕКТЫ ОБЛАДАНИЯ И БЫТИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ — ОПАСНОСТЬ
Конечно, очень заманчиво не идти вперед, оставаться на одном и том
же месте, не прогрессировать, иными словами, во всем полагаться на уже
имеющееся, ибо то, что мы имеем, нам известно; мы опираемся на
него, и это дает на ощущение полной безопасности. Мы боимся сделать
шаг в неизвестное, в неведомое и, соответственно, избегаем этого: ведь
хотя после того как были совершены те или иные действия, оказывалось,
что в них не было ничего рискованного, прежде вся связанная с
ними новизна представлялась весьма рискованной, а потому пугала нас.
Только старое, испытанное безопасно, или, по крайней мере, нам так кажется.
Каждый новый шаг таит в себе опасность неудачи, и это является одной
из причин того, почему люди так боятся свободы[1].
Разумеется, на каждом этапе жизни «старое и привычное» понимаются
по-разному. В детстве мы обладали лишь собственным телом и грудью
кормящей нас матери (которые мы вначале не дифференцировали). Постепенно
мы начинаем ориентироваться в мире, пытаясь определить свое место в
нем. Мы начинаем хотеть обладать вещами: у нас есть мать,
отец, братья или сестры, игрушки; позднее мы приобретаем знания,
работу, социальное положение, мужа или жену, детей; более того, мы даже
имеем нечто вроде жизни после жизни, когда приобретаем участок
земли для захоронения в будущем, страховку и составляем завещание.
И все же, несмотря на всю безопасность, которую дает человеку обладание,
люди восхищаются теми, кто способен видеть новое, кто прокладывает новый
путь, кто не боится идти вперед. В мифологии такой способ существования
символически представлен героем. Герои — это те, кто отваживается
расстаться с тем, что у них есть: со своей землей, семьей, собственностью,
— и идет вперед не без страха, но побеждая страх. В буддийской традиции
Будда — это герой, который оставляет все, чем он обладает, все, что
составляет основу индуистской теологии, а именно свою касту, свою семью,
и живет без каких бы то ни было привязанностей.
Авраам и Моисей являются такими героями иудаистской традиции. Христианский
герой — Иисус — действовал во имя переполнявшей его любви ко всем людям
и ничего не имел, а поэтому и был в глазах всего света ничем. У древних
греков были свои мирские герои — завоеватели и покорители. Тем не менее
и Геркулес, и Одиссей, подобно религиозным героям, идут вперед, не страшась
подстерегающих их опасностей. Таковы и герои сказок: они оставляют все
и идут вперед, не страшась неизвестности.
Мы восхищаемся этими героями, потому что в глубине души сами хотели
бы быть такими — если бы могли. Но поскольку мы всего боимся, мы думаем,
что нам никогда не быть такими, что такими могут быть только герои.
И герои становятся идолами, мы передаем им свою способность действовать,
а сами всю жизнь стоим на месте — «ведь мы не герои».
Может показаться, что речь здесь идет о том, что быть героем хотя
и заманчиво, но глупо и противоречит собственным интересам. Однако это
совершенно не так. Осторожные, ориентированные на обладание люди получают
удовольствие от безопасности, но на самом деле их положение весьма ненадежно.
Люди зависят от того, что имеют: от денег, престижа, от собственного
«я» — иными словами, от чего-то, что вне их самих. Но что же происходит,
когда люди теряют то, чем обладают? Ведь, в самом деле, все, что каждый
имеет, может быть потеряно. Например, можно лишиться собственности,
а с нею — что вполне вероятно — и положения в обществе, и друзей, и,
более того, рано или поздно нам придется расстаться с жизнью, в любой
момент мы можем потерять ее.
Если я — это то, что я имею, и если я теряю то, что я имею, то
кто же тогда я есть? Не кто иной, как поверженный, опустошенный
человек — жалкое свидетельство неправильного образа жизни. Так как я
могу потерять то, что имею, я постоянно озабочен тем, что я потеряю
то, что у меня есть. Я боюсь воров, экономических перемен, революций,
болезни, смерти; боюсь любви, свободы, развития, любых изменений, всего
неизвестного. Меня не покидает поэтому чувство беспокойства, я страдаю
от хронической ипохондрии, меня волнует не только состояние здоровья,
но и страх потерять все, что я имею; и я становлюсь агрессивным, суровым,
подозрительным, замкнутым, движимым потребностью иметь еще больше, чтобы
чувствовать себя в большей безопасности. Ибсен дал прекрасное описание
такого эгоцентричного человека в «Пер Гюнте». Герой Ибсена целиком поглощен
самим собой; в своем крайнем эгоизме он думает, что является самим
собой, только когда он удовлетворяет свои желания. В конце
своей жизни он осознает, что в силу собственнической структуры существования
ему так и не удалось стать самим собою, что он — пустоцвет, несостоявшийся
человек, который никогда не был самим собою.
Когда человек предпочитает быть, а не иметь, он не испытывает тревоги
и неуверенности, порождаемых страхом потерять то, что имеешь. Если я
— это то, что я есть, а не то, что я имею, никто не в силах угрожать
моей безопасности и лишить меня чувства идентичности. Центр моего существа
находится во мне самом; мои способности быть и реализовать свои сущностные
силы — это составная, часть структуры моего характера, и они зависят
от меня самого. Все это верно при условии естественного хода жизни и,
разумеется, не относится к таким непредвиденным обстоятельствам, как
внезапная болезнь, бедствия или другие суровые испытания. В отличие
от обладания, которое постепенно уменьшается по мере использования тех
вещей, на которые оно опирается, бытие имеет тенденцию к увеличению
по мере его реализации. (В Библии символом этого парадокса является
«неопалимая купина», которая горит, но не сгорает.) Все важнейшие потенции,
такие, как способность мыслить и любить, способность к художественному
или интеллектуальному творчеству, в течение жизни возрастают по мере
их реализации. Все, что расходуется, не пропадает, и, напротив, исчезает
то, что мы пытаемся сохранить. Единственная угроза моей безопасности
при установке на бытие таится во мне самом: это недостаточно сильная
вера в жизнь и свои творческие возможности, тенденция к регрессу; это
присущая мне лень и готовность предоставить другим право распоряжаться
моей судьбой. Но все эти опасности нельзя считать внутренне присущими
бытию в том смысле, в каком опасность лишиться чего-либо составляет
неотъемлемую сущность обладания.
СОЛИДАРНОСТЬ — АНТАГОНИЗМ
Любить, восхищаться, радоваться, не желая при этом обладать
объектом любви и восхищения, — вот на что обращал внимание Судзуки,
сравнивая образцы английской и японской поэзии (см. гл. 1). И действительно,
нелегко современному западному человеку испытывать радость как таковую,
не связанную с желанием обладать. Однако это вовсе не чуждо нам. Пример
Судзуки с цветком был бы неуместен, если бы путник смотрел не на цветок,
а на гору, луг или вообще на что-нибудь такое, что физически невозможно
взять, унести с собой. Разумеется, многие, если не большинство людей,
и в самом деле не способны увидеть гору; вместо того, чтобы созерцать
ее, они предпочитают знать ее название, высоту или им хочется подняться
на нее, что тоже является одной из форм обладания. И лишь немногие могут
действительно видеть гору и восхищаться ею. То же самое можно сказать
и о наслаждении музыкой: так, покупка записи понравившейся музыки может
представлять собой акт овладения этим музыкальным произведением, и,
возможно, большинство людей, наслаждающихся искусством, в сущности,
«потребляют» его; и лишь очень немногие способны получать истинное наслаждение
от музыки и искусства, не испытывая никакого побуждения к «обладанию».
Иногда можно прочесть реакцию людей по выражению их лиц. Недавно я
видел телефильм, в котором показывали замечательных китайских акробатов
и жонглеров. Во время съемок циркового представления камера то и дело
скользила по лицам зрителей, чтобы запечатлеть их реакцию. У большинства
людей лица просто-таки светились — яркое, прекрасное представление сделало
их красивыми и оживленными. И лишь меньшинство, казалось, осталось безучастным
к происходящему, оно их не трогало.
Еще одним примером выражения радости без желания обладать является
наша реакция на маленьких детей. Впрочем, и здесь я подозреваю изрядную
долю самообмана, ибо нам нравится видеть себя в роли людей, любящих
детей. Но даже если для подобной подозрительности и есть некоторые основания,
я все-таки убежден, что искренняя, живая реакция на маленьких детей
— отнюдь не редкость. И это может отчасти объясняться тем, что наше
отношение к детям отличается от отношения к подросткам и к взрослым:
большинство людей не боятся детей и свободно проявляют свою любовь к
ним, что невозможно, если испытываешь чувство страха. Одним из наиболее
удачных примеров наслаждения без стремления обладать тем, чем наслаждаешься,
могут служить межличностные отношения. Мужчина и женщина могут получать
радость от общения друг с другом: каждому из них могут нравиться взгляды,
вкусы, идеи, темперамент или личность другого человека в целом. И только
у тех, кто непременно должен иметь то, что им нравится, такая
взаимная радость общения обычно сопровождается желанием сексуального
обладания. Для тех же, кто ориентирован на бытие, общение с другим человеком
само по себе является удовольствием и приносит большую радость, и даже
если он привлекателен в сексуальном отношении, совсем не обязательно,
говоря словами Теннисона, срывать цветы, чтобы наслаждаться.
Люди с установкой на обладание хотят владеть теми людьми, которых
они любят или которыми они восхищаются. Это легко заметить в отношениях
между родителями и детьми, между преподавателями и учащимися, между
друзьями. Редкий партнер довольствуется тем, чтобы получать удовольствие
от общения с другим человеком; каждому хочется сохранить другого только
для себя. Поэтому все мы ревниво относимся к тем, кто также хочет «обладать»
нашим партнером. Каждый ищет себе партнера, как потерпевший кораблекрушение
ищет внешней опоры — чтобы спастись. Взаимоотношения, построенные преимущественно
на принципе «обладания», обременительны, тяжелы, чреваты конфликтами
и вспышками ревности.
В общем, основу отношений между индивидами при способе существования
по принципу обладания составляют соперничество, антагонизм и страх.
Антагонизм следует из самой природы таких взаимоотношений. Если обладание
составляет основу моего самосознания, ибо «я — это то, что я имею»,
то желание иметь должно привести к стремлению иметь все больше и больше.
Иными словами, алчность — это естественный результат ориентации
на обладание. Это может быть алчность скряги или барышника, алчность
ловеласа или любительницы наслаждений. И что бы ни лежало в основе алчности
людей, алчному всегда чего-то не хватает, он никогда не будет чувствовать
полного «удовлетворения». В отличие от физиологических потребностей,
например голода, удовлетворение которых определяется физиологическими
особенностями организма, духовная алчность (а все виды алчности
являются именно таковыми, даже если они и удовлетворяются сугубо физиологическим
путем) не имеет предела насыщения, поскольку утоление такой алчности
не устраняет внутренней пустоты, скуки, одиночества и депрессии. Более
того, если все, что мы имеем, может быть тем или иным путем отнято у
нас, то нам необходимо иметь как можно больше, чтобы защитить свое существование
от подобной угрозы. А если каждому хочется иметь все больше, то нам
следует опасаться агрессивных намерений своего соседа отнять у нас то,
что мы имеем. И чтобы предотвратить такие поползновения на нашу собственность,
нам нужно стремиться ко все большему могуществу и в свою очередь самим
становиться агрессивными. Кроме того, поскольку производство, каким
бы развитым оно ни было, никогда не будет поспевать удовлетворять всевозрастающие
желания, непременно возникнут соперничество и антагонизм между индивидами
в борьбе за достижение еще больших благ. И эта борьба будет продолжаться
даже в том случае, когда будет достигнуто состояние полного изобилия,
ибо те, кто обделен физическим здоровьем и красотой, талантами и способностями,
будут завидовать черной завистью тем, кому досталось «больше». Тот факт,
что ориентация на обладание и вытекающая отсюда алчность с необходимостью
ведут к антагонизму в межличностных отношениях, одинаково справедлив
как для целых народов, так и отдельных индивидов. Ибо пока народы будут
состоять из людей, мотивированных преимущественно на обладание и алчность,
они не смогут избежать войн. Они будут непременно жаждать того, что
есть у другого народа, и пытаться достичь того, что они хотят, путем
войны, экономического давления или угрозы. И прежде всего они воспользуются
всем арсеналом имеющихся у них средств против более слабых стран; они
будут организовывать международные союзы, превосходящие по силе ту страну,
против которой они ополчились. И даже если шансы на победу будут проблематичными,
все равно война будет развязана, и не потому, что какая-то страна испытывает
экономические трудности, а просто в силу того, что желание иметь все
больше и больше глубоко укоренилось в социальном характере.
Конечно, бывают и периоды мира. Но мы должны провести четкую грань
между прочным миром и миром недолговременным и непрочным — периодом
накопления сил, восстановления промышленности и армии, иными словами,
между миром как постоянным состоянием гармонии и миром, являющимся,
в сущности, лишь перемирием. И хотя в XIX и XX веках бывали периоды
перемирия, для них более характерно хроническое состояние войны между
основными силами, действующими на исторической арене. Мир как состояние
прочных гармоничных отношений между народами возможен лишь при условии,
что структура обладания уступит место структуре бытия. Сама мысль о
возможности мира на фоне постоянной борьбы за обладание и прибыли является
иллюзией, причем опасной иллюзией, ибо она мешает людям осознать следующую
альтернативу: либо радикальное изменение своего характера, либо бесконечные
войны. На самом деле эта альтернатива существовала уже давно, однако
лидеры сделали ставку на войну, а народ пошел за ними. Если же говорить
о сегодняшнем дне и о дне завтрашнем, то невероятное увеличение разрушительной
силы новых видов вооружений уже не оставляет альтернативы — быть или
не быть войне, — теперь речь может идти только о взаимном уничтожении.
Все, что говорилось о войне между народами, в равной степени относится
и к классовой борьбе. Борьба между классами, особенно между эксплуататорскими
и эксплуатируемыми, существовала во все времена в тех обществах, которые
основывались на принципе алчности. Только там, где не было места эксплуатации,
не было и классовой борьбы. Но даже в самом богатом обществе, если в
нем превалирует принцип обладания, непременно должны быть классы. Как
мы уже отмечали, если желания ничем не ограничены, то и самое развитое
производство не в состоянии поспевать за стремлением каждого иметь больше,
чем у соседа. Естественно, те, кто сильнее, умнее, или те, кому более
благоприятствовали какие-то другие обстоятельства, будут пытаться занять
привилегированное положение и использовать в своих интересах более слабых,
применив насилие или заставив поддаться на уговоры. Угнетенные классы
будут пытаться свергнуть правящие классы и так далее; классовая борьба
может стать менее ожесточенной, но она не исчезнет до тех пор, пока
алчность гнездится в человеческом сердце.
При ориентации на бытие частное обладание (частная собственность)
не имеет аффективного значения, ибо нет нужды владеть тем, чем наслаждаешься
или даже просто пользуешься. При ориентации на бытие не один человек,
а миллионы людей способны разделить радость от одного и того же объекта,
ведь никому не нужно обладать им, никто не хочет иметь
его для того, чтобы наслаждаться им. Это позволяет не только избежать
борьбы, но и создает условия для одной из самых глубоких форм человеческого
счастья — счастья разделенной радости. Ничто так не объединяет людей
(не ограничивая при этом их индивидуальности), как общее восхищение
человеком и общая любовь к нему, как общность идей, наслаждение одним
и тем же музыкальным произведением, картиной, каким-либо символом, соблюдение
одних и тех же ритуалов и общее горе. Такие общие переживания создают
и поддерживают живые отношения между двумя индивидами; они лежат в основе
всех великих религиозных, политических и философских движений. Конечно,
все это верно лишь в том случае, если мы любим и восхищаемся искренне,
неподдельно. Когда религиозные или политические движения становятся
консервативными, когда бюрократия управляет людьми с помощью угроз и
внушений, тогда разделенная радость становится не более чем вещью и
не обогащает наших переживаний.
И хотя природа создала как бы прототип — или, может быть, символ —
разделенного наслаждения, а именно половой акт, в действительности он
не обязательно становится взаимным наслаждением; часто партнеры настолько
нарциссичны, настолько поглощены собой, испытывают столь сильные собственнические
инстинкты, что можно говорить лишь об одновременном, а не о разделенном
наслаждении.
Между тем природа предлагает нам и менее сомнительный символ, позволяющий
провести грань между обладанием и бытием. Эрекция полового члена сугубо
функциональна. Мужчина не имеет эрекцию как какую-то собственность
или постоянное качество (хотя можно лишь догадываться, сколько мужчин
хотели бы, чтобы это было так). Половой член находится в состоянии эрекции
до тех пор, пока мужчина испытывает возбуждение и желание. И если по
той или иной причине что-то мешает испытывать возбуждение, мужчина не
имеет ничего. В отличие почти от всех других видов поведения
эрекцию нельзя подделать, изобразить. Джордж Гроддек, один из самых
выдающихся, хотя и относительно мало известных, психоаналитиков, обычно
говорил, что каждый мужчина в конечном счете является мужчиной лишь
в течение нескольких минут; все остальное время он — мальчишка. Конечно,
Гроддек не имел в виду, что мужчина становится мальчиком во всех других
проявлениях своей жизни, он подразумевал лишь тот единственный аспект,
в котором большинство мужчин видят доказательство своей принадлежности
к мужскому полу (см. мою работу «Секс и характер», 1943).
РАДОСТЬ — УДОВОЛЬСТВИЕ
Майстер Экхарт учил, что жизненная сила соделывает радость.
Современный читатель не склонен обращать внимание на слово «радость»,
он воспринимает его так, будто Экхарт написал «удовольствие». А ведь
между радостью и удовольствием существует важное различие, особенно
применительно к принципам бытия и обладания. Понять это различие вовсе
не легко, поскольку мы живем в мире «безрадостных удовольствий».
Что же такое удовольствие? Хотя это слово употребляется в разных значениях,
тем не менее, следуя наиболее распространенному пониманию, его, по-видимому,
лучше всего было бы определить как удовлетворение некоего желания, не
требующее усилий (в смысле затраты жизненной силы). Такое удовольствие
может быть очень сильным: таково удовольствие от успеха в обществе и
от того, что заработано много денег, от выигрыша в лотерее; обычное
сексуальное удовольствие; удовольствие от вкусной и обильной еды, от
выигрыша на скачках; это приподнятое настроение, вызванное алкоголем
или наркотиками; состояние транса; удовольствие, получаемое от удовлетворения
садистских наклонностей или страсти к убийству и уничтожению живого.
Для того чтобы стать богатым или знаменитым, необходимо, конечно,
проявить чрезвычайную активность, то есть деловую хватку, одного происхождения
здесь недостаточно. Достигнув цели, человек может испытывать «волнение»,
«глубочайшее удовлетворение» от того, что он достиг «наивысшей точки»,
некоего «пика». Но какого пика? Может быть, пика возбуждения, удовлетворения,
экстаза или разнузданности? А ведь подобного состояния можно было бы
достичь под влиянием таких страстей, которые хотя и не чужды человеку,
но тем не менее патологичны, поскольку не ведут в действительности к
адекватному разрешению человеческих проблем. Такие страсти ведут не
к развитию и совершенствованию человека, а, напротив, к его деградации.
Наслаждения радикальных гедонистов, удовлетворение все новых желаний,
удовольствия, предоставляемые современным обществом, — все это в той
или иной степени возбуждает, но не вызывает радости. А отсутствие
радостей заставляет искать все новых, все более возбуждающих удовольствий.
В этом смысле современное общество находится в таком же положении,
в каком находились евреи три тысячи лет тому назад. Обращаясь к народу
Израиля и говоря об одном из самых тяжких грехов, Моисей сказал: «Ты
не служил Господу, Богу твоему, с веселием и радостью
сердца, при изобилии всего» [Второзаконие, XXVIII, 47]. Радость сопутствует
творческой деятельности. Это не «пиковое переживание», которое внезапно
возникает и так же внезапно прекращается, это скорее ровное эмоциональное
«плато», то состояние, которое сопровождает продуктивное проявление
самых важных человеческих способностей. Радость — это не исступленное,
сиюминутное пламя. Радость — это ровное горение бытия.
После достижения так называемого пика удовольствия и возбуждения наступает
чувство печали, ведь хотя мы испытали возбуждение, внутри нас ничего
не изменилось. Наши внутренние силы не возросли. Просто была сделана
попытка прервать скуку неплодотворной деятельности и на мгновение сконцентрировать
всю свою энергию, все свои силы, за исключением разума и любви, — в
едином порыве. Иными словами, предпринята попытка стать сверхчеловеком,
не будучи человеком. Вроде бы и удалось достичь минуты торжества, но
затем наступил черед испытать горечь печали — ведь внутри-то человека
ничего не изменилось. И когда говорят: «После совокупления животное
печально» («Post coitun anin altriste est»), то эти слова могут быть
отнесены к сексу без любви, то есть достижению «пикового переживания»
сильнейшего возбуждения — и волнующего, и доставляющего наслаждение,
— за которым неминуемо следует разочарование, ведь все уже позади. Радость
в сексуальной сфере возможна лишь тогда, когда физическая близость является
в то же время и духовной близостью, то есть любовью.
Как и следовало ожидать, радость играет главенствующую роль в тех
религиозных и философских системах, которые провозглашают целью жизни
бытие. Отвергая удовольствия, буддизм рассматривает состояние
нирваны как состояние радости, что находит выражение в изображениях
и описаниях смерти Будды. (Я весьма признателен покойному Д. Т. Судзуки
за то, что он обратил мое внимание в этом плане на известную картину,
изображающую смерть Будды.)
В Ветхом завете и более поздних иудаистских сочинениях содержатся
предостережения против удовольствий, получаемых от удовлетворения человеческой
алчности, радость же считается тем состоянием, которое должно сопровождать
бытие. Псалтырь завершает группа из пятнадцати псалмов, составляющих
единый великий гимн радости, причем внутренняя динамика псалмов такова:
вначале — страх и печаль, которые сменяются радостью и весельем[2].
Суббота — это день радости, и по пришествии мессии преобладающим настроением
будет радость. В книгах пророков мы находим выражение радости в следующих
отрывках: «Тогда девица будет веселиться в хороводе, и юноши и старцы
вместе; и изменю печаль их на радость...» [Иеремия, XXXI, 13] и «И в
радости будете черпать воду из источников спасения» (Исаия, XXII, 3].
Бог называет Иерусалим «городом радости моей» [Иеремия, XLIX, 25].
То же самое подчеркивается и в Талмуде: «Радость, проистекающая из
исполнения заповеди, есть единственный путь к духу Святому» [Брахот,
31 а]. В Талмуде радости придается столь большое значение, что траур
по близкому родственнику, умершему меньше чем неделю назад, следует
прервать для радостного празднования Субботы.
Движение хасидов, заповедь которых «Служи богу с радостью» был взят
из псалмов, характеризуется тем, что одним из самых важных элементов
их образа жизни была радость, а печаль и угнетенное состояние духа считались
признаком духовных заблуждений, чуть ли не явным грехом. Даже само название
Евангелия — Благовествование — указывает на то, что центральное место
в христианстве принадлежит веселью и радости. В Новом завете радость
— это результат отказа от обладания, тогда как печаль сопровождает всякого,
кто цепляется за собственность [см., например. Евангелие от Матфея XIII,
44 и XIX, 221. Во многих высказываниях Иисуса радость понимается как
чувство, сопровождающее бытие. В своей последней речи, обращенной к
апостолам, Иисус так говорит о радости: «Сие сказал Я вам, да радость
Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» [Евангелие от Иоанна,
XV, 11].
Как указывалось выше, радость играет также важнейшую роль в учении
Майстера Экхарта. Вот одно из самых прекрасных и поэтических выражений
его мысли о творческой силе смеха и радости: «Когда Бог улыбается в
душе и душа в ответ улыбается Богу, тогда зарождаются образы Троицы.
Гиперболизируя, можно сказать, что, когда отец улыбается сыну, а сын
в ответ улыбается отцу, эта улыбка рождает удовольствие, это удовольствие
рождает радость, эта радость рождает любовь, а любовь рождает образы
[Троицы], один из которых есть Святой дух» [Blakney, с. 245].
Спиноза отводит радости главное место в своей антропологической этической
системе. Радость, говорит он, — это «переход человека от меньшего совершенства
к большему». Печаль — это «переход человека от большего совершенства
к меньшему» [Этика, 3, опр. 2, 3].
Утверждения Спинозы можно понять до конца только в том случае, если
рассматривать их в контексте всей его философской системы. Чтобы избежать
полной деградации, мы должны стремиться приблизиться «к образцу человеческой
природы», а это значит, что мы должны быть как можно более свободными,
разумными и активными. Мы должны стать тем, кем мы можем быть. Это следует
понимать в том смысле, что нашей природе потенциально присуще добро.
Спиноза понимает под «добром» «то, что составляет для нас, как мы наверное
знаем, средство к тому, чтобы все более и более приближаться к предначертанному
нами образцу человеческой природы; под злом же то, что, как мы наверное
знаем, препятствует нам достигать такого образца» [Этика, 4, Предисловие].
Радость — это добро; печаль (tristitia, что лучше перевести как «скорбь»,
«уныние») — это зло. Радость — это добродетель; печаль — это грех.
Таким образом, радость — это то, что мы испытываем в процессе приближения
к цели стать самим собой.
ГРЕХ И ПРОЩЕНИЕ
В классическом иудаистском и христианском теологическом учении грех,
по существу, отождествляется с неповиновением воле божьей. Это
со всей очевидностью явствует из распространенного представления о первородном
грехе как о неповиновении Адама. В отличие от христианской традиции
иудаизм считает неповиновение Адама не «первородным» грехом, наследуемым
всеми его потомками, а лишь первым грехом, совершенно не обязательно
распространяющимся на его потомков.
И все-таки чаще всего неповиновение воле божьей — какой бы она ни
была — есть грех. Это и неудивительно, если учесть, что образ
бога в этой части Библии представлен как непререкаемый авторитет, созданный
по образу и подобию восточного Царя Царей. Нас тем более не должен удивлять
этот факт, если учесть, что церковь почти с момента своего зарождения
приспосабливалась к существующему социальному строю, а затем, при феодализме
— как сейчас, при капитализме, — нуждалась для осуществления своих функций
в строгом соблюдении паствой установленных законов, независимо от того,
отвечали они истинным интересам людей или нет. И не так уж важно, насколько
суровыми или либеральными были законы и каковы были средства их осуществления.
Куда важнее другое: люди должны научиться бояться авторитета не только
в лице «начальника», который «носит меч». Однако этого страха недостаточно,
чтобы обеспечить должное функционирование государства: гражданам следует
интернализовать этот страх и придать неповиновению моральное и религиозное
качество — назвать его грехом.
Люди соблюдают законы не только потому, что они боятся, но и потому,
что неповиновение вызывает у них чувство вины. От этого чувства можно
избавиться, получив прощение, которое может исходить лишь от самой власти.
Условиями такого прощения являются: раскаяние грешника, его наказание,
принятие грешником этого наказания и тем самым подчинение закону. Установившаяся
последовательность: грех (неповиновение) -> чувство вины -> снова
смирение (наказание) -> прощение — представляет собой порочный круг,
ибо каждый акт неповиновения ведет к усилению повиновения. И лишь немногих
не удается усмирить таким образом. Их герой — Прометей. Несмотря на
невероятно жестокое наказание Зевсом, Прометей не покоряется и не чувствует
себя виновным. Он знал, что взять огонь у богов и отдать его людям —
это акт сострадания; он не повиновался богам, но и не согрешил. Прометей,
подобно другим любимым героям (мученикам) рода человеческого, нарушил
традицию отождествления непослушания с грехом.
Однако общество состоит не из одних героев. И пока столы накрыты лишь
для меньшинства, а большинство должно служить целям этого меньшинства
и довольствоваться остатками с барского стола, следует культивировать
отношение к неповиновению как к греху. Такое отношение и культивировалось
государством и церковью, действовавшими сообща, ибо они должны были
защищать свои иерархии. Государство нуждалось в религии как в идеологии,
отождествляющей неповиновение с грехом; церковь нуждалась в верующих,
которых государство воспитывало в духе повиновения. И церковь, и государство
использовали институт семьи, назначением которой было воспитание ребенка
в повиновении, начиная с момента самого первого проявления им своеволия
(эти усилия первоначально направлены на обучение правилам личной гигиены).
Следует отучить ребенка от проявления своеволия, чтобы подготовить его
к тому, чтобы в будущем он вел себя должным образом как гражданин.
В традиционном теологическом и житейском смысле грех — это понятие,
принадлежащее авторитарной структуре, а эта структура характерна именно
для модуса обладания. Главное, что делает нас людьми, лежит не внутри
нас, а вовне — это та власть, которой мы подчиняемся. Нельзя достичь
благоденствия своей собственной творческой деятельностью, оно достигается
пассивным подчинением и вытекающим отсюда одобрением властей предержащих.
У нас есть лидер (светский либо духовный: король или королева
или Бог), в которого мы верим; нам гарантирована безопасность... пока
мы — никто. И даже то, что подчинение далеко не всегда осознается, что
оно может быть сильным или слабым, что психическая и социальная структуры
могут быть не полностью, а лишь частично авторитарными, не должно закрывать
нам глаза на тот факт, что мы живем в мире обладания в той мере,
в какой мы интернализуем авторитарную структуру нашего общества.
Альфонс Ауэр очень точно подметил, что у Фомы Аквинского концепция
власти, неповиновения и греха носит гуманистический характер: грех понимается
не как неповиновение иррациональной власти, а как нарушение благоденствия
человека[3]. Так, Фома Аквинский утверждал: «Мы не можем оскорбить Бога,
разве что действуя против своего собственного блага» (S. с. gent. 3,
122). Чтобы правильно понять позицию Фомы Аквинского, следует учесть,
что для него человеческое благо (bonum humanum) не определяется ни произвольными,
чисто субъективными желаниями, ни инстинктивными («естественными», если
воспользоваться термином стоиков) желаниями, ни волей божьей. Оно определяется
нашим рациональным пониманием человеческой природы и норм, вытекающих
из этой природы и способствующих нашему оптимальному развитию и благополучию.
(Следует отметить, что Фома Аквинский как послушный сын церкви и поборник
существующего социального порядка, защитник его от революционных сект
не мог быть чистым представителем неавторитарной этики; он использовал
слово «неповиновение» для обоих видов непослушания, чтобы скрыть внутреннюю
противоречивость своей позиции.)
В то время как понимание греха как неповиновения является составной
частью авторитарной структуры, а значит, и модуса обладания,
оно приобретает совершенно иное значение в рамках неавторитарной структуры,
основанной на модусе бытия. Причем и это второе значение также
подразумевается в библейской истории грехопадения, что нетрудно понять,
если по-другому ее интерпретировать. Бог поместил человека в сады Эдема
и предостерег от того, чтобы вкушать плоды с древа жизни и с древа познания
добра и зла. Убедившись, что «нехорошо быть человеку одному», Бог создал
женщину. Мужчина и женщина должны были стать «одной плотью». Оба были
наги «и не стыдились». Это утверждение обычно интерпретируется с точки
зрения традиционного взгляда на проблемы пола, согласно которому мужчина
и женщина должны, вполне естественно, стыдиться своих неприкрытых гениталий.
Однако едва ли в библейской истории сказано только это. Такое утверждение
может иметь и другой, более глубокий смысл, а именно что, хотя мужчина
и женщина лицезрели друг друга с головы до пят, они не испытывали —
да и не могли испытывать — стыда, ведь они воспринимали друг друга не
со стороны, как посторонние, как отдельные индивиды, а как «одна плоть».
Эта изначальная для рода человеческого ситуация радикально меняется
после грехопадения, когда мужчина и женщина становятся людьми в полном
смысле этого слова — людьми, наделенными разумом, познавшими добро и
зло, познавшими друг друга как отдельные индивиды и осознавшие, что
их первородное единство нарушено и что они стали чужими друг другу.
Они близки друг другу и все же чувствуют, что разделены, отдалены друг
от друга. Они испытывают глубочайший стыд: стыд оттого, что видят друг
друга «нагими» и одновременно чувствуют взаимное отчуждение, невероятную
пропасть, разделяющую их. «Они сделали себе опоясания», пытаясь тем
самым избежать всей полноты человеческих отношений — скрыть наготу,
в которой они предстали Друг перед другом. Но стыд, как и чувство вины,
не спрячешь за фиговым листом. Они не сблизились друг с другом и в любви;
возможно, они и желали друг друга физически, но физическая близость
не устраняет отчужденности между людьми. И то, что они действительно
не любили друг друга, проявляется в том, как они друг к другу относятся:
Ева даже не пытается защитить Адама, а Адам стремится избежать наказания,
обвиняя во всем Еву, а не защищая ее.
Так какой же грех они совершили? Они увидели друг друга как разделенные,
изолированные, эгоистичные человеческие существа, которые не могут преодолеть
свою разъединенность даже в акте любви. Этот грех коренится в самом
нашем человеческом существовании. Лишенные изначальной гармонии с природой
— столь характерной для животных, жизнь которых определяется врожденными
инстинктами, — наделенные разумом и самосознанием, мы не можем не чувствовать
свою крайнюю отчужденность от любого другого человеческого существа.
В католической теологии такое состояние существования в полном разъединении
и отчуждении, не преодолеваемом и в любви, определяется как «ад». Это
непереносимо для нас. Нам просто необходимо любым способом преодолеть
эту пытку абсолютной разъединенности — подчиняясь ли, властвуя ли, пытаясь
ли заглушить голос разума и сознания. Однако каждый из этих способов
хорош лишь на короткое время, он закрывает путь к истинному решению
проблемы. Единственный способ спастись из этого ада — освободиться из
тюрьмы своего эгоцентризма, достичь единения со всем миром. И
если эгоцентрическая разъединенность и есть главный грех, то он искупается
актом любви. Само английское слово «atonement» (искупление) выражает
эту идею, ведь этимологически оно происходит от слова «atonement»,
что на среднеанглийском означало «единение, слияние, объединение»[4].
А так как грех разъединенности не является актом непослушания, он
не нуждается в прощении. Что действительно необходимо, так это
исцелить такой грех, а здесь может помочь лишь любовь, а вовсе
не принятие наказания.
Райнер Функ указал мне на то, что неавторитарная концепция греха как
разобщения, разъединения получила выражение у некоторых отцов церкви
— последователей Иисуса. Он подтверждает это следующими примерами (заимствованными
у Анри де Любака). Ориген говорит: «Где правит грех, там разделение,
но где правит добродетель, там единство и единение». Максим Исповедник
говорит, что в результате Адамова греха род человеческий, «который должен
был бы быть гармоничным целым, не ведающим конфликта между моим и твоим,
превратился в облако пылинок — в отдельных индивидов». Сходные мысли
о разрушении первородного единства у Адама можно найти и у св. Августина
и, как указывает профессор Ауэр, в учении Фомы Аквинского. Де Любак
в заключение говорит: «Что касается «восстановления» (Wiederherstellung),
то факт спасения предстает как необходимое обретение утраченного единства,
как восстановление сверхъестественного единения с богом и в то же самое
время единение людей друг с другом» (см. также «Концепцию греха и раскаяния»
в книге «Вы будете как боги», где подробно рассматривается проблема
греха).
Итак, в заключение можно сказать, что при ориентации на обладание,
а значит, и при авторитарной структуре грех — это неповиновение и избавиться
от него можно с помощью раскаяния -> наказания -> нового подчинения.
При ориентации на бытие, при неавторитарной структуре грех — это отчужденность,
и избавлению от него способствуют раскрепощение разума, полнота проявления
любви, единение. И в самом деле, историю грехопадения можно интерпретировать
двояко, в ней смешаны элементы как авторитарные, так и способствующие
освобождению человека. Тем не менее сами по себе представления о грехе
как о неповиновении и отчуждении диаметрально противоположны.
История о Вавилонской башне, рассказанная в Ветхом завете, видимо,
содержит ту же идею. Род человеческий достиг здесь состояния единства,
символом чего является тот факт, что все человечество говорит на одном
языке. В своем стремлении к власти, страстном желании иметь величайшую
башню люди разрушили свое единство и стали разъединенными. Рассказ о
Вавилонской башне — это в каком-то смысле второе «грехопадение», грех
древнего человечества. История эта осложняется тем, что бог испугался
человеческого единения и вытекающей отсюда силы людей. «И сказал Господь:
вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и
не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же, и смешаем там
язык их, так Чтобы один не понимал речи другого» (Бытие, XI, 6 — 7).
Конечно, тот же момент присутствует и в истории грехопадения: там бог
испугался силы, которую могли бы обрести мужчина и женщина, отведав
плодов с древа жизни и древа познания добра и зла.
СТРАХ СМЕРТИ — УТВЕРЖДЕНИЕ ЖИЗНИ
Как уже говорилось выше, страх утратить свою собственность — это неизбежное
следствие чувства безопасности, которое зиждется на том, чем мы обладаем.
Мне бы хотелось развить эту мысль несколько подробнее.
Вполне возможно и не связывать себя с собственностью и, таким
образом, не бояться потерять ее. А что же можно сказать о страхе потерять
самое жизнь — о страхе смерти?
Разве это удел лишь стариков и больных? Или же страх смерти испытывают
все? Преследует ли нас в течение всей жизни мысль, что нам суждено умереть?
И не становится ли страх смерти лишь более сильным и более осознанным
по мере того, как мы приближаемся к концу жизни в силу возраста или
болезни?
Психоаналитикам следовало бы провести широкие систематические исследования
этого феномена, начиная с детского возраста и до глубокой старости,
проанализировать как бессознательные, так и осознанные проявления страха
смерти. Такие исследования не следует ограничивать анализом отдельных
случаев: нужно было бы изучить большие группы, используя существующие
методы социопсихоанализа. А поскольку таких исследований сейчас нет,
придется нам сделать хотя бы предварительные выводы, основанные на целом
ряде разрозненных данных.
Возможно, самым существенным фактом является глубоко укоренившаяся
жажда бессмертия, которая проявляется во многих ритуалах и верованиях,
направленных на сохранение человеческой плоти. С другой стороны, современная
сугубо американская форма отрицания смерти посредством «приукрашивания»
тела свидетельствует и о подавлении страха смерти просто-напросто камуфляжем.
Есть только один способ, — как учат Будда, Иисус, стоики и Майстер
Экхарт — действительно преодолеть страх смерти, — это не цепляться
за жизнь, не относиться к жизни как к собственности. Страх смерти
— это, в сущности, не совсем то, что нам кажется, это не страх, что
жизнь прекратится. Как говорил Эпикур, смерть не имеет к нам никакого
отношения, ибо «когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает,
то нас уже нет» (Диоген Лаэртий). Можно, конечно, бояться страданий
и боли, которые, бывает, предшествуют смерти, но этот страх отличен
от страха смерти. Хотя в таком случае страх смерти мог бы показаться
иррациональным, дело обстоит иначе, если относиться к жизни как к собственности.
И тогда этот страх перестает быть страхом смерти, это — страх потерять
то, что я имею: свое тело, свое «я», свою собственность и свою идентичность;
это — страх «потерять себя», столкнуться с бездной, имя которой — небытие.
Поскольку мы руководствуемся в жизни принципом обладания, мы должны
бояться смерти. И никакое рациональное объяснение не в силах избавить
нас от этого страха. Однако даже в смертный час он может быть ослаблен,
если воскресить чувство привязанности к жизни, откликнуться на любовь
окружающих ответным порывом любви. Исчезновение страха смерти начинается
не с подготовки к смерти, а с постоянных усилий уменьшить начало
обладания и увеличить начало бытия. Как говорил Спиноза, мудрый
думает о жизни, а не о смерти.
Советы о том, как умереть, — это фактически советы о том, как жить.
И чем в большей мере мы освободимся от жажды наживы во всех ее формах
и особенно от приверженности к своему «я», тем слабее будет страх смерти:
ведь тогда нам нечего терять[5].
ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС — ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ
Бытие существует только здесь и сейчас (hic et nunc). Обладание существует
только во времени — в прошлом, в настоящем и будущем.
При ориентации на обладание мы привязаны к тому, что накопили в прошлом:
к деньгам, земле, славе, социальному положению, знаниям, детям, воспоминаниям.
Мы думаем о прошлом, и наши чувства — это воспоминания о прошлых
чувствах (или о том, что мы принимаем за таковые). (В этом заключается
сущность сентиментальности.) Мы суть прошлое, и мы можем сказать:
«Я — это то, чем я был».
Будущее — это предвосхищение того, что станет прошлым. И при
установке на обладание оно воспринимается как прошлое, что находит свое
выражение в словах: «У этого человека есть будущее»; это значит, что
этот индивид будет обладать многими вещами, даже если он сейчас
их не имеет. В рекламе компании Форда: «В будущем Вас ждет Форд» — ударение
делается на том, что вы будете обладать автомобилем; точно так
же при некоторых сделках продаются и покупаются «будущие товары». Основа
обладания одна и та же, независимо от того, с чем мы имеем дело — с
прошлым или будущим.
Настоящее — это точка, где прошлое встречается с будущим, это
станция на границе двух времен, соединяющая их и качественно ничем от
них не отличающаяся.
Бытие не обязательно существует вне времени, но время вовсе не довлеет
над ним. Художник имеет дело с красками, холстом, кистями, скульптор
— с камнем и резцом. Но творческий акт, «образ» того, что они намерены
создать, выходит за пределы времени. Это вспышка или множество вспышек,
но ощущение времени в таком «видении» отсутствует. Все это в равной
мере относится и к мыслителям. Конечно, они фиксируют свои мысли во
времени, но творческое постижение их — это вневременной акт. И это характерно
для каждого проявления бытия. Переживание любви, радости, постижения
истины происходит не во времени, а здесь и сейчас. Эти здесь и сейчас
суть вечность, или вневременность. Однако вечность вовсе не представляет
собой бесконечно долгое время, хотя именно такое ошибочное представление
очень распространено.
Говоря об отношении к прошлому, следует сделать одну важную оговорку.
Наши ссылки на прошлое — это воспоминания, размышления о нем; при таком
способе «обладания» прошлым оно мертво. Однако можно вернуть прошлое
к жизни. Можно пережить какую-нибудь ситуацию нашего прошлого так сильно
и живо, как будто она происходит здесь и сейчас. А это значит, что можно
воссоздавать прошлое, возвращать его к жизни (то есть в символической
форме воскрешать умершее). И в той мере, в какой мы делаем это, прошлое
перестает быть прошлым; оно есть нечто, происходящее здесь и
сейчас.
Будущее тоже может переживаться так, словно оно имеет место здесь
и сейчас. Это происходит в тех случаях, когда какое-то будущее событие
мы предвидим с такой точностью, что оно относится к будущему только
«объективно», то есть как внешний факт, но не субъективно, не в нашем
внутреннем опыте. Такова природа подлинной утопической мысли (в отличие
от утопических грез); такова основа истинной веры, которая не нуждается
во внешней реализации «в будущем», чтобы переживаемое стало реальностью.
Понятия прошлого, настоящего и будущего, то есть времени, вошли в
нашу жизнь потому, что они тесно связаны с нашим физическим существованием:
ограниченной продолжительностью нашей жизни, необходимостью постоянно
заботиться о своем организме, природой физического мира, из которого
мы черпаем все, что нужно для поддержания жизни. Ведь жить вечно невозможно;
смертным не дано игнорировать время или быть неподвластным ему. Ритмическая
смена дня и ночи, сна и бодрствования, роста и старения, потребность
поддерживать себя работой и защищать себя — все эти факторы заставляют
нас считаться со временем, если мы хотим жить, а наш организм
заставляет нас хотеть жить. Но одно дело считаться со временем,
и совсем другое — подчиняться ему. Когда превалирует принцип
бытия, мы считаемся со временем, но не подчиняемся ему. Когда же превалирует
принцип обладания, считаться со временем означает подчиняться
ему. В таком случае вещами являются не только вещи, но вообще все живое.
Время начинает властвовать над нами. В сфере же бытия время оказывается
свергнутым с престола; оно перестает быть идолом, который подчиняет
себе всю нашу жизнь.
В индустриальном обществе власть времени безгранична. Современный
способ производства требует, чтобы любое действие было точно «хронометрировано»,
чтобы не только работа на бесконечном конвейере, но и вообще большинство
видов нашей деятельности подчинялись бы фактору времени. Более того,
время — это не только время, «время — деньги». Из машины нужно выжать
максимум: вот почему машина навязывает рабочему свой ритм.
Именно посредством машины властвует над нами время. Лишь в часы, свободные
от работы, создается у нас видимость какого-то выбора. И тем не менее
мы чаще всего организуем свой досуг так же, как и работу, или восстаем
против тирании времени, предаваясь абсолютной лени. Однако безделье,
если не считать делом неподчинение времени, — только иллюзия свободы,
на самом деле это всего лишь условное освобождение от тюрьмы, имя которой
— «время».
[1] Это основная тема книга «Бегство от свободы».
[2] Я проанализировал эти псалмы в книге «Вы будете как боги».
[3] Еще не опубликованная работа профессора Ауэра (я весьма признателен
ему за предоставленную возможность познакомиться с рукописью этой работы)
об автономности этики у Фомы Аквинского способствует лучшему пониманию
этической концепция Фомы Аквинского. То же можно сказать и о его статье
на эту же тему, озаглавленной «Is sin an insult to God?» (см. Библиографию).
[4] Среднеанглийский язык — язык, на котором говорили и писали
в XII — XV вв. В среднеанглийском at-onement основу слова составляет
«one», что означает «один», «единый». — Прим. перев.
[5] Я ограничиваюсь обсуждением страха смерти как такового и не
касаюсь неразрешимой проблемы боли, причиняемой самой мыслью о том,
как наша смерть отразится на тех, кто нас любит.
|