Л.А. Смирнова
Русская литература конца XIX — начала XX вв.
Учебник для студентов педагогических институтов и университетов

Оглавление
 

ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ (1873-1924)
 
У истоков творчества
 
Двадцатисемилетний Валерий Яковлевич Брюсов поделило однажды фантастическим желанием: «Как нашему Брюллову, мне хочется воскликнуть: «Дайте мне свод небесный, я распишу его весь!» Я один написал бы целую литературу, был бы поэтом, математиком, романистом, историком, критиком, драматургом... Дайте мне тысячу рук, чтобы писать. Мне не хватит десятков жизней, чтобы выразить все, что в моей душе и мыслях!»
С присущей ему страстью поэт прибегнул к грандиозной гиперболе. Но по существу оказался очень недалек от реальности, поскольку во всех этих областях проявил себя ярко, самобытно, а в художественном творчестве — новаторски. С середины 90-х гг. под именем В. Брюсова выходило, по его же словам, «не менее, как по книге, иногда по две, по три за год»: «среди них — сборники стихов, сборники рассказов, сборники статей, романы, драмы, научные исследования и длинный ряд переводов, в стихах и прозе». Однако и это перечисление неполно. Брюсов систематически выступал с докладами, лекциями, занимался литературной критикой, редакторской работой, был активным членом множества обществ, организатором и теоретиком новой поэтической школы, за что получил высокое прозвание «Мэтра (Учителя) символизма».
И еще один штрих. С 1921 г. Брюсов — во главе по его же инициативе созданного Высшего литературно-художественного института. Здесь он читает историю греческой, римской, русской литератур, теорию стиха, сравнительную грамматику индоевропейских языков, латынь и... историю математики. Масштабы интеллектуальной деятельности исполинские. И всем управляла постоянная, неутолимая жажда творчества. Причем с детских лет и при полной самостоятельности выбора.
Нельзя, конечно, сказать, что феноменальная одаренность Брюсова совсем не имела семейных корней. Его дед по отцу обладал, видимо, немалыми способностями, если сумел успешно пройти путь от крепостного крестьянина до купца 2-й гильдии. Отец, Яков Кузьмич Брюсов, не получивший образования, долгое время увлекался чтением, собрал библиотеку, даже слушал лекции в Петровской сельскохозяйственной академии. Дед по матери, Матрене Александровне, А. Я. Бакулин, был писателем-самоучкой, автором басен и рассказов. Сама Матрена Александровна, женщина большой душевной чуткости, все силы отдавала детям, мечтая об их эстетическом воспитании. Природа позаботилась о плодотворных истоках творческой натуры. И все-таки скромная жизнь родителей, практический уклад дома резко контрастировали с духовными запросами их старшего сына.
С 11 лет Валерий Брюсов учился в частных гимназиях Ф. И. Креймана, затем Л. И. Поливанова. Уже здесь проявились удивительные возможности будущего поэта. По свидетельству его друга В. К. Станюковича, мальчик поражал своей начитанностью (читал с трех лет), редкой памятью (почти дословно пересказывал не только любимые произведения Э. По, Ж. Верна и др., но и — философские рассуждения И. Канта, П. С. Лапласа, Ч. Р. Дарвина), наконец, буквальной переполненностью художественными замыслами. Самым деятельным участником рукописного журнала «Начало» стал среди своих сверстников Брюсов. А когда юные авторы рассеялись, он «издавал журнал сам для себя».
Позже, в конце 1880-х гг., Брюсов с наслаждением изучал классиков и начал собирать новую русскую поэзию (К. Фофанова, Н. Минского, Д. Мережковского и др.), самозабвенно обсуждая ее с избранными собеседниками и в кружке молодых интеллектуалов. В этот период он сблизился с А. Ланге, странным, экзальтированным, увлеченным спиритизмом юношей, да и сам был захвачен интересом к «тайному змию», но еще более — творчеством, созданием экзотических образов, смелых фантазий, сладострастных картин. Знакомство с лирикой французов: Ш. Бодлера, С. Малларме, П. Верлена — окончательно решило судьбу юного поэта. В 1894 г. он выпустил (при участии Ланге) первую тоненькую книжечку «Русские символисты», затем еще две, написав большинство стихотворений для этих сборников.
Что определило такой шаг? Очень многое: отвращение к скучной действительности, протест против утилитарного истолкования литературы (не случайно Брюсов рьяно отстаивает свободу художника, настойчиво критикует «общественные», а по существу ложно трактуемые романы И. С. Тургенева), мечта о выходе в порыве вдохновения за пределы известного, о единомышленниках, способных открыть новые горизонты поэзии. Французские символисты, с их жреческим служением искусству, утонченной субъективностью, надломленностью настроений, казались близкими, дорогими предвестниками собственных дерзаний.
Остро воспринял Брюсов редкую сложность человеческой Души. В конце 90-х гг. он заметил: «Я» это такое средоточие, где все различия гаснут, все пределы примиряются». Отсюда — почитание лирики, единственно способной воплотить единение противоположных душевных склонностей.
Что ж, в таких представлениях было больше проницательности, чем заблуждений. И относительно специфики лирической поэзии, воистину проникающей в самые глубины духовного состояния личности. И в связи с пониманием напряженного, двойственного мироощущения — своего и, шире,— современного ему человека. Избранное Брюсовым творческое направление по сути своей вовсе не отлучало его от литературы эпохи. Но с юношеским максимализмом он делал ряд таких выводов, которые насторожили многих: «Истин не одна, а много. <...> Будем молиться дню и ночи. <...> Первая (хотя и низшая) заповедь — любовь к себе и поклонение себе». От таких рассуждений веяло стремлением стереть грань между добром и злом, провозгласить любое «Я» в центре вселенной. Усвоенная в этот период Брюсовым манера держать себя, не лишенная позы прорицателя, усиливала неприятное впечатление. Между тем вдохновитель русских символистов вовсе не был холодным, безнравственным эгоистом. Очевидцы свидетельствуют о прямо противоположном его поведении. Он помогал людям в реальных конфликтах. И. Н. Розанов (известный исследователь поэзии) вспоминал, как энергично и самоотверженно Брюсов отнесся к задержанным жандармами студентам, предложив сторонним наблюдателям присоединиться к ним, сделав это сам с группой товарищей. Сочувственно, с пониманием воспринял Брюсов возможную месть тех, кого «втоптали в шахты и втиснули в фабрики». Высоко ценил дружбу.
Опасные речи, скорее всего, исходили из побуждения молодого человека скрыть свою неуверенность, незащищенность. В одном его письме 1895 г. читаем: «...хорошая вещь — мировоззрение, но когда оно выработается,— если пока вместо него еще хаос неустроенный? Где тот Бог, который речет «да будет свет»?»
В каждой строчке ранней лирики Брюсова таился напряженный поиск. В малом он стремился узреть лик вечности, жить не имеющими границ, «пересоздающими» обыденность чувствами. Неудивительно, что сквозным стал образ мечты.
Она реализуется в разных лицах. Их природные склонности и сообщают мечте небывалые возможности:
Моей мечте люб кругозор пустынь,
Она в степях блуждает вольной серной...
Чаще мечта посещает поэта в облике прекрасной женщины: возлюбленной, музы-чаровницы. Слияние столь разных начал передает волшебно-земной феномен («Сонет к мечте»):
Томился взор тревогой сладострастной,
Дрожала грудь под черным домино...
«Воплощение мечтаний» придает зримому сказочные формы и краски: «Этот мир очарований, Этот мир из серебра!» То грезы готовят странные метаморфозы: «Дремлет Москва, словно самка спящего страуса...» Затем звучит больная нота: «Мечты навсегда, навсегда невозможны...» Все дышит необузданными порывами, влечет к неожиданным ассоциациям. И самые, казалось бы, привычные определения: прекрасный, дрожащий и пр. — приобретают некий новый смысл.
Был у Брюсова и более активный побудитель переживаний. Как заклинание читается строка: «Умрите, умрите, слова и мечты,— / Что может вся мудрость пред сном красоты?» На этот вопрос автор ответил десятками стихотворений о любви, ее таинствах, очарованиях. Тут нередок совсем уж экзотический мир, обращение к нездешним соответствиям: «Моя любовь — палящий полдень Явы, / Как сон разлит смертельный аромат...» Такое необычное выражение чувств было смело развито младшим современником Брюсова — Н. Гумилевым. Да и для других поэтические открытия мэтра не прошли незамеченными. Брюсовские любовные признания поражали раскованностью «счастливого безумия», «угрюмого и тусклого огня сладострастия», но и целомудренностью «озаренного, смущенного, ребенка влюбленного». Эти состояния часто синтезировались в одном произведении.
Темы и образы ранней поэзии Брюсова постоянно изменяются. В переживаниях мечты, любви как бы накапливаются новые оттенки. Казалось бы, это ли не сфера открытий? Но как раз такое богатство метаморфоз выражает неустойчивость исходных чувств: они все время приобретают другую или даже противоположную окраску. Поэтому не удивляет печальный аккорд:
Нет, не всесилен любовный экстаз,
Нет, мы с тобой не близки!
(«К моей Миньоне»)
 Любовь недолговечна. Разочарование в мечте — не меньшее:
Мы верили нашей дороге,
Мечтались нам отблески рая...
И вот — неподвижны — у края
Стоим мы в стыде и тревоге.
(«Свиваются бледные тени...»)
Как бесчисленные лепестки контрастно окрашенных цветов, «перебирает» художник состояния влюбленной, мечтательной души, чтобы заворожить ее красотой. И одновременно — передать тщетность стремления к счастью (отсюда — сквозной мотив зыбких теней).
Уж не упадочническое ли настроение эстетизирует Брюсов? Нет, за конкретной эволюцией прозревает сферу нетленно Прекрасного. Прежде всего это — творчество: «сокровища, заключенные в чувстве», отданы «лишь в строфах, лишь в искусстве» («Встреча после разлуки»). Звучит страстный призыв:
Довольно! надежды и чувства
Отныне былым назови,
Приветствуй лишь грезы искусства,
Ищи только вечной любви.
(«Отреченье»)
В стихах появляется образ поэта, переплавляющего «изменчивые фантазии» в высшие ценности благодаря своему мастерству — «отточенной и завершенной фразе»: «...так бриллиант не видим нам, пока/Под гранями не оживет в алмазе» («Сонет к форме»).
Художественному дару поклоняется Брюсов, как божеству. Поэтому отвергает мистические идеалы Мережковского: вместо молитвы творцу мира (Богу) воспет творец искусства. Символизм, по мнению его мэтра, был вполне реальной, хотя и совершенно новой литературной школой. Но сам творческий процесс приобретал некий таинственный характер, поскольку толковался следствием не управляемой разумом интуиции. Поэтический образ зарождался, созревал якобы в глубинах авторского подсознания и лишь потом увлекал воображение художника. Сначала: «Тень несозданных созданий / Колыхается во сне». А затем: «Тайны созданных созданий / С лаской ластятся ко мне» («Творчество»).
Постепенно складываются облик творческой личности и цель ее деятельности. Взгляд на них убежденно выражен в стихотворении «Юному поэту»:
Юноша бледный со взором горящим!
Ныне даю я тебе три завета.
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее — область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству.
Только ему, безраздумно, бесцельно.
Лирическое «Я» Брюсова принадлежало не обычному человеку, а создателю поэзии, своей силой проникающей в тайны мира. Вот почему поклонение искусству само по себе цель, по слову автора, «бесцельная», а поэту предлагается «себя полюбить беспредельно». Да и вся книга, куда вошло это стихотворение, названа «Me eum esse», т. е. «Это Я».
В своей ранней (1899) статье «Об искусстве» Брюсов писал: «Кто дерзает быть художником, должен найти себя, стать самим собой. Не многие могут сказать не лживо: это Я». И тут же пояснял необходимость такого самоуглубления: «Безмерны изначальные сокровища духа. Но мы их не ведаем, нам озарена лишь небольшая часть, это — наша душа. Идти к совершенству значит озарять все новые дали нашего духа, увеличивать области души». Именно так открывались духовные горизонты в ранней поэзии Брюсова.
Первый период брюсовского творчества, о котором идет речь, нашел свое выражение в трех сборниках: «Juvenilia» («Юношеское»), получивший цензурное разрешение, но так и не вышедший в свет; «Chefs d’oeuvre» («Шедевры», 1895); «Me eum esse» (1896). Впоследствии автор сказал о первой книге, что она «написана под сильным влиянием Гейне и Верлена и передает настроения, прямо данные жизнью». О второй — «поэзия пытается найти содержание вне личной жизни и, оставаясь подражательной, уже равняется со своими образцами». В третьем сборнике, по признанию Брюсова, воплощены «настроения, которые жизнь дать не может». Вот они — «новые дали» духа.
Оценка Брюсовым первых своих книг более чем критическая. Лишь о четвертом сборнике «Tertia vigilia» («Третья стража», т. е. по соотнесению со сторожевой службой римских войск первые три часа после полуночи; 1900) поэт сказал: «Это мои лучшие вещи, может быть, лучшее, что я могу написать в стихах...» Действительно, с выходом этой книги пришло к Брюсову признание.
С юных лет взгляд Брюсова прикован к русской классической литературе. Позже им будут написаны блестящие статьи и эссе об А. С. Пушкине, Ф. И. Тютчеве, А. А. Фете, Н. А. Некрасове.
У Баратынского находит волнующий образ «крылатого вздоха» — между «землей и небесами». Глубоко сопереживает тютчевскому «бедному нищему», бредущему «жизненной тропой». Воспринимает боль лирического героя Пушкина, потерявшего связь с любимой. Вечное движение к высотам Прекрасного, к совершенству — ведущую черту русского искусства наследует Брюсов.
 
В поисках концепции жизни
 
Наследие Брюсова велико и разнообразно. Но в развитии его поэзии и прозы есть строгая логика. Справедливо мнение Д. Максимова, считавшего, что у Брюсова «стихия страсти и порывание к тайне («космическое любопытство») сочетались с творческим самообладанием и трезвой мыслью». Постараемся установить общее направление этой «трезвой мысли». И тогда откроется внутреннее единство самых, казалось бы, неоднородных устремлений Брюсова.
Его статья «Ключи тайны» (вобравшая все ценное более ранних теоретических изысканий) завершалась утверждением: 1) совершенных способов интуитивного прозрения средствами искусства, 2) необходимости избавления от других «случайных целей» творчествa, 3) важности трех этапов освобождения человеческого духа — романтизма, реализма, символизма. Далее следовал призыв: «Пусть же современные художники сознательно куют свои создания в виде ключей тайн, <...> растворяющих человечеству двери из его «голубой тюрьмы» к вечной свободе». Так высказана мечта о новом бытии, когда будут разрушены прежние пределы человеческого мышления, освоена сущность мироздания. Путь этот, как считал Брюсов, должен пролегать только в искусстве. За символизмом была закреплена особая задача в приближении заветного грядущего.
Прошли годы... Они не принесли жаждуемых открытий, охладили пламенные страсти. Но с переживанием бурного исторического процесса начала века (народные волнения, русско-японская война, революция 1905-1907 гг.) представления Брюсова о значении духовного развития мира укрепились и обогатились. И требования к символизму стали жестче.
Еще в 1904 г. Брюсов писал А. Белому: «Да, я знаю, наступит иная жизнь для людей <...>, когда все будет «восторгом и исступлением». <...> Нам не вместить сейчас всей этой полноты. Но мы можем провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах,— и не хотим». И пояснял исток столь печального факта: «Наш идеал подвижничество, но мы робко отступаем перед ним, и сами создаем измену». Немудрено, что, когда Брюсов увидел в революционных событиях, насколько остро, трагично взаимодействие разных общественных сил, его отношение к собственным символистским идеям и соратникам приобрело еще более сильный привкус скептицизма.
1906 год стал для Брюсова началом перелома. «Настал час,— пишет он в частном письме,— когда идти дальше по той дороге, по которой я шел, некуда». Тем настойчивее ищет он иных путей, прощаясь с прежними кумирами: «Есть какие-то истины — дальше Ницше, дальше Пшибышевского, дальше Верхарна, впереди современного человечества»; «Не могу я более жить «декадентством» и «ницшеанством»... О результатах своих исканий Брюсов частично сказал в статье «Карл V. Диалог о реализме в искусстве» (1906), а затем развернуто — в лекции «Театр будущего» (март 1907).
Основные положения этой лекции были как будто совершенно новыми для Брюсова: «В идеале искусство, философия и наука должны идти рядом»; «Художники всех времен ставили себе идеалом реализм, правду — и только самое понятие правды менялось»... Не будем, однако, торопиться: от прежних высших эстетических задач Брюсов не отказался.
«Театр будущего» заключал в себе и очень знакомую мысль: «Гармоничной станет наша жизнь тогда, когда мы поймем, что смотрим на вселенную односторонне, понимаем ее неполно». Постижение глубины мира снова закреплялось за искусством (и наукой), а его создателям отводилась особая роль. Поэты,— писал Брюсов,— «за внешним содержанием своих произведений стремились скрыть другое, более глубокое», добавим, внутреннее, тайное. Прозрение неведомого было расширено (но не отвергнуто) до сознательного познания скрытой сущности бытия. Брюсов хотел служить людям, которые, по его мнению, когда-нибудь смогут «постичь себя и все окружающее», обрести новые средства для «окончательного торжества во вселенной». Так постепенно прорастала чаемая «истина впереди современного человечества».
Все звало к активной позиции. В 1910 г. Брюсов вдохновился идеей нового сплочения литературных деятелей. «Только самая широкая, общекультурная платформа способна сейчас еще объединить более или менее широкие силы». Для достижения такой платформы необходимо было перейти от поклонения культуре к осмыслению ее законов и запросов. Художественное творчество исторической темы помогло сделать первые шаги по этому пути. Реальная история (революция 1905-1907 гг., первая мировая война) углубила представления о движении мира. На стыке внутреннего и внешнего опыта и возник цикл статей «Учителя учителей», где Брюсов воплотил свою концепцию искусства, культуры, жизни. Опубликован был цикл в 1917 г. горьковским журналом «Летопись»: «общекультурная платформа» начинала действовать.
Понятие развития человечества ограничено в цикле сменой разнокультурных миров. Каждый из них будто достигал своего расцвета, затем постепенно приходил в упадок, разрушался переселившимся на эту землю народом и отдавал ему свои достижения и традиции. Отсюда проистекло общее название брюсовских статей: в XX в. открывалась ретроспектива духовного наследия, начатого «учителями учителей». Мировая история, по этой схеме, представляла собой четыре гигантских круга: легендарную Атлантиду, Эгейско-Этрусско-Яфетидский культурный пласт, греко-римскую (античную) цивилизацию; современную (христианскую) эру трех этапов: рубеж XIX — XX вв.— с его успехами техники, новая Европа от XVI до XIX столетия — с ростом положительных знаний; мистическое средневековье.
Интересная теория, хотя весьма своеобразного толка. Сознание здесь оказалось первичным, ибо его продукт — культура управляла движением народов. Но самая смена цивилизаций убедительно представлялась как острое столкновение социально-противоборствующих сил, результат внутренних противоречий каждой эпохи. В этом процессе нашли себе выражение все интересовавшие Брюсова проблемы. Он определил для себя пути духовного развития человечества, судьбы искусства, роль его создателей в движении времени.
Такая концепция аккумулировала все художественные достижения Брюсова. И потому вполне может прояснить направления его поэзии и прозы. Попробуем посмотреть на них с этой точки зрения и понять органическую связь разных русел авторских исканий. Пусть подобный подход станет «ключом тайн» творческой индивидуальности художника.
 
Раздумья о тайнах «седых веков»
 
За лирическим героем «Третьей стражи» нередко закрепляли определения «индивидуалист», «поборник сильной, даже жестокой воли». Если взглянуть на него с позиций брюсовского стремления к познанию, то откроется совсем иной облик. О чем одно из трех начальных стихотворений с откровенным названием «Я»?
И странно полюбил я мглу противоречий,
И жадно стал искать сплетений роковых.
Мне сладки все мечты, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих...
Речь не о всеядности, тем более не об индивидуализме. Но — о преданности смелому проникновению в сложный мир. Не случайно «сквозным» стал образ «третьей стражи», когда нить жизни обагрила «кровавым отблеском заря» («Ребенком я...»). А из царственных забав выбран «клич ответный» на «трубный звук» («Возвращение»). Воинствующее будто настроение приобретает совсем иной смысл — отречения от легкого существования. Мотивы «царской» силы, «кровавой зари» выражают мужество исканий.
В одном из писем Брюсов с огорчением заметил: «Надо мною прошлое имеет странную власть. <...> Знать, что и сейчас мгновения падают, падают, и я, побеждая их разумом, не побеждаю волей, и ухожу, ухожу... Вот где истинное иди Вечного Жида» (курсив автора). «Остановить» минувшее — это тоже момент познания. Потому, видимо, проложена в поэзии Брюсова линия исторических картин и образов. От книги к книге видоизменяются они, воплощая разные авторские представления, подготавливая работу «Учителя учителей».
В сборнике «Третья стража», в цикле «Любимцы веков» — целый мир отошедших в прошлое героев: реально существовавших, мифологических, литературных. Среди них автор находит выразителей разных начал, отнюдь не всегда светлых. Поэт не идеализирует далекие эпохи.
Возвышенное стремление к открытиям у героев стихотворений «Халдейский пастух», «Александр Великий» — поэтично. Пастух «начертал пути своих планет, нашел названия для знаков Зодиака».
Александр указал своему народу новые дороги. Автор выражает «заветное стремление» к этим великим людям. Одновременно пристально вглядывается в несовершенный опыт прошлого. Воспоминание о неизведанном, «как змей, лежащий на дне» души, гнетет «Жреца Изиды» (название стихотворения). Образ равнодушных, легкомысленных богов несовместим с человеческим бытием именно потому, что в нем «вера есть в святыни» («Психея»). Особенно не приемлемы для Брюсова те, кто безразличен к пророкам правды,— эта мысль в основе многих стихотворений: «Данте», «Моисей», «Кассандра».
Вот почему славит поэт могучую волю. Нередко она направлена на реализацию темных побуждений, плотских наслаждений, жестоких деяний («Ассаргадон», «Рамзес», «Цирцея», «Клеопатра», «Скифы»). Но предельная сила стремлений выделяет эти волевые натуры из серой людской массы, не умеющей и не желающей дерзать.
Знаток исторических фактов и реалий, Брюсов мастерски воссоздает феномен того или иного временного пласта. Тем не менее не только стихия изобразительности влечет художника. Ее средствами выражено восхищение перед вечными (проверенными временем) ценностями жизни: цельностью чувств, стойкостью воли, свершениями искусства. Причем природой данная и созданная человеком красота уравниваются в своем значении для людей. Клеопатра из одноименного стихотворения говорит поэту:
Бессмертен ты искусства дивной властью,
А я бессмертна прелестью и страстью:
Вся жизнь моя — в веках звенящий стих.
Из давно минувшего возвращает Брюсов утерянное его современностью активное начало жизни.
Найденный в седых веках кладезь мудрости навсегда приковал к себе взор поэта. «Любимцы веков» были созданы в 1890-е гг. А в 1900-е — цикл стихов «Правда вечная кумиров», вошедший в сборники «Stephanos» («Венок», 1906), «Все напевы» (1909). В книге «Зеркало теней» (1912) появились «Властительные тени» прошлого. Затем последовали исторические циклы «В маске» (сб. «Семь цветов радуги», 1916); с 1911 по 1917 г. написаны «Сны человечества», где положения статей «Учителя учителей» предстали в образах.
По поводу «Правды вечной кумиров» поэт сказал: «Это античные образы, оживленные, однако, современной душой. Все говорят о любви». А в первоначальном предисловии писал: «...вопросы любви, смерти, цели жизни, Добра и Зла — тоже современность для наших дней, как для времен Орфея». Такое наполнение дорогих Брюсову мотивов соответствовало характеру всего сборника «Венок», где отразилось особенное внутреннее состояние автора, по его словам, пережившего на рубеже 1904-1905 гг. «год бури, водоворота». На то существовали веские причины. События первой русской революции остро поставили перед поэтом проблему выбора. Сыграли свою роль и «страсти, мучительства, радости», пережитые в этот период Брюсовым в отношениях с Н. И. Петровской.
Можно вполне сказать, что любовь в первой части цикла «Правда вечная кумиров» прославлена не только как сильное чувство, но как путь «к жизни новой, совершенной». Потому и открывается подборка стихотворением «К Деметре», богине плодородия. Светлым жребием названо поведение Антония, который «венец и пурпур триумвира... променял на поцелуй». Почти каждого любящего героя подстерегает, однако, трагедия утраты. В «Адаме и Еве» они получают знак «святого Гнева». Орфей теряет свою Эвридику («Орфей и Эвридика»). Но снова, как было и раньше, испытания лишь усиливают веру в счастье любви. Гибель служит увековеченью возвышенного чувства. «Как нимб, Любовь, твое сиянье над всеми, кто погиб, любя!» («Антоний»). Поцелуй необходим, «чтоб, не дрогнув, чтоб не крикнув, встретить смерти острие» («Ахиллес у алтаря»).
Во второй части «Правды вечной кумиров» резко изменяется характер переживаний. Возникают: ощущение краткости радостных мгновений («Оры»), «покорность и усталость» объятий («Гесперидовы сады»), забвение «помыслов любви» («Одиссей», «Эней»). Один Икар («Дедал и Икар») спешит, «презрев земное», «насытить счастьем грудь» в полете. Между тем и в этих стихотворениях воспето, пусть от противного, чувство, не воля, разум, как было прежде.
В любой исторической ретроспекции Брюсова зримо проступает духовная атмосфера современной ему эпохи: драматические ситуации, напряженные переживания и искания личности. Мифологический материал дал возможность передать авторское болезненное восприятие серых будней и идеал пламенных чувствований. Сомнения в их торжестве предопределили новый поиск вечных ценностей человеческого бытия.
Для «Властительных теней» был взят эпиграф «Зову властительные тени» из «Сонета» А. Фета, где есть строка: «Когда от хмелю преступлений...» В брюсовском цикле заключена сходная мысль о силе, способной преодолеть «хмель преступлений». Теперь, однако, поэт видит иной источник поклонения. Мир спасают не врожденные склонности людей, а их осознанное деяние. Чем труднее было его исполнить, тем больший след в памяти поколений оставляет оно. Незабвенны многие свершения: созидательный труд безвестного, униженного раба («Египетский раб»); «подвиг страшный и огромный» во имя притесненного народа («Моисей»); соединение «узлом единым» враждующих Запада и Востока Александром Великим («Смерть Александра»); муки Христа ради возрождения человечества («Крестная смерть»). Трагическим одиночеством властительные тени напоминали брюсовских любимцев веков. Но и отличие было кардинальное: не для себя свершают великие дела властители разных стран и эпох.
В исторических циклах Брюсова ощутимо усиливается гуманистическая струя. Сначала открываются прекрасные человеческие чувства, затем способность личности создавать ценности, пролагать новые пути в мире ради общих красоты и счастья. О судьбе духовной культуры размышлял Брюсов. Ее он связывал с внутренними возможностями, способностями людей, определяющими те или иные идеалы, достижения или, напротив, противоречия жизни. Поэтому картины минувшего воспринимаются как разгадка текущего человеческого существования. Разными средствами выразительности поэт усиливал такое впечатление.
Историко-литературный, мифологический материал обусловил многие черты поэтики Брюсова. Торжественность словаря, патетичный тон речи позволили пропеть как бы величальную песнь героям древности. Обилие красочных реалий, звучных имен античности, средневековья служило романтизации этих эпох. Яркими, как в цветном кинематографе, «кадрами» представлено давно прошедшее. Но живые чувства, психологические сломы «персонажей» стихов сразу приближают к ним читателя.
С помощью эмоциональных и ритмических перебивов автор доносит и прежнее, оставшееся в веках явление, и сиюминутное, всем понятное переживание. Фауст обращается к своей возлюбленной:
Я — ужас, я — позор, я — гибель,
Твоих святынь заветных тать!
Гретхен, Гретхен! В темной келье
Храма ты преклонена...
Свидетели смерти Иисуса говорят о себе с такой динамической интонацией, что прежде всего ощущается всем понятная, виноватая смятенность перед лицом безнаказанного преступления.
Конкретная историческая деталь на глазах перерастает в символ волнующих каждого человека чувств: «золотая колесница в дымно-рдяных облаках» — память о любви; «черные ветрила, крылья вестников скорбят» — предчувствие беды. Сопереживание давно минувшему обостряется благодаря личному опыту читателя.
В процессе создания циклов о «любимцах», «кумирах», «властителях» веков определились многие положения, развитые затем Брюсовым в работе «Учителя учителей». Нравственно-эстетические ценности, накопленные за десятки столетий, привлекли внимание поэта. С высоты этих достижений смотрел он на свое время, стремился предугадать грядущее.
 
«Чаровнитель неустанный». Эволюция урбанистической темы
 
Размышления Брюсова о судьбах духовной культуры определили и другие лейтмотивы в его поэзии. Однажды он воскликнул: «Я не хочу прошлого! Я хочу будущего, будущего! <...> Только разве прошлое других людей, давно отошедших, <...> прошлое иных веков. Его я люблю». И Брюсов нашел область, соединяющую в себе черты давних столетий и знаки меняющегося грядущего. Так был воспринят город. Его образ наиболее полно раскрыт в сборнике «Urbi et Orbi» («Граду и миру», первоначально книга включала стихи 1900-1903 гг.; в переиздании 1908 и 1914 гг. они основательно дополнены).
Отношение Брюсова к городу было неоднозначным. В период, когда писались произведения будущего «Urbi et Orbi», он высказывался по этому поводу противоречиво: «Я знаю красоту города, упиваюсь ею, дышу городом, но с отчаянием, с яростью, как вдыхают ядовитые пары, как курят опиум». Затем последовало и другое признание: «...я так люблю Город, свободный просторный город. <...> Мне даже гнусная Эйфелевая башня стала казаться менее гнусной. <...> И мне понравился ты, город многоликий...» Эта многоликость городского бытия стала устойчивым мотивом в поэзии Брюсова.
Стихотворение «Париж» содержит резкие контрасты. «Сверкали фонари, окутанные пряжей / Каштанов царственных; бросали свой призыв / Огни ночных реклам; летели экипажи...» Но: «И города с людьми не падала борьба...» Есть и другие трудные «сочетания» разных эпох: «...все буйство жизни нашей, / Средневековый мир, величье страшных дней,— / Париж, ты соединил в своей священной чаше».
Чаша города названа священной точно и обдуманно. Потому что у Парижа:
В тебе возможности, в тебе есть дух движенья,
Ты вольно окрылен, и вольных крыльев тень
Ложится и теперь на наши поколенья.
«Дух движенья», «волна, текущая в новый век» — вот что бесконечно дорого автору везде и всегда. В другой точке земли — в родном городе — он тоже видит печать перелома:
Тот, мне знакомый, мир был тускл и в нем —
Теперь сверкало все, гремело в гуле гулком!
Воздвиглись здания из стали и стекла,
Дворцы огромные...
(«Мир»)
Поэт подбирает однонаправленные детали и краски, чтобы выделить значимое для себя — изменения в некогда устоявшемся городском пейзаже, «семимильные» шаги истории. Отсюда: образ полета — «вольно окрылен», «вольные крылья»; зрительные и слуховые впечатления — сверканье, сталь, стекло; гром, гул гулкий. Восхищенное волнение передано и тонировкой фразы — обилием восклицаний. Поистине поется гимн развитию, хотя порой не без сомнения в «призрачном дворце».
Не составляет, видимо, труда понять, почему образ города имел власть над поэтом. Городской мир заключал в себе зримые, предметные свидетельства поступи времени: новую архитектуру, новую технику передвижения, быта. Живописно воссозданный облик современности привлекал «вещной» формой художественных обобщений. Еще более важным был другой момент. Все, что поражает автора на площадях, улицах,— дело рук, а главное, души, идеалов человека, создающего ценности:
От условий повседневных жизнь свою освободив,
Человек здесь стал прекрасен и как солнце горделив,
Он воздвиг дворцы в лагуне, сделал дожем рыбака,
И к Венеции безвестной поползли, дрожа, века.
(«Венеция»)
Неудивительно авторское признание в стихотворении «Люблю одно»: «...под вольный грохот экипажей / Мечтать и думать я привык». Город, как и «властительные тени», будит авторские мысль и чувство.
Глубоко проникает Брюсов в городскую жизнь. Пишет по ее мотивам песни (два варианта «Фабричной», «Детскую» и др.), создает образы горожан («Мальчик», «На скачках», «Царица»), ищет в их человеческом облике сокрытую сущность городского мира («Прохожей», «Голос часов»). В стихотворении 1900 г. «Прохожей» заключено, думается, предвестие блоковской «Незнакомки». О ней сразу вспоминаешь, читая брюсовские строки:
Она прошла и опьянила
Томящим сумраком духов
И быстрым взором оттенила
Возможность невозможных снов.
Взгляду поэта открываются и другие, страшные тайны во внешне праздничном существовании. Появляются «незримые людьми» чудовища: «болезни, ужасы и думы тех, кто, прежде, жил в этих комнатах» («Чудовища»). Возникают образы «детей Сатаны», идущих из «теснин улиц» в «двери ада» («В ресторане» — здесь вновь перекличка с А. Блоком). Борьба «Города с Людьми» обретает сложные формы: несчастные поражены душевными недугами.
В сборнике «Все напевы» урбанистическая тема развивается. Прежде всего, усиливается горестное настроение, вызванное несоответствием между течением веков и малым мигом человеческого бытия. «Голос города» (название стихотворения) горделиво вещает:
Но жив — лишь я и, вами не постигнут,
Смотрю, как царь, в безмолвие ночей.
Созерцание Медного всадника в Петербурге приводит к еще более печальному наблюдению:
Но северный город — как призрак туманный,
Мы, люди, проходим, как тени во сне.
Лишь ты сквозь века, неизменный, венчанный,
С рукою простертой летишь на коне.
(«К Медному всаднику»)
 «Непостигнутый» великан обнаруживает тем не менее свои тайные, мрачные глубины. Иронично звучит подзаголовок «Дифирамб» к стихотворению «Городу». Здесь, правда, мелькает знакомый мотив былого кумира: «Ты — чарователь неустанный, / Ты — не слабеющий магнит». Но все сильные аккорды совсем другого наполнения. Встает страшное чудовище: «коварный змей», «дракон, хищный и бескрылый», который шлет «Безумье, Гордость и Нужду», гнет «рабов угрюмых спины»:
Твоя безмерная утроба
Веков добычей не сыта,—
В ней неумолчно ропщет Злоба,
В ней грозно стонет Нищета.
Отдельные проявления такой порочной «цивилизации» с редкой яркостью воплощены в стихотворениях «Бал», «Уличная», «Вечерний прилив». С болью сказано о яде наслаждений — «Забвенье, и круженье, и движенье, вдаль, без возврата», «на темное дно». Таковы печальные знаки брюсовской современности, шаги «заблудшей» истории.
Брюсовский пафос разоблачения открытый, мобилизующий. И достигнут он действенными и разными средствами.
Вчитаемся повнимательнее в стихотворение «Городу». Здесь явно используется поэтический опыт русского фольклора (образы дракона, змея), древнерусской литературы (одушевление собирательных понятий: Злоба «неумолчно ропщет», «грозно стонет Нищета», «хохочет огненный Разврат» и т. д.; как тут ни вспомнить древнюю «Повесть о Горе-злочастии»). Но каждое из этих понятий вместе с тем обобщено до глобальных масштабов — до состояния всего мира. «Дракон, хищный и бескрылый», «стережет года» — время, и раскинулся он на всем земном пространстве. Причем сей мир — конкретен: реалии XX в. создают особый колорит. Город — «стальной, кирпичный и стеклянный». «Ротационные машины» куют «острые клинки».
Нет сомнения, перед нами — эпоха, современная автору, и одновременно — трагический момент истории, приближающий людей к духовной смерти в условиях технической цивилизации. «Коварный змей» «сам над собой» подымает нож («Городу»). «Алтари из электричества» вонзили «копья в небосвод» («Вечерний прилив»). Говорящие детали городского пейзажа, быта домыслены до символа гибели.
Синтез неоднородных начал: ярких конкретных зарисовок, мифологических мотивов, авторских предсказаний близкого возмездия порочному городу — особенно выразителен в лирической поэме, «поэмке», по определению Брюсова, «Конь блед» (сб. «Stephanos» — «Венок»). Название — библейское, что и подчеркнуто эпиграфом: «И се конь блед и сидящий на нем, имя ему Смерть». У Брюсова эта мифологическая фигура предстала в еще более страшном облике: «всадник огнеликий, конь летел стремительно и стал с огнем в глазах», «был у всадника в руках развитый длинный свиток, огненные буквы возвещали имя: Смерть». Само по себе это фантастическое явление завораживает. Более того, оно поражает своей несовместимостью с обычной, каждодневной городской обстановкой: «вывески, вертясь, сверкали переменным током», «сливались с рокотом колес и скоком выкрики газетчиков и щелканье бичей»... Исток драматизма впечатляющий: неостановимое движение «пьяных городом существ» — «несозвучный топот» вестника апокалипсического «конца света». Эта исходная ситуация оригинально развита. Брюсов акцентирует не «великий ужас» людей перед «всадником смерти» (хотя мотив такой есть), а восторг перед ним «женщины, пришедшей сюда для сбыта красоты своей», и сумасшедшего, «бежавшего из больницы». Отражена конечная степень трагизма: гибель воспринимается спасением. Женщина, «плача, целовала лошадиные копыта» у «коня блед». А когда он пропал, проститутка и безумный «все стремили руки за исчезнувшей мечтой».
Оттенен и еще один печальный момент. Предсказание возмездия мгновенно забыто, «как слова ненужные». Начинается и кончается поэма почти одинаково, везде есть двустишие:
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Волны людские «смывают» проблески человеческих чувств: ужаса, смятения, восторга, мечты. Неразумный бег толпы бесцелен, неостановим, она отдана во власть всадника смерти.
«Поэмка», при своей краткости, обладает всеми признаками этого жанра: остротой духовного конфликта, внутренним динамизмом, яркими образами и широким обобщением. Последнее исходит от лирического субъекта. Его зорким взглядом схвачены противоречия мира, их истоки, смысл происходящего — сиюминутное состояние города в связях с библейскими предначертаниями и с реальной угрозой гибели. «Конь блед» — истинно лирическое произведение.
Урбанистическая поэзия Брюсова богата конкретными красочными деталями и образами, собирательными, вмещающими сложную совокупность авторских представлений. Новым содержанием насыщен макрокосм Города. Реальные явления приобретают здесь обобщенный характер. Вспышками разной силы отмечены городские огни, то яркие, зажженные талантом людей, то символизирующие мертвую жизнь — искусственные, «прикованные луны» электрических фонарей. Солнце — пожар, эта параллель в единстве каких-то качеств и глубоком различии их значения составила многозначный образный ряд (например, в лирической поэме «Духи огня» — сб. «Stephanos»). В отличие от многих поэтов начала века (скажем, К. Бальмонта) Брюсов, поклоняясь природному светилу — солнцу, с не меньшим восхищением писал о «горении» человеческих дарований, подвигов. Возникает сквозной мотив Света, «мрак рассекающего». Этот мотив на редкость выразителен и содержателен, поскольку позволяет объединить зрительное впечатление с раздумьем о сущности и развитии мира.
Способностью найти компактный и адекватный сложнейшим явлениям образ Брюсов обладал удивительной. Потому-то досадные разговоры об умозрительности его поэзии не справедливы. Она была рождена не только ясной мыслью, но и вдохновенным художественным видением. Вполне можно сказать, что многие образные аналогии Брюсова проясняют ныне представление о путях человечества. Именно такое ощущение вызывает среди других стихотворение «Фонарики» (сб. «Stephanos»).
«Фонарики», «на прочной нити времени, протянутой в уме», передают взрывчатое, неоднородное движение истории. По соотношению с разным характером света запечатлены здесь эпохи: Ассария в багряных, кровавых отблесках; «сила странная в неяркости» Египта; в отсветах метеора, «брата звезды» — Индия; «простым, но ясным светочем» украшен Периклов век; «свет ослепительный» в Древнем Риме. И наконец, Франция XVIII в. «Сноп молний — Революция».
Лирический герой воспринимает временные периоды в лучах их открытий. Причем одинаково оценены свершения социальные (революция), художественные (искусство — Леонардо да Винчи, Данте), религиозные (Лютер). Почему? Да потому, что речь всюду идет о духовной культуре, рождающей и революционные идеи, и вдохновенное творчество живописцев, поэтов.
В «Фонариках» грандиозный «обзор» героев разных эпох и народов сжат до концептуально насыщенного мотива света, символа человеческих достижений. А изменчивость этого образа передает ощущение неостановимого движения, вечного обновления мира. Поэтически предвидится и дальнейший его прорыв из «беспламенного пожара» XIX в. Эта мысль станет цементирующей в раздумьях об «Учителях учителей». Она проложила два глубоких русла в поэзии Брюсова: постижение революционной современности и проникновение в феномен Человека.
 
Поэт и мятежное время
 
Революцию 1905 г. Брюсов принял двойственно. В октябре он писал: «Я вовсе не чужд происходящему на улице и уже попадал под казачьи пули, но считаю, что мое настоящее место за письменным столом». А чуть позже — еще решительнее: «Останусь собой, хотя бы, как Андре Шенье, мне суждено было взойти на гильотину. Буду поэтом и при терроре, и в те дни, когда будут разбивать музеи и жечь книги,— это будет неизбежно. Революция красива и, как историческое явление, величественна, но плохо жить в ней бедным поэтам. Они — не нужны».
Мучительно переживал Брюсов стихию народного движения, разрушение культурных ценностей восставшей массой. В 1907 г., после наблюдений за разными периодами первой русской революции, особенно за выступлениями крестьян, к этому моменту усилившимися, он высказал свое представление о первоочередной необходимости: «Не парламент нужен России, а элементарные школы — школы для мужиков как для сотрудников Перевала, для солдат как для министров. Но мужики и солдаты справедливо возражают: А разве мы виноваты, что мы в школах не были? И так как мы не виноваты, то будем жечь, бить и громить. И еще прибавляют: А пока вы школы выстроите и выдумаете 100 000 учителей, мы все с голоду помрем. Где же выход?»
Такого разговора не было в реальности. Брюсов, однако, совершенно точно указал на беды народные и на причины погромных действий в деревне. Поэт, для которого книга — «вещее, огненное слово», мог расценить равнодушие к духовным ценностям едва ли не как преступление. И все же... Революцию он всегда считал величественной.
Почему? Понять просто, если вспомнить брюсовский цикл «Учителя учителей». Мысли, изложенные здесь, складывались и в тяжелые дни 1905-1907 гг. Наблюдая происходящее, остро чувствуя изжитость буржуазной «цивилизации», художник пришел к выводу о необходимости кардинального социального и духовного перелома, уничтожения старого уклада и возрождения достижений культуры в новом общественном пласте. Трудной, во многом жертвенной была позиция Брюсова.
В неизданном при жизни стихотворении «Близким» он, обращаясь к народу, определил свой путь:
Где вы — гроза, губящая стихия,
Я — голос ваш, я вашим хмелем пьян,
Зову крушить устои вековые,
Творить простор для будущих семян.
Но там, где вы кричите мне: «Не боле!»
Но там, где вы поете песнь побед,
Я вижу новый бой во имя новой воли!
Ломать— я буду с вами! строить — нет!
Что ж, Брюсов всегда отстаивал свободу художника и не скрывал этого. Еще в 1903 г. он, отзываясь на лермонтовского «Поэта», писал в «Кинжале»:
...Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,
И песня с бурей вечно сестры.
Когда не видел я ни дерзости, ни сил,
Когда все под ярмом клонили молча выи,
Я уходил в страну молчанья и могил,
В века, загадочно былые.
В стихотворении конца 1907 г. «Поэту» (сб. «Все напевы») отстаивалась та же мысль о поэзии: ее создатель должен быть «гордым, как знамя», «острым, как меч». Но еще откровенней защищалось вечное, эстетическое назначение искусства:
Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.
«Сеятель» (1907; сб. «Все напевы») содержит несомненно сходную мечту, ее источник — «радость творчества, свободного, без цели»:
От шума и толпы, от славы и приветствий
Бегу в лесной тайник,
Чтоб снова приникать, как в отдаленном детстве,
К тебе, живой родник!
Что это — отказ от былых идеалов? Нет, утверждение мысли: священно творческое постижение не только текущего момента, но и вечных тайн бытия. Не будь у Брюсова таких побуждений, он не был бы поэтом. Именно с этой внутренней потребностью трудно совмещалось трагичное время революционной борьбы. К печальным наблюдениям за разрушением культурных ценностей присоединилось ощущение «связанности» художника.
Вот почему Брюсов резко отрицательно отнесся к статье В. И. Ленина «Партийная организация и партийная литература». В своем ответе (ноябрь 1905) на нее, названном «Свобода слова», Брюсов утверждал, что «социал-демократы добивались свободы исключительно для себя», более того, против их заповедей «не позволены (членам партии) никакие возражения» (выделено автором). От лица художников, противопоставляя свое «мы» В. И. Ленину и его единомышленникам, Брюсов отстаивал дорогие для себя задачи: «И пока вы и ваши идете походом против существующего «неправого» и «некрасивого» строя, мы готовы быть с вами, мы ваши союзники. Но как только вы заносите руку на самую свободу убеждений, так тотчас мы покидаем ваши знамена».
Казалось бы, все ясно. Поэт хотел свободы в несвободном мире. Так нередко и толкуют жизнеощущение Брюсова. Однако как же быть с постоянным его стремлением предугадать поступь истории? Забыть об этом — значит упростить позицию художника. Ее трудность состояла в том, что Брюсов размышлял именно о назначении всех своих исканий в горниле огненного века. И приходил к разным предчувствиям. Многие из них запечатлены в разделе «Современность» книги «Stephanos» с красноречивым эпиграфом из Ф. Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Брюсов писал о себе, что в отличие от тех, кто «рубит твердый камень стен»:
 
Я незримо стены рушу,
В которых дух наш заточен.
Чтоб в день, когда мы сбросим цепи
С покорных рук, с усталых ног,
Мечтам открылись бы все степи
И волям — дали всех дорог.
(«Одному из братьев»)
В соответствии с размышлениями о своем человеческом поведении поэт высказывает веру в значимость собственных художественных прозрений. Может быть, потому, что речи ревнителей свободы не кажутся ему Словом для будущего. В стихотворении «Уличный митинг» дана такая характеристика «вожатому», «Гордому Духу», который «намечает жертв ряды»:
Да, ты пройдешь жестокой карой,
Но из наставшей темноты,
Из пепла общего пожара
Воздвигнешь новый мир — не ты!
Да и для поэта — «Быть напевом бури властной — / Вот желанный жребий мой» («Лик Медузы»). Между тем мучительное сомнение закрадывается в его душу. Кажется, что подлинное откровение придет лишь новым людям. К ним обращены строки стихотворения «К счастливым»:
Свобода, братство, равенство, все то,
О чем томимся мы, почти без веры,
К чему из нас не припадет никто,—
Те вкусят смело, полностью, сверх меры.
Предполагается, что прежние попытки разгадать мир были безуспешными, красота неосуществленной. Здесь же заключен и порыв высокого нравственного накала:
И есть иль нет дороги сквозь гроба,
Я был! и есть! мне вечности не надо!
Тот же мотив, не лишенный и жертвенности, и преклонения перед будущими свершениями, включают стихотворения «Довольным», «Грядущие гунны». К «детям пламенного дня» обращен призыв: «Восстаньте смерчем, смертным шквалом, / Крушите жизнь — и с ней меня!» А наступающим на старый мир, «неповинным, как дети» варварам-гуннам автор говорит: «Но вас, кто меня уничтожит, / Встречаю приветственным гимном».
Стихи этой темы оставляют сильное впечатление. Почти слышишь, как с трудом, скрежетом поворачиваются жернова истории, разносится шквал разрушения царства «довольных» «клочком травы». И видишь, как отступают «в катакомбы, пустыни, пещеры» «мудрецы и поэты», унося свои выстраданные «светы», тайны. Грандиозная картина, озаренная «заревом багряным» до небес, озвученная «колоколом вселенной», вбирает в себя всю землю до необозримых гор, все времена, «общий пожар». Космизм образного мышления пределен. Но он не угнетает, поскольку ему вполне соответствует эмоциональный накал, энергия выражения мысли. «Мудрецы и поэты», сознательно и безвозмездно, отдают свой опыт, Память, душу следующим за ними поколениям:
И ляжем мы в веках, как перегной,
Мы все, кто ищет, верит, страстно дышит,
И этот гимн, в былом пропетый мной,
Я знаю, мир грядущий не услышит.
Страшно прикоснуться словом к такой поэтической исповеди, дабы не нарушить ее страстный и торжественный, гордый и скорбный напев.
Поступь истории для Брюсова всегда была священной. Не только события 1905-1907 гг. потрясли его. Горькие испытания России в период русско-японской и первой мировой войн — тоже. Особенно глубоко волновала судьба России в грозную эпоху «мирового пожара». Стихи на эту тему писались почти накануне брюсовской работы над циклом «Учителя учителей», немало способствуя прояснению многих его положений.
Произведения о войне с Германией вошли в книги «Семь цветов радуги» (1916), «Девятая камена» (камены — музы в римской мифологии). Сборник — подготовлен в 1917 г.— при жизни автора не был издан, отдельные стихотворения печатались в периодике. Во вступлении к «Семи цветам радуги» сказано: «...все семь цветов радуги одинаково прекрасны, прекрасны и все земные переживания, не только счастие, но и печаль, не только восторг, но и боль. Останемся и пребудем верными любовниками Земли, ее красоты, ее неисчерпаемой жизненности, всего, что нам может дать земная жизнь,— в любви, познании, в мечте!»
Военная тема представлена в разделе «Желтый» — цвет, который еще со времен символизма обозначал томительную повседневность. Однако начат этот раздел вовсе не с печальной ноты, а с утверждения необходимости (!) военной полосы истории. Вскоре, побывав (с августа 1914 по май 1915 г.) на фронте военным корреспондентом, Брюсов разочаровался в иллюзиях, стал сотрудничать в антивоенном горьковском журнале «Летопись».
Позже, оценивая свое восприятие войны критически, поэт указал на заблуждения: «светлые надежды <...> оказать благоприятное влияние на судьбу других стран», «мечты и о многом другом». О чем же? Стихотворением «Последняя война» он отвечает: «пусть из огненной купели / Преображенным выйдет мир!», «Началом мира и свободы / Да будет страшный год борьбы!». Такое ожидание согревало не одного Брюсова. Многие писатели ушли на фронт с неясной грезой о переломе к лучшему. Это упование было у Л. Андреева.
Эпиграфом к разделу «Желтый» автор сделал неточно процитированную строку Ф. Тютчева: «Стоим, мы слепы, пред судьбою...» Прозреть в тяготах сражений хотел поэт. И сферу для прозрений выбрал на редкость масштабную. «Старый вопрос» (название лирического произведения) ставит он — о месте России, точнее, русской культуры, в «старой Европе»:
Иль мы — тот народ, кто обрел
Двух сфинксов на отмели невской,
Кто миру титанов привел,
Как Пушкин, Толстой, Достоевский?
Да, так, мы — славяне! Иным
Доныне ль наш род ненавистен?
Легендой ли кажется им
Слова исторических истин?
Брюсову казалось, что вольный гений отечественного искусства должен принести духовное очищение миру. Такое представление было, конечно, наивным. Но оно не мешало осознанию той силы русской и мировой культуры, которая должна противостоять милитаризму. Народ — спаситель стран — этот образ вполне соответствовал историческим фактам многих веков, вплоть до XX, главное же — духу свободы российских «титанов, как Пушкин, Толстой, Достоевский».
Очень скоро мотив очистительных страданий вытеснили другие, хотя стремление познать «свою судьбину — до конца» осталось. Художник находит впечатляющие образы боли, утрат. В «Кругах на воде» (название — уже обобщение): «повязки белые на ранах и пятна красные крестов». В стихотворении «Пора!»: «темны мечты, виденья дики, водоворотом схвачен мир»...
Брюсов переосмысливает военную действительность, поименованную теперь «бойней», «хаосом, развязанным». «Подмененная» сильными мира сего святая цель приводит к страшному результату. Мечты «порабощенных народов» поруганы, а «Некто темный, Некто властный» «опьянел бездонной кровью» либо «золотом безмерным пьян».
В стихах о первой мировой войне ощутим высокий стиль: торжественная лексика, патетические интонации. Поэзию Брюсова часто (и поныне) называют рационалистической. Имеются в виду произведения и военной темы. Действительно, в них заметна некая неоклассицистская тенденция: апелляция к человеческому разуму, раскрытие конфликта между Правдой и ложью, Справедливостью и пороком, вера в торжество высшего начала. Но несомненна и неоромантическая склонность. Многоводной волной хлынули в стихи образы мечты, грезы, «призраков милых», «диких видений», смятенных чувств и ощущений. Явственен и трезвый, «окопный» реализм, с его жесткими деталями и грозными красками, символика здесь тоже реалистического толка. Такое сочетание разноисходных устремлений (в тех или иных пропорциях) вообще характерно для творчества Брюсова. «Торжественное» же начало заметнее потому, что оно связано не только с авторским внутренним состоянием, а в значительной доле с историко-культурными реминисценциями. Свой взгляд на текущее поэт, как всегда, выверял в соотношениях с минувшим, в частности, с войной 1812 г., где человек все еще оставался детищем XVIII в.
 
Ничто человеческое не чуждо. Развитие гуманистических мотивов
 
О сборнике «Семь цветов радуги» критика писала: автор «раскрепощает в себе человека «из плоти и крови». Думается, такой вывод, говоря мягко, запоздал. «Плоти и крови» никогда не чурался поэт. Его волновала личность во всех ее проявлениях. На протяжении долгих лет Брюсов пристально всматривался в свой внутренний мир, не скрывая самых потаенных движений. И одновременно не страшился любых, самых мучительных впечатлений извне.
Интимные стихи Брюсова сокровенны и вместе с тем выражают общий для его времени нравственный опыт, весьма невеселый, даже горький. Все свидетельствует о том, что нельзя отделять брюсовскую «поэзию мысли» от лирики настроений.
Как часто поэт говорит об одиночестве! Этот образ у него — многоликий и устойчивый, приносящий муки, но и дающий силу провиденья. Стихотворение 1903 г. «Одиночество» (сб. «Urbi et Orbi») воссоздает беспощадность заточения «на дне своей души — тюрьмы», ощущение отъединенности от другого человека даже в страсти, наконец, то, что особенно непереносимо — быть «вечно в центре круга, / И вечно замкнут кругозор» (А. Блок понятие неразмыкаемого круга разовьет ярче, значительнее). В той же книге есть и более раннее поэтическое признание «Презрение», содержащее, может быть, еще большие страдания: «все мечты как призраки, и все желанья — ложь»; «и лишь растет презрение и к людям и к себе». К Андрею Белому обращена другая исповедь: «и мне был сладок мой бред влюбленности, огнем сожженной, залитой кровью»; «как глухо в безднах, где одиночество»... В сборнике «Все напевы» слышится почти крик обманутого жизнью:
О братья: человек! бацилла! тигр! гвоздика!
О жители иных, непознанных планет!
И духи тайные, не кажущие лика!
Мы все — лишь беглый блеск на вечном море лет!
Примеров подобных настроений — не счесть. Везде приоткрываются потаенные минуты отчаяния, страдания, незащищенности.
Брюсов склонен «развернуть» в лирическом монологе самое течение переживания, как бы постоянно стремящегося от одного центра к своему распространению в разных «изгибах». Но, пожалуй, еще сильнее действует на читателя другой способ сгущения мучительной эмоции — образно-афористическое ее выражение. Такие находки есть и в приведенных выше строчках: «замкнут кругозор», «мечта-призрак», «влюбленность, сожженная, залитая кровью», люди — «беглый блеск на вечном море лет». Сразу поражаешься оригинальности и внутренней сосредоточенности высказывания. В следующий момент начинает работать наше ассоциативное восприятие, и поэтический образ «допускает» к своим глубинам. Одно и то же будто настроение — объемно, ведет к многоплановым раздумьям.
Еще в сборнике «Tertia Vigilia» был раздел, названный «Прозрения», где приподымалась завеса над авторским ощущением мига, дней, жизни, ее устоев. Но в те годы подобные мотивы были, по сравнению с позднейшими, более просветленными. В зрелом возрасте мрачное душевное состояние и продолжительнее, и трагичнее. Причем оно возникает в сфере, как будто очень знакомой по ранней поэзии Брюсова. Именно ему присущее претерпевает внутреннюю метаморфозу.
Вспомним, сколько безоглядной страсти было в любовной лирике молодого поэта. Затем сгущается иная атмосфера. Уже в стихотворения 1901 г. (сб. «Urbi et Orbi») волнения чувственной любви сменяются нечистым плотским наслаждением, указанным в названии стихотворения: «Сладострастие». Героиня пугающе откровенна: «веет от губ ее чем-то звериным», «выпуклы, подняты, вечно не сыты, груди дрожат от желания встреч». Тягостным становится ответное влечение героя: «Снова, о снова истомы и счастья! / Пусть осыпается пурпурный мак». Много позже (1909) приходит «отреченье» (название произведения, сб. «Все напевы»):
Все кончено. Я понял безнадежность
Меня издавно мучившей мечты.
Мою любовь, и страсть мою, и нежность
Ни перед кем я не пролью...
Любовь — «отреченье», страсть — «неизбежность»:
Нет, не случайность, не любовь, не нежность,—
Над нами торжествует — Неизбежность.
И даже когда приходит светлое мгновение, порыв оказывается кратким, потому что он «вымысел безвестных вдохновений» («Ее колени», 1908). Сладость ласки чужда сердцу.
В книге «Все напевы» есть стихи 1905-1907 гг., объединенные рубрикой «Мертвая любовь», где от первых до последних слов царит некростихия: «ранняя осень любви умирающей»; «в могиле двое, мертвые, оплели изгибы рук»; «холод, тело тайно сковывающий, холод, душу очаровывающий»; «и к утру будем мы два трупа у заметенного костра». Здесь достигнута мрачная выразительность. Не только переходом живого дыхания любви в свою противоположность — бездыханность. Но и страшным финалом: неразрывное единение рук, уст, тел достигнуто лишь смертью.
Снова, в который раз, хотя теперь в необычной форме, донесена невозможность разорвать путы одиночества. Позже появились стихи (1911; сб. «Зеркало теней»), завершающие это настроение:
Любовь приводит к одному —
Вы, любящие, верьте!—
Сквозь скорбь и радость, свет и тьму
К блаженно-страшной смерти!
Блаженно-страшное — такой оксюморон (как многие, ему предшествующие) философски значителен. Среди массы других оттенков выделена блаженность вечно недостижимых упований на земную радость, любовную отраду. В юношестве поэт с болью писал о несвершенности надежд. В зрелые годы — о чуде самих грез — великого дара души. Потому и появился мажорный аккорд в глубоко печальной «Балладе воспоминаний» (сб. «Семь цветов радуги»). Память здесь и личная, и общечеловеческая:
Но понял я: все цепи — ржавы,
Во всем — обманы суеты:
И вы одни в сем мире правы,
Любви заветные мечты.
Мотив мечты, завершив грандиозный круг сквозь долгие думы Брюсова, предстал обновленным, философски-просветленным несмотря на любые реальные разочарования.
Путь постижения человека для Брюсова никогда не прерывался. В переживаниях любви, мечты, одиночества складывалась стойкая логика, приводящая через страдания к открытию вечных гуманных ценностей. Горе позволяло лучше понять радость, потери влекли к находкам. Однако было бы несправедливо считать, что духовный мир героя в поэзии Брюсова был ограничен спонтанными, самопроизвольными процессами. Широта авторского кругозора благотворно воздействовала на внутреннее состояние личности. Громадное значение приобрело опять-таки увлечение судьбами мировой культуры. Вера в неостановимую созидательную деятельность человечества ломала рамки субъективного «Я».
Неотрывно друг от друга протекали два направления в осмыслении человека: его духовных глубин и его роли в судьбах мира. Рядом со стихами-исповедью — философскими медитациями появились стихи-приветствия — воспевание. Вечный смысл жизни — в строительстве, открытиях — привлекал поэта.
Брюсов отнюдь не идеализировал каждодневный труд, но поклонялся величию его свершений. В «Работе» (1901), в двух стихотворениях с одним названием «Каменщик» (1901 и 1903) по-разному отражена необходимость быть в «тюрьме земной». Но звучит и другой мотив: «Здравствуй, тяжкая работа, плуг, лопата и кирка». Наряду с социальными мотивами возникает раздумье о священном «ремесле» — быть человеком на Земле. В стихотворении «Век за веком» (1907, сб. «Все напевы») есть такие строки:
Сквозь годы и бедствий, и смут
Влечется, суровый, прилежный,
Веками завещанный труд.
Брюсов «обозревает» большие исторические пространства и видит высокое назначение сынов Земли. Естественно, искренне звучит «Хвала человеку» (1906) — «молодому моряку вселенной», заставившему «петь вещий молот», залившему «блеском города». Своеобразно осваивается здесь старинный жанр величальной песни, неожиданно обращенной к человечеству в целом, насыщенной очень разным материалом: реальных деяний, сказочных подвигов, конкретными наблюдениями за противоречивыми деяниями «подлунного царства», предчувствиями будущих завоеваний космоса. В книге «Семь цветов радуги» эта линия перерастает в так называемую «научную поэзию», которая давно интересовала Брюсова. Он пишет целый ряд монологов: «Сына Земли», жителя иной планеты («Земле»), свой, авторский,— о далеком будущем Земли («Предвещание»).
Сложным переплетением социальных и предельно обобщенных начал раздумья о человеке и человечестве живо напоминают мысли Брюсова о городе. Урбанистические и гуманистические мотивы тесно взаимодействуют между собой: ведь города, в том числе Великий Рим — идеал поэта, возведены руками, предопределены талантом людей.
Сходен и другой момент. Как образ города тесно объединился с цепью других (революционной действительности, поэта в его исканиях смысла творчества), так и образ человека на земле предстал в окружении леса, рек, полей, проложив тем самым новое русло наблюдений.
В «Семи цветах радуги» зазвучал взволнованный голос «природы соглядатая» (так назван раздел), с теплой проникновенной интонацией доносящий такую знакомую и всегда неожиданную красоту родины, краски среднероссийского пейзажа. И живопись словом вдруг открылась особой гранью.
Еще в «Хвале человека» с редкой живостью прояснены будто привычные детали: «лукаво краснеет гречиха», «синеет младенческий лен». Это не простое одушевление природы, но такое, от которого в ее явлениях вдруг познается неуловимое. Подобных находок очень много: «вот вышла ель в старинной тальме»; «в просвете — свечи первых звезд и красный очерк полушарья»; «крыши изб на косогоре, как нежная пастель,— легки»...
О столь утонченном видении можно и хочется говорить долго, в частности в его связях с восприятием земных таинств другими поэтами — А. Блоком, С. Есениным... Но думается, прежде всего здесь нужно обратить внимание не на результат, а на истоки мастерства. Они — в душе «соглядатая природы». Брюсовский человек обнаружил новую «емкость» своего внутреннего мира. Удивление, восхищение окружающим царством красок и линий влечет к иным, доселе незамеченным ценностям. Одна из них: «Никуда нам не уйти от непонятно милой родины». От взгляда солнца «глаз в глаза» «опять в душе кипит избыток и новых рифм и новых слов».
Прочувствованное рождает в книге «Девятая камена» цикл «В родных полях». Исходные образы возвращают: «Снежная Россия» — чистую, поэтическую грусть; «Утренняя тишь» — «сердца счастье»; тихий сад («В гамаке») — ощущение» «я, как ласточка, крылат». А любование скромными полевыми цветами одаривает предчувствием неведомого.
Поистине семицветной радугой «загорается» душа лирического героя Брюсова. Человек в его поэзии обладает редким богатством и подвижностью внутренних стремлений. Брюсов писал, что лирика Э. Верхарна «вправе сказать о себе: «Я — вся современность, и ничто современное мне не чуждо». Нечто подобное можно отнести и к его собственному творчеству. Контрастные переживания: одиночества и слияния с большим миром, разочарования в мечте и поклонения ей — восприняты поэтом от своего времени. Заслуга Брюсова в том, что он открыл нравственные, эмоциональные связи между противоположными состояниями души. Тягостные сомнения не исключали здоровой целостности личности. Вера в человека вселяла надежду на будущее. Вот почему цикл «Учителя учителей» завершается мажорным аккордом.
 
Мир исторических романов
 
На всем протяжении своего творческого пути Брюсов занимался художественной прозой. Собственно, с нее и начались опыты юного писателя еще на гимназической скамье. Тогда он тяготел к жанру увлекательных, таинственных приключений в духе Э. По. Склонность к этому типу произведений сохранилась на долгие годы. Одновременно осваивались и другие формы повествования: исторического, научно-фантастического, социально-психологического. При жизни Брюсова отдельными изданиями вышли в свет сборники рассказов («Ночи и дни», «Земная ось»), повесть «Обручение Даши», романы «Огненный ангел» (1907), «Алтарь Победы» (1911). Многое осталось незавершенным, некоторые рассказы появились в периодике.
Самый яркий след в брюсовском прозаическом наследии оставили эти два романа. По времени написания их вовсе нельзя назвать итоговыми. Но в них обобщены такие важные авторские искания и с такой выразительностью, что произведения всегда будут привлекать восхищенного читателя.
«Огненный ангел» и «Алтарь Победы» — исторические сочинения. Первый обращен к Германии позднего средневековья. Второй содержит в себе картину жизни Древнего Рима в период зарождения христианства. Следовательно, здесь, с точки зрения русского человека, заключена двойная, временная и пространственная «экзотика». Брюсов, что называется, превзошел сам себя в этой области. Удивлению подобно его проникновение в колорит чужих стран и эпох. Бытовала даже точка зрения, что «Огненный ангел» — лишь перевод немецкой рукописи.
Оба романа свидетельствуют об исследовательской страсти Брюсова. Реальные деятели прошлого, общая атмосфера времени воссозданы с документальной точностью. Однако это не мешает увлекательному чтению, поскольку все явления даны через восприятие яркой, эмоциональной личности, оказавшейся в редкостно-острой жизненной ситуации. Мастерство Брюсова в разработке оригинальной интриги, напряженного сюжетного развития неповторимо.
В «Огненном ангеле тесно сплетены реальность и самая безудержная фантазия. Главный герой — немецкий студент Рупрехт — обладает своими, соответствующими его положению интересами: к науке, поиску истины. Но встречa со странной молодой женщиной Ренатой, ищущей по свету исчезнувшего Огненного ангела, общающейся с духами, в корне изменяет жизнь Рупрехта. Отныне он, по желанию Ренаты, вступает в переговоры с нечистой силой, посещает шабаш ведьм, затем знакомится с Фаустом и Мефистофелем. Выразительно и изобретательно даны эти ирреальные сцены. Все в них происходит зримо, но как бы на грани действительного и кажущегося (во сне, в бреду юноши). Поэтому соседство «магического опыта» с жизненным, конкретным оказывается вполне уместным.
Для чего понадобилась столь сложная структура романа? Для выражения важных критических и позитивных взглядов автора.
В мертвом средневековом царстве под черным католическим крестом угадываются картины духовного опустошения XX в. Рената из-за своей любви к неземному существу попадает в руки инквизиции и после долгих мук гибнет на костре. Такая смерть воспринимается символом страшной участи человека в мире насилия. Развенчивает Брюсов и бездуховную атмосферу эпохи.
Найдены виртуозные приемы сатиры. Глазами Рупрехта, сохранившего на бесовском пиршестве разумную наблюдательность, в «чертовом обществе» обнаружены все низменные законы человеческого бытия: ложь, фарисейство, иерархия. В другом случае жестокий нигилизм Мефистофеля писатель предельно укрупняет и делает орудием разоблачения общественных и человеческих пороков. Наказующая «деятельность» сатаны приобретает блистательную легкость и естественно-дьявольскую удачливость благодаря его волшебной силе. Такой принцип повествования — обнаружение и наказание земного зла орудием сверхъестественным — был ярко развит М. Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита».
Остроумны и красочны эти сцены «Огненного ангела». Но ими, разумеется, не исчерпаны возможности двуплановой композиции. Главное для Брюсова — утверждение за человеком больших (даже в сравнении с сатанинскими) способностей к постижению сущего. В этом отношении судьба несчастной Ренаты, даже на казни не отказавшейся от мечты о небывалой любви,— пример силы человеческого духа. В средневековой легенде о Фаусте источник запретного знания — Мефистофель, у Брюсова — жизнь. В «Огненном ангеле» Мефистофель отрицает способность осмысления мира, Фауст — отстаивает.
Писателем руководило страстное желание вернуть людям утерянные ценности. Сходное побуждение он нашел у передовых деятелей позднего (перед Возрождением) средневековья, поэтому избрал этот исторический период. Предчувствие перемен, жажда нового познания, поэзия поиска были свойственны и лучшим людям брюсовской современности. Рупрехт, несмотря на свое немецкое происхождение, был выразителем этих настроений.
Герой «Огненного ангела» страстно любит Ренату, служит ей самоотверженно, затем долго ищет пропавшую возлюбленную и горько оплакивает ее. Но чтобы ни делал он, с кем бы ни встречался, ему всегда присуще стремление понять себя, свое отношение к окружающему, движения души, сущность интеллекта. Такая внутренняя потребность и реализуется на разных этапах жизни Рупрехта: изучение книг, любовь, «магический опыт» — общение с духами, сближение со средневековым ученым (реально существовавшим) Агриппой, путешествие — изучение нравов и устоев мира, встреча с Фаустом.
Столь пестрый «послужный список» вовсе не случаен. Все, в том числе и «капризные» любовные переживания, и сфера сверхъестественного, обретает свои и общие законы. Единство множественного открывается Рупрехту. Венцом восхождения к этой истине становятся беседы с Фаустом. Агриппа укрепляет Рупрехта в его гуманистических побуждениях — возвыситься «силой мысли до созерцания сущностей и самого Бога». Фауст содействует развитию еще более активного начала — «познать все тайны вселенной» и «обладать всеми сокровищами безо всякой меры». А. Белый, указав на многозначность образов и сцен «Огненного ангела», назвал его «изнутри оккультным». Причина многоликости героев здесь иная, проистекающая из объединения разных точек зрения на происходящее: прошлых и современных автору, конкретно-исторических и всечеловеческих. Своеобразны принципы брюсовского обращения к истории. Он выделял в минувшем наиболее соответствующие своей философии приметы и толковал их не без абстракции расширительно, многосмысленно, но с позиций реального, а не мистического бытия.
В «Огненном ангеле» открыты и, в отличие, скажем, от поэтического цикла «Правда вечная кумиров», тесно связаны между собой высокие человеческие потенции. Вспомним, однако, что в 1910 г. Брюсов говорил о необходимости «общекультурной платформы». Иначе, писателя интересовал не просто человек, а его созидательная деятельность. Ее цель Брюсов наметил в статье «Французская научная поэзия. Народный театр Р. Роллана» (1909): «Идеал, к которому стоит стремиться, это не театр, отвечающий запросам народа, но народ, для которого доступны все создания театра, составляющие гордость человечества». Созрела необходимость расширить круг проблем, отразить всеобщий, народный перелом, вольное течение жизни. На этом новом этапе творчества и был создан «Алтарь Победы».
Историю как поступательную эволюцию культуры Брюсов художественно осмыслил на примере античного мира в «Алтаре Победы», незаконченном романе «Юпитер Поверженный», рассказе «Рея Сильвия». Beзде противоречивый период распада римской цивилизации, зарождение нового ее пласта. Этот процесс многогранно воплощен в «Алтаре Победы».
На первый взгляд кажется, что вес здесь выдержано в религиозных понятиях. Но следует помнить, что для Брюсова вероучение было проявлением определенного духовного уклада, гранью культуры эпохи. Связь религиозного противоборства (язычества и христианства) с другими культурными изменениями достигнута с помощью излюбленного Брюсовым приема — «сквозь призму отдельной души», души молодого патриция Юния Норбана.
Тонкий мастер приключенческой интриги, Брюсов психологически мотивированно соединяет судьбу Юния с двумя фатальными для него женщинами — Гесперией и Реей. Они по одной причине вступают в борьбу с императором Грацианом: он объявил государственной христианскую церковь. Но между собой героини — потенциальные враги. Гесперия мечтает о славе древнеримских богов. Рея возглавляет сектантское движение против официальной христианской церкви. Между двух огней оказывается Юний, он сначала приверженец старой культуры.
В резких контрастах, сгущенной цветописи, образной ассоциативности нельзя не заметить символизации явлений. Эта черта повествования предопределена внутренним состоянием Юния, болезненно реагирующего на конфликты своего времени и угадывающего в реалиях их внутренний большой смысл.
«Алтарь Победы» передает накаленную страстями атмосферу накануне гибели Римской империи. Брюсов смело раздвигает пространственные границы романа — столица и провинция, убогие хижины и дворцы. И везде — брожение умов. Той же цели служит временная организация повествования — сопоставления настоящего с прошлым, прозрения грядущего. Особенно значительными поэтому оказываются встречи Юния с мыслящими людьми: поэтами, философами. Постепенно происходит накопление молодым человеком знаний и наблюдений. Кардинальная трансформация его взглядов (признание христианства) — финал романа.
Исходная позиция Юния — преклонение перед былым величием Рима. Достигнут впечатляющий синтез между изображением бессмертных культурных ценностей и восхищением ими героя, равно и автора. Красота и сила прошлого восприняты как знак духовной мощи предшествующих поколений. Кризис Римской империи (усиление деспотизма, рост недовольства среди населения, падение престижа древней религии, искусства) — как угасание душевной энергии. В этой атмосфере и зарождаются новые христианские веяния. Юний на протяжении своих злоключений то с презрением отворачивается от них, то с ужасом чувствует, что ему чужд опыт его предков — жителей некогда Великого города. Приобщение к новой философии стоящего на распутье юноши — мотив, тесно связывающий исторический роман со временем его создания.
Христианство осмыслено как новый пласт культуры. Древнеримские боги, с их культом абсолютной красоты и силы, отступили перед пострадавшим от реальных властей Христом, его проповедью единения, братства, его объяснением мира. Но христианская церковь очень скоро предъявила свои права на людей. В ответ развернулось сектантское движение. В его описании, при строго сохраненном колорите IV в., трудно не заметить переклички с событиями начала нашего столетия.
В романе отражено сочувствие народу: массовый характер его движения — «недовольство поборами и притеснениями», отсюда и конечная цель — «сильные унизятся, гордые будут низложены», наступит «царство веселия». Но Брюсов с грустью отмечал, что высокие идеалы, которые только и могут утвердить новую гармонию, недостижимы для невежественного голодного люда, а избранные натуры, его руководители, сами еще этого не понимают. В трагической судьбе Реи сосредоточена эта горькая мысль.
Смиренно прощаясь с прошлым, порицая деспотизм любых форм, сокрушаясь над нищенскими хижинами поселян, Брюсов с сомнением взирал на взрыв народного гнева, разрушающего культуру. И все-таки такая концепция общественного развития не исключала оптимистической перспективы — веры в реальный прогресс.
Исторические романы Брюсова во многом подготовили его работу над «Учителями учителей», поэтическим циклом «Сны человечества» (1911 —1917), оказали несомненное влияние на оценку революций 1917 г. «Взаимостимуляция» творчества и жизненной позиции писателя несомненна.
Значение исторической прозы Брюсова трудно переоценить. Существовала одно время ошибочная тенденция «подтягивания» его романов к реализму. Ныне она преодолена. Слишком избирательным был брюсовский подход к прошлому, слишком явным — стремление автора к символизации положений своей программы в образах и явлениях истории. Наконец, представление о все подчиняющем движении культуры плохо согласовывалось с реалистическим изображением исторического процесса. Между тем высокая оценка художественного создания вовсе не тождественна его отнесению к тому или иному типу творчества.
«Огненный ангел», «Алтарь Победы», написанные с тонким мастерством, были необходимы времени. Смело выделенная Брюсовым мысль о развитии мира отвечала напряженным раздумьям о судьбах России. С другой стороны, писатель помог глубоко прочувствовать суровую правду — несовместимость любых исторических переломов с гармонией, сложность духовного преображения людей. И об этой истине следует помнить.
Все, о чем думал и писал Брюсов, было логично продолжено после событий 1917 г. Мечта о пробуждении человечества, торжестве нового пласта духовной культуры обрела, как представлялось художнику, реальную основу. Появилась и конкретная возможность передать «зажженные светы» «мудрецов и поэтов» молодому поколению. И Брюсов с полной самоотдачей включается в эту деятельность. Как Фет, Брюсов имел право сказать о себе на последнем сроке бытия: «Еще люблю, еще томлюсь...»
 
Главная страница | Далее


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: