Жорж Луи Леклерк де Бюффон
Речь при вступлении во Французскую Академию
© Перевод и примечания В. Мильчиной

Источник См. статью В.Мильчиной «О Бюффоне и его стиле»


Господа,
Вы оказали мне великую честь, призвав меня в ваши ряды [1] , однако слава — благо лишь для тех, кто ее достоин, а я не могу поверить, чтобы несколько опытов, написанных безыскусно и не ведающих иных украшений, кроме тех, что дарованы Природой, были способны снискать их автору место среди Мастеров слога, среди знаменитых мужей, представляющих в этих стенах литературную славу Франции, мужей, чьи имена, пленяющие ныне людей всех Наций, с тем же восхищением будут произноситься и нашими далекими потомками. Нет, господа, обращая свои взоры на меня, вы руководствовались иными соображениями, вы пожелали лишний раз засвидетельствовать свое почтение тому славному сообществу, к коему я имею честь принадлежать [2] ; признательность моя не станет менее живой оттого, что я разделю ее с собратьями, но как исполнить возложенную на меня обязанность? мне не остается ничего другого, господа, кроме как предложить вам ваше собственное достояние, а именно некоторые мысли касательно стиля, извлеченные из ваших сочинений; мысли эти зародились у меня в то время, когда я читал вас, восхищался вами — толика успеха суждена им, лишь если они подвергнутся вашему просвещенному суду.
Во все эпохи рождались на свет люди, обретавшие власть над себе подобными с помощью слова. Однако правильно писать и говорить люди научились лишь с наступлением эпох просвещенных. Истинное красноречие немыслимо без упражнения гения и культуры ума. Оно вовсе несхоже с тем природным умением говорить, которое отпущено всем, чьи страсти сильны, голос послушен, а воображение скоро. Такие люди чувствуют живо, печалятся искренне, не скрывают своих ощущений и сообщают окружающим свои восторги и горести посредством влияния сугубо механического [3] . В этих случаях тело говорит с телом; движения и знаки действуют заодно и помогают друг другу. Что надобно, дабы взволновать и увлечь толпу? что потребно, дабы поколебать и убедить большинство слушателей? тон пылкий и приподнятый, жесты многочисленные и выразительные, слова звучные и быстрые. Но горстке избранных, чей ум тверд, вкус изыскан, а чутье тонко, тем, кто, подобно вам, господа, равнодушны к приятности голоса, красоте жестов и пустому звуку речей, потребны дела, мысли и резоны, которые надобно подать, оттенить, расположить в подобающем месте: обращаясь к таким слушателям, мало поразить слух и привлечь взор, надобно, обращаясь к уму, воздействовать на душу и тронуть сердце.
Стиль есть не что иное, как порядок и движение мыслей. Стоит сжать их, накрепко соединить одну с другой, и стиль станет жестким, нервным и лаконическим; если же позволить мыслям перетекать одна в другую неторопливо, повинуясь лишь связи слов, сколь бы изящны они ни были, стиль сделается туманен, вял и тягуч.
Однако, прежде чем заняться порядком изложения мыслей, надобно обратить внимание на порядок более общий и прочный — на последовательность главных понятий и общих идей: именно определив их место в этом первоначальном плане, вы ограничите предмет своего рассуждения и оцените его сложность; именно памятуя постоянно об этом первом наброске, вы определите, как далеко должна отстоять одна общая идея от другой, и у вас родятся идеи вспомогательные, промежуточные, которые и поместятся между главными. Сила гения поможет вам представить все общие и второстепенные идеи в их истинном свете; тонкость распознавания позволит отличить мысли плодовитые от мыслей бесплодных; прозорливость, рожденная давней привычкой к сочинительству, даст предвидеть, чем увенчаются все эти деяния ума. Если предмет сколько-нибудь обширен, его редко удается охватить одним взглядом, постичь первым и единственным усилием гения; зачастую даже долгие размышления не позволяют проникнуть во все его детали. Итак, невозможно преувеличить значение этой подготовительной работы; она — единственный способ укрепить, расширить и возвысить ваши мысли: чем больше основательности и силы сообщат им ваши раздумья, тем легче вам будет затем облечь их в слова.
Этот план — еще не стиль, но его основание; он поддерживает его, направляет, водительствует его движением и подчиняет его своим законам; без него самый лучший писатель сбивается с пути; перо его блуждает без поводыря и оставляет на бумаге штрихи беспорядочные и очертания нестройные. Сколь бы блестящи ни были употребляемые им цвета, сколь бы прекрасны ни казались щедро рассыпаемые им детали, целое все равно неприятно поразит публику; не выстроив свое сочинение, автор не сумеет выразиться в нем сполна, и, восхищаясь умом сочинителя, читатели заподозрят его в отсутствии гения [4] . Именно по этой причине те, кто пишут как говорят, пусть даже говорят они очень хорошо, пишут плохо [5] те, кто повинуются первому порыву воображения, берут ноту, которую не умеют выдержать; те, кто боятся растерять мимолетные, разрозненные мысли и записывают разные отрывки от времени до времени, никогда не обходятся при их соединении без переходов принужденных; одним словом, именно поэтому на свете так много сочинений, сложенных из кусочков, и так мало сочинений, созданных на одном дыхании.
Меж тем всякий предмет един, и, сколь бы обширен он ни был, может быть описан в пределах одной речи. К перебивкам, паузам, разбитию на части [6] следует прибегать, лишь повествуя о предметах, не связанных один с другим, или же имея дело с предметами чересчур обширными, сложными и разрозненными, которые ставят множество препятствий на пути гения и принуждают его подчиниться воле обстоятельств: во всех прочих случаях дробность не только не сообщает сочинению дополнительной прочности, но, напротив, лишает его цельности; книга кажется более ясной глазу, но замысел автора остается темен для читателя; он не может воздействовать на его ум, ибо дает себя знать лишь в непрерывности изложения, в гармонической соподчиненности идей, в последовательном развитии, в тщательной выдержанности переходов, в плавном движении, которое всякая остановка прерывает или нарушает.
Отчего творения Природы столь совершенны? оттого, что любое из них являет собой законченное целое, а созидает она их согласно вечному плану, от коего никогда не отступает; в безмолвии трудится она над зародышами своих детищ; единым движением набрасывает исходную форму любого живого существа, а затем, не отрываясь, совершенствует его в течение положенного срока. Творение изумляет, но следовало бы поражаться запечатленному в нем образу божьему. Ум человеческий неспособен ничего создать сам, он начинает творить, лишь оплодотворенный опытом и размышлениями; корни его творений — в его познаниях: однако, подражая Природе в последовательности трудов, возвышаясь посредством созерцания до истин самых величественных, объединяя их, связывая, сотворяя из них с помощью мысли единое целое, систему, он может возвести на основаниях нерушимых памятники бессмертные.
Если же человек остроумный начинает творить, не имея плана, не обдумав должным образом свой предмет, он оказывается в затруднении и не знает, с чего начать: множество идей представляются его уму одновременно, но, поскольку он не успел ни сравнить их, ни выяснить, какие из них более важны, а какие — менее, ему не на чем основать свой выбор; итак, он пребывает в недоумении.
Стоит ему, однако, составить план, собрать и привести в порядок все главные идеи, касающиеся предмета его сочинения, — и он с легкостью угадает мгновение, когда взяться за перо, ощутит, что замысел созрел в его уме, и поспешит воплотить его, испытывая от писания одно лишь удовольствие: мысли его будут плавно сменять одна другую, и стиль сделается легок и естественен; из удовольствия родится пылкость, распространится повсюду и оживотворит каждое выражение; все оживет, тон возвысится, предметы обретут цвет, чувство, воссоединившись со светом, усилит его, разнесет вдаль, прольет его лучи не только на уже сказанное, но и на имеющее быть сказанным впредь, и стиль сделается увлекательным и сияющим.
Ничто так не противно пылкости, как желание щедро рассыпать по тексту выдающиеся детали; ничто так не чуждо свету, который должен падать повсюду равномерно, как эти искры, которые высекаются лишь при насильственном столкновении слов и ослепляют нас на несколько мгновений лишь для того, чтобы затем снова погрузить во тьму. Такие мысли блистают лишь по контрасту с другими и представляют лишь одну сторону предмета, оставляя в тени все прочие, причем обычно сторона эта — острие, угол, дающий людям тем больше возможностей для игры ума, чем дальше это уводит их от просторных плоскостей, которые имеет обыкновение исследовать здравый смысл.
Ничто так не противно истинному красноречию, чем обращение к этим тонким мыслям и поиск тех легких, непринужденных, неглубоких идей, которые, подобно листу металла после ковки, обретают блеск, лишь утратив основательность [7] . Следственно, чем больше этого хилого и блистательного остроумия окажется в сочинении, тем меньше будет в нем силы, света, пылкости и стиля, за исключением, конечно, тех случаев, когда остроумие и есть предмет сочинения и сочинитель не ставит перед собою другой задачи, кроме увеселения читателей; тогда искусство говорить о пустяках делается, быть может, еще более сложным, чем искусство говорить о возвышенном.
Ничто так не противно красоте естественной, чем старания изъяснить вещи привычные и заурядные слогом необычным или напыщенным; ничто не наносит писателю большего вреда. Им не только не восхищаются — его жалеют, видя, как долго подбирал он новые сочетания слогов, дабы сказать лишь то, что говорит весь мир. Сей порок — свойство умов просвещенных, но бесплодных; слов у них довольно, идей же недостает; посему и трудятся они над словами: выстраивая фразу, воображают, будто сопрягают идеи, а портя язык неверным употреблением слов, мнят, будто очищают его. У таких писателей стиля нет или, если угодно, у них есть всего лишь тень стиля; стиль призван чеканить мысли, писатели же эти умеют лишь выводить на бумаге слова.
Итак, чтобы хорошо писать, нужно вполне овладеть предметом, о котором пишешь, нужно размыслить над ним достаточно долго, чтобы уму представилась череда, непрерывная цепь идей, каждое звено которой представляет собой одну из них, а взявшись за перо, строго следовать этому первоначальному плану, не позволяя себе отклоняться от него, не нажимая чересчур сильно и соразмеряя свои действия с тем пространством, какое предстоит покрыть словами и фразами. В этом и заключается строгость стиля, это и сообщает ему единство и определяет его быстроту, этого одного достанет, чтобы сделать его точным и простым, ровным и ясным, живым и связным. Прибавьте к этому первому правилу, продиктованному гением, тонкость чувства и вкуса, щепетильность в выборе выражений, старание обозначать вещи лишь понятиями самыми общими, — и стиль ваш обретет благородство. Если же ко всему названному присовокупить еще недоверие к первому побуждению, презрение ко всему, что не имеет иных достоинств, кроме блеска, и постоянное отвращение от двусмысленностей и шуток, стиль сделается степенен и даже величествен: одним словом, если мы пишем как думаем, если мы сами убеждены в том, в чем хотим убедить других, эта честность по отношению к самим себе, на коей зиждутся благопристойность по отношению к окружающим и правдивость стиля, поможет нам преуспеть, особенно если внутренняя сия убежденность не сопровождается воодушевлением чересчур мощным и если мы выказываем больше простодушия, чем самоуверенности, больше рассудительности, чем пылкости.
Так, господа, когда я читал вас, мне казалось, будто вы говорите со мной, будто вы меня наставляете: душа моя, жадно впитывавшая вашу мудрость, жаждала воспарить и подняться до вас — но потуги ее оставались тщетны! Вот чему еще научили вы меня: правилам не заменить гения; там, где гения нет, не помогут и правила: уметь писать — значит уметь думать [8] , уметь чувствовать и уметь изъяснять свои мысли и чувства; иметь ум, душу и вкус; стиль требует объединения и упражнения всех умственных способностей; основу его составляют идеи, гармония же слов — лишь вспомогательное средство, зависящее исключительно от остроты чувств; довольно иметь тонкий слух, дабы избежать фальшивых нот, и изощрить, усовершенствовать его чтением Поэтов и Ораторов, дабы научиться механически подражать поэтическим ритмам и ораторским приемам. Меж тем подражание еще никогда ничего не созидало, так что подобная гармония слов не сообщает стилю ни тона, ни содержания и редко обнаруживается в сочинениях, вовсе лишенных мыслей.
Тон есть не что иное, как соответствие стиля предмету; ни в коем случае не следует напрягать голос сверх меры; тон родится сам собою из существа дела и во многом будет зависеть от той степени обобщения, до какой доведете вы ваши мысли. Если вы подниметесь до идей самых общих, а предмет обсуждения и без того величествен, тон ваш также сделается высок; если же при этом гений позволит вам осветить каждую деталь ярким светом, если к мощи рисунка добавится красота колорита, если, одним словом, вы сумеете представить каждую идею в образе ярком и законченном, а из каждой цепочки идей создать картину живую и гармоническую, тон ваш станет не только высок, но и возвышен.
Здесь, господа, применение важнее правила; примеры полезнее наставлений; однако, раз я не вправе привести здесь те величественные отрывки, что пленяют меня в ваших творениях, мне придется ограничиться рассуждениями. Лишь сочинения хорошо написанные дойдут до потомства: обилие познаний, своеобычность фактов, даже новизна открытий еще не сулят верного бессмертия; если сочинения, их содержащие, посвящены вещам мелким, если они написаны без вкуса, благородства и гения, они канут в Лету, ибо знания, факты и открытия без труда изымаются из одного сочинения, переносятся в другое и даже выигрывают, оказавшись в руках более умелых.
Все это вне человека, стиль же — это сам человек: стиль нельзя изъять, похитить, исказить: если он возвышен, благороден, величествен, автор снищет равное восхищение во все века, ибо долговечна и даже бессмертна одна лишь истина. Прекрасный же стиль прекрасен лишь благодаря бесконечному числу воплощаемых им истин. Все умственные красоты, ему присущие, все связи, его созидающие, суть истины, столь же полезные для разума человеческого и, быть может, столь же бесценные, что и те истины, какими богат сам предмет.
Возвышенное обретается лишь в предметах великих. У поэзии, истории и философии один общий предмет, и предмет величайший — Человек и Природа. Философия описывает и изображает Природу; поэзия рисует ее, украшая, рисует она и людей, делая их величественнее, чем они есть, приумножая их достоинства, создавая героев и богов; история рисует только человека, и человека как он есть; оттого тон историка делается возвышен, лишь если он приступает к портретам людей великих, лишь ли повествует о великих деяниях, великих свершениях, великих переворотах, во всех же остальных случаях ему довольно быть степенным и торжественным. Тон Философа может становиться возвышенным всякий раз, когда речь зайдет о законах природы, о живых существах вообще, о пространстве, материи, движении, времени, душе, уме человеческом, чувствах, страстях; в прочем же пусть будет благороден и приподнят — этого достаточно. Что же до тона Оратора и Поэта, он должен быть возвышен всегда, когда велик их предмет, ибо Поэты и Ораторы вправе сообщать своему творению столько красок, движения и правдоподобия, сколько им заблагорассудится, а поскольку их обязанность — неизменно представлять предметы величественнее, чем они есть, они должны повсюду выказывать свой гений во всей его силе, во всем его богатстве.
ОБРАЩЕНИЕ К ГОСПОДАМ АКАДЕМИКАМ
Какое множество великих предметов поражает здесь, господа, мой взор! какой тон и стиль мне избрать, дабы изобразить и представить их достойным образом? Предо мной — цвет избранных. Сама мудрость возглавляет их. Слава восседает среди них, освещая каждого своими лучами и сообщая каждому блеск неизменный и вечный. Сияние еще более яркое исходит из ее бессмертной короны, коя осеняет августейшее чело лучшего из Королей [9] .
Я вижу его, сего могущественнейшего Героя, сего восхитительного Государя, сего любезнейшего Повелителя. Сколько благородства в его чертах! сколько величавости в облике! сколько природной доброты и мягкости во взоре! Он смотрит на вас, господа, и вы загораетесь новым огнем, вас снедает рвение еще более пылкое, чем прежде; я уже слышу божественные звуки ваших голосов, сливающихся, дабы воспеть его добродетели, его победы [10] , дабы рукоплескать нашему счастью; дабы изъявить ваше усердие, выказать вашу любовь и донести до грядущих поколений чувствования, достойные сего великого Государя и его потомков. Сии песнопения потрясают мое сердце; имя ЛЮДОВИКА дарует им бессмертие.
А сколько величия в минувшем! Гений Франции говорит с Ришелье и объясняет ему, как просвещать людей и споспешествовать Королям в управлении страной. Правосудие и Наука сообща нарекают Сегье [11] первым из их слуг. Победа ступает быстрыми шагами, предваряя триумфальную колесницу наших Королей, где на своих трофеях восседает Людовик Великий, одной рукою дарующий мир покоренным народам, другою же собирающий в сем дворце рассеянных по свету Муз [12] . Но еще более трогательное событие свершается близ меня! Религия в слезах просит у красноречия слов, дабы высказать свою боль, и, кажется, пеняет мне за то, что я слишком надолго отвлек ваши помыслы от утраты, о коей надлежит скорбеть всем нам [13] .

[1] Ср. странный упрек, который предъявил Бюффону в связи с этой фразой переводчик книги «Жизнь Бюффона» (1794): «Только сделаем ему <Бюффону> небольшой выговор за первую строку его речи, в которой, мне кажется, подает он подозрение о тщеславии, говоря Академическому собранию: «Государи мои, вы превеликую оказали мне честь, призывая меня к себе». Может быть, не надлежало сказать, что Академия призывает его к себе, скромность всегда прилична великим людям, и они долженствуют подавать сей пример множеству посредственных умов...» (с. 28).
[2] Имеется в виду Академия наук, членом которой Бюффон был с 1733 г.
[3] Слово «механический» отсылает к философии Рене Декарта, распространявшего законы механики также и на жизнедеятельность человеческого организма.
[4] В этой критике сочинений, лишенных выстроенного плана, можно разглядеть завуалированную полемику с Монтескье, пятью годами раньше выпустившим фундаментальный труд «Дух законов» (1748). В соответствии со своим пониманием связи человека и его стиля Бюффон объяснял изъяны стиля Монтескье его телесными изъянами: «Упомянув о Монтескье, — говорит Эро де Сешель, — он хвалил ум его, а не слог, который вообще слишком наряден, слишком отрывист. Этот недостаток (сказал Бюффон) был действием физической причины; я знал коротко Монтескье: он имел очень слабое зрение и такую живость в характере, что диктуя забывал всякую минуту фразы свои; для того надлежало ему выражать мысли как можно короче» ( с. 210-211).
[5] Сам Бюффон в своем быту решительно разграничивал письменное творчество и устную «болтовню»: он столь же тщательно заботился о совершенстве первого, сколь снисходительно судил вторую. «Он любит шутить, и так вольно, что дамы иногда уходят из комнаты. Всего забавнее то, что старик не переменяет в шутках обыкновенного своего вида и говорит вздор как дело. Вообще разговор его не складен. Ему сказали о том: он с холодным видом отвечал, что его уму надобно отдыхать и что слово не книга. <...> Он всегда говорит отрывками» (с, 196-197), — иначе говоря, устная «тактика» Бюффона была совершенно противоположна тактике письменной, которой посвящена комментируемая речь.
[6] «Говоря это, я имел в виду «Дух законов», сочинение превосходное по содержанию, которому можно предъявить один-единственный упрек — излишнее обилие глав и частей» (примеч. Бюффона).
[7] Намек на манеру Пьера Карде де Шамблена де Мариво (1688- 1763), принятого в Академию за десять лет до Бюффона. Утонченный анализ оттенков чувств, которому любил предаваться этот писатель, так прочно связался с его именем, что во французский язык вошло слово «marivaudage» (впервые зафиксировано в письменном тексте в 1760 г.). 8 февраля 1739 г. Бюффон писал президенту Дижонского парламента Буйе об очередном томе романа Мариво «Жизнь Марианны»: «люди недалекого ума и жеманного вкуса останутся довольны размышлениями и стилем» Buffon G.-L de. Correspondance inedite. P., 1860. T. 1. P. 31).
[8] Ср. в бюффоновском описании попугая: «Болтать не значит говорить; слова становятся языком, лишь если выражают и сообщают другим мысль говорящего. Попугаи же, хотя и трещат с беспримерной легкостью, не наделены умом, выражение коего в слове одно только и созидает высокую способность говорения»; сам Бюффон сказал об этом описании: «Мне кажется, что в этой болтовне мне удалось отменно изъяснить метафизику речи» (цит. по: Chefs d'oeuvre lilteraires de Buffon. P., 1864. T. 1. P. VII).
[9] Людовика XV ( 1710-1774), короля Фракции с 1715 г.
[10] Единственная победа, одержанная к этому моменту французской армией (впрочем, под командованием не короля, но маршала Саксонского), — битва при Фонтенуа (1745), где французы разбили англичан и голландцев во время войны за Австрийское наследство.
[11] Пьер Сегье (1588-1672), канцлер в царствования Людовика XIII и Людовика XIV, покровительствовал Академии и, между прочим, первым занимал то самое академическое кресло, которое в 1753 г. досталось Бюффону.
[12] С 1672 г. и до начала революции Академия заседала в одном из крыльев Лувра (до этого заседания проводились сначала в домах академиков: Шаплена или Конрара, а затем у канцлера Сегье); королевской щедрости академики были обязаны также креслами, дарованными им Людовиком XIV в 1713 г.
[13] «От утраты г-на Ланге де Жоржи, архиепископа Санского, которого я сменил во Французской академии». (Примеч. Бюффона.)

Источник: Новое литературное обозрение. 1995. № 13.
 
Главная страница


Нет комментариев.





Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот:  
Ваш комментарий: