ЖАНРОВО-СТИЛЕВОЕ СВОЕОБРАЗИЕ ЛИРИКИ Г. Р. ДЕРЖАВИНА
(1743—1816)
Контрастность и конкретность образно-стилевых
структур в лирике Державина 1779-1783 гг. —
Одо-сатирический мирообраз в торжественной оде
«Фелица» —
Эстетическая категория личности в лирике Державина
1790—1800 гг. —
Эмпирический человек в «домашней» поэзии. Бытописательные
мотивы лирики —
Человек в контексте социальных связей. Сатира Державина —
Человек — современник своей исторической эпохи.
Батальная лирика —
«Тайна национальности». Анакреонтическая поэзия —
Бытийные аспекты личности в философских одах и
эстетических манифестах
Определяя место Державина в русской поэзии, Белинский совершенно точно
соотнес с его творчеством тот момент развития русской поэзии XVIII в.,
когда окончательно и бесповоротно прекратилась эстетическая актуальность
ломоносовско-сумароковской поэтической школы, и тот перелом эстетических
критериев литературного творчества, который уже дал знать о себе в публицистической
прозе, стихотворном и прозаическом эпосе и драматургии, распространился
на область лирической поэзии: «Поэзия не родится вдруг, но, как все
живое, развивается исторически; Державин был первым живым глаголом юной
поэзии русской»; «С Державина начинается новый период русской поэзии,
и как Ломоносов был первым ее именем, так Державин был вторым. <...>
Державин <...> чисто художническая натура, поэт по призванию;
произведения его преисполнены элементов поэзии как искусства» [1].
Именно в творчестве Державина лирика обрела, наконец, свободу от посторонних
социально-нравственных заданий и стала самоцельной. Во всех формах литературного
творчества, перечисленных выше, этот перелом осуществлялся на основе
синтеза высоких и низких жанров, взаимопроникновения бытового и идеологического
мирообразов, и поэзия Державина в этом смысле отнюдь не была исключением.
Державин не создал новой нормы поэтического языка в том смысле, как
это сделал Ломоносов, вооруживший русскую поэзию твердыми представлениями
о метрике, строфике, сочетаемости окончаний и рифм, стилевых нормах
словоупотребления (заметим, что без этих представлений и Державин как
поэт был бы невозможен). Державин не создал и своей литературной школы,
как это сделали Ломоносов и Сумароков: державинский поэтический стиль
навсегда остался уникальным явлением в русской поэзии. Но в этом своеобразном
поэтическом языке наметилась сфера некоей содержательной и эстетической
общезначимости, без которой после Державина русская поэзия уже не смогла
обходиться так же, как без силлабо-тонических принципов стихосложения,
выработанных в индивидуальном ломоносовском поэтическом стиле. Ломоносов
и Державин вместе создали русскую поэзию. Если Ломоносов дал ей метрические
и ритмические формы — так сказать, тело, оболочку, то Державин вдохнул
в нее живую душу, и в его резко индивидуальном поэтическом стиле выразились
универсальные эстетические основы грядущей русской лирики.
Контрастность и конкретность образно-стилевых структур
в лирике Державина 1779—1783 гг.
Как считал сам Державин, его собственная настоящая поэтическая деятельность
началась с 1779 г., когда он окончательно отказался от попыток подражания
своим поэтическим кумирам. В 1805 г., создавая автобиографическую записку
и называя себя в ней в третьем лице, Державин так определил смысл происшедшего
в его позиции перелома: «Он в выражении и стиле старался подражать г.
Ломоносову, но, хотев парить, не мог выдержать постоянно, красивым набором
слов, свойственного единственно российскому Пиндару велелепия и пышности.
А для того с 1779 года избрал он совсем другой путь»
[2].
Некоторое представление о направлении, избранном Державиным в поэзии,
могут дать три поэтические миниатюры 1779 г., символически связанные
с его дальнейшим творчеством тем, что в живой поэтической ткани текстов
выражают основу эстетической позиции Державина, определяя ее главные
параметры:
К портрету Михаила Васильевича Ломоносова
Се Пиндар, Цицерон, Вергилий — слава россов,
Неподражаемый, бессмертный Ломоносов.
В восторгах он своих где лишь черкнул пером,
От пламенных картин поныне слышен гром.
Князю Кантемиру, сочинителю сатир
Старинный слог его достоинств не умалит.
Порок, не подходи! — Сей взор тебя ужалит.
На гроб вельможе и герою
В сем мавзолее погребен
Пример сияния людского,
Пример ничтожества мирского —
Герой и тлен. [3] |
Посвящения Ломоносову и Кантемиру воскрешают в эстетическом сознании
Державина жанрово-стилевые традиции оды и сатиры. Эпитафия, развивающая
традиционную тему скоротечности земной жизни и славы, выстроена на контрастном
столкновении понятий «сияние — ничтожество», «герой — тлен». Именно
контрастным соотношением элементов взаимопроникающих одических и сатирических
мирообразов, контрастом жанра и стиля, контрастом понятийным отличается
лирика Державина в тот момент, когда его поэтический голос набирает
силу и происходит становление индивидуальной поэтической манеры в русле
общей тенденции русской литературы 1760-1780-х гг. к синтезу ранее изолированных
жанров и взаимопроникновению противоположных по иерархии жанрово-стилевых
структур.
Первый пример такого сложного жанрового образования в лирике Державина
— «Стихи на рождение в Севере порфирородного отрока» (1779), посвященные
рождению будущего императора Александра I, старшего, внука Екатерины
II. Тематически стихотворение, бесспорно, является торжественной одой.
Но Державин называет свое стихотворение иначе — «Стихи», придавая ему
тем самым характер камерной, домашней лирики. То, что впоследствии станут
называть «стихами на случай», относится всецело к области интимной частной
жизни человека. Таким образом, соединяя одический предмет с жанровой
формой «стихов на случай», Державин упраздняет дистанцию между исторически
и социально значимым фактом жизни государства и частной человеческой
жизнью.
Это исчезновение дистанции определило поэтику «Стихов». Для своего
произведения Державин подчеркнуто выбирает признанный метр анакреонтической
оды — короткий четырехстопный хорей и начинает стихотворение подчеркнуто
бурлескной картинкой русской зимы, созданной по традициям смешения высокой
и низкой образности в бурлескном соединении античных аллегорических
образов с достоверным пластически-бытовым описанием русской зимы. А
чтобы адресат полемики стал очевиден, Державин начинает свои стихи слегка
перефразированным стихом из знаменитейшей оды Ломоносова 1747 г.: «Где
с мерзлыми Борей крылами...» [4]:
С белыми Борей
власами
И с седою бородой.
Потрясая небесами.
Облака сжимал рукой;
Сыпал иней пушисты.
И метели воздымал,
Налагая цепи льдисты.
Быстры воды оковал.
Вся природа содрогала
От лихого старика;
Землю в камень претворяла
Хладная его рука;
Убегали звери в норы.
Рыбы крылись в глубинах,
Петь не смели птичек хоры,
Пчелы притаились в дуплах;
Засыпали нимфы с скуки
Средь пещер и камышей,
Согревать сатиры руки
Собирались вкруг огней (26). |
Эстетический результат такого соединения аналогичен тому, которого
достиг Богданович в поэме «Душенька»: соединяя миф и фольклор, Богданович
нейтрализовал бытописание как художественный прием. Державин немного
изменил сочетание этих категорий, соединив быт с мифологическим мирообразом,
но сумма осталась приблизительно той же: в плясовом ритме четырехстопного
хорея и в образе беловолосого седобородого «лихого старика» Борея, больше
похожего на сказочного Деда Мороза, зазвучали фольклорные ассоциации,
а общий тон повествования приобрел интонацию, которую Богданович назвал
«забавным стихом», а Державин позже, в подражании оде Горация «Exegi
monumentum» назовет «забавным русским слогом».
В результате того, что одическое государственное событие рождения
престолонаследника предельно сближается с частной человеческой жизнью
как ее равноправный факт, это событие и само по себе претерпевает изменения.
В стихах Державина удачно использован интернациональный сказочный мотив
принесения гениями даров царственному младенцу. Порфирородное дитя получает
в дар все традиционные монаршие добродетели: «гром <...> предбудущих
побед», «сияние порфир», «спокойствие и мир», «разум, духа высоту».
Однако последний дар из этого смыслового ряда заметно выбивается: «Но
последний, добродетель // Зарождаючи в нем, рек: // «Будь страстей твоих
владетель, // Будь на троне человек!» (27).
В мотиве самообладания монарха и осознании его человеческой природы,
естественно уравнивающей властителя с любым из его подданных, трудно
не услышать отзвука основного лейтмотива сатирической публицистики 1769-1774
гг., впервые в истории русской литературы нового времени высказавшей
мысль о том, что властитель — тоже человек, но сделавшей это в плане
сатирического обличения человеческого несовершенства властителя. В «Стихах
на рождение в Севере порфирородного отрока», при всех сложностях их
синтетической жанрово-стилевой структуры, эта идея переведена в высокий
одический план: «Се божественный, — вещали, — // Дар младенцу он избрал!».
Другое синтетическое жанровое образование в лирике 1779-1783 гг. предлагает
ода «На смерть князя Мещерского» (1779). Тема смерти и утраты — традиционно
элегическая, и в творчестве самого Державина последующих лет она будет
находить как вполне адекватное жанровое воплощение (проникновенная элегия
на смерть первой жены Державина, Екатерины Яковлевны, написанная в 1794
г.), так и травестированное: тема смерти, при всем своем трагизме, всегда
осознавалась и воплощалась Державиным контрастно. Так, может быть, одно
из самых характерных для державинского стиля поэтического мышления стихотворений,
сжато демонстрирующее в четырех стихах неповторимость его поэтической
манеры, тоже написано на смерть: «На смерть собачки Милушки, которая
при получении известия о смерти Людовика XVI упала с колен хозяйки и
убилась до смерти» (1793):
Увы! Сей день
с колен Милушка
И с трона Людвиг пал. — Смотри,
О смертный! не все ль судьб игрушка —
Собачки и цари? [5] |
Равноправие всех фактов жизни в эстетическом сознании Державина делает
для него возможным немыслимое — объединение абсолютно исторического
происшествия, значимого для судеб человечества в целом (казнь Людовика
XVI во время Великой французской революции) и факта абсолютно частной
жизни (горестная участь комнатной собачки) в одной картине мира, где
все живое и живущее неумолимо подвержено общей судьбе: жить и умереть.
Так поэтический экспромт, воспринимаемый как озорная шутка, оказывается
чреват глубоким философским смыслом, и неудивительно, что, обратившись
к теме смерти в 1779 г., Державин на традиционно элегическую тему написал
глубоко эмоциональную философскую оду.
«На смерть князя Мещерского» — всестороннее воплощение контрастности
державинского поэтического мышления, в принципе не способного воспринимать
мир однотонно, одноцветно, однозначно. Первый уровень контрастности,
который прежде всего бросается в глаза, — это контрастность понятийная.
Все стихотворение Державина выстроено на понятийных и тематических антитезах:
«Едва увидел я сей свет, // Уже зубами смерть скрежещет», «Монарх и
узник — снедь червей»; «Приемлем с жизнью смерть свою, // На то, чтоб
умереть, родимся»; «Где стол был яств, там гроб стоит»; «Сегодня бог,
а завтра прах» (29-30) — все эти чеканные афоризмы подчеркивают центральную
антитезу стихотворения: «вечность — смерть», части которой, как будто
бы противоположные по смыслу (вечность — бессмертие, смерть — небытие,
конец), оказываются уподоблены друг другу в ходе развития поэтической
мысли Державина: «Не мнит лишь смертный умирать // И быть себя он вечным
чает» — «Подите счастьи прочь возможны, // Вы все пременны здесь и ложны:
// Я в дверях вечности стою» (31).
И если способом контрастного противопоставления понятий Державин достигал
единства поэтической мысли в своей философской оде, то единство ее текста
определяется приемами повтора и анафоры, которые на композиционном уровне
объединяют сходными зачинами стихи, содержащие контрастные понятия,
а также сцепляют между собой строфы по принципу анафорического повтора
от последнего стиха предыдущей строфы к первому стиху последующей:
И бледна смерть
на всех глядит.
Глядит на всех — и на царей,
Кому в державу тесны миры,
Глядит на пышных богачей,
Что в злате и в сребре кумиры;
Глядит на прелесть и красы,
Глядит на разум возвышенный,
Глядит на силы дерзновенны
И точит лезвие косы (30). |
Причем сам по себе прием анафоры оказывается, в плане выразительных
средств, контрастно противоположен приему антитезы, функциональному
в пределах одного стиха или одной строфы, тогда как анафора действует
на стыках стихов и строф.
Контрастность словесно-тематическая и контрастность выразительных
средств — приемов антитезы и анафоры, дополнена в оде «На смерть князя
Мещерского» и контрастностью интонационной. Стихотворение в целом отличается
чрезвычайной эмоциональной насыщенностью, и настроение трагического
смятения и ужаса, заданное в первой строфе:
Глагол времен!
металла звон!
Твой страшный глас меня смущает,
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет — и к гробу приближает (29) — |
к концу стихотворения нагнетается до невыносимости, заставившей Белинского
воскликнуть: «Как страшна его ода «На смерть князя Мещерского»: кровь
стынет в жилах <...>!» [6]. Но вот последняя строфа — неожиданный вывод, сделанный поэтом
из мрачного поэтического зрелища всепоглощающей смерти и контрастирующий
с ним своей эпикурейски-жизнерадостной интонацией:
Сей день иль
завтра умереть.
Перфильев! должно нам конечно:
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар (31). |
Этот интонационный перепад, связанный с обращением поэта к третьему
лицу, заставляет обратить внимание на такое свойство державинского поэтического
мышления, как его конкретность, составляющее контраст общему тону философской
оды, оперирующей родовыми категориями и абстрактными понятиями. На склоне
лет, в 1808 г., Державин написал к своим стихам «Объяснения», где откомментировал
и оду «На смерть князя Мещерского». В частности, он счел нужным сообщить
точно чин князя Мещерского: «Действительный тайный советник, <...>
главный судья таможенной канцелярии», указать на его привычки: «Был
большой хлебосол и жил весьма роскошно», а также сообщить о том, кто
такой Перфильев: «Генерал-майор <...>, хороший друг князя Мещерского,
с которым всякий день были вместе» (319).
В этом точном биографически-бытовом контексте стихотворение обретает
дополнительный смысл: стих «Где стол был яств, там гроб стоит» начинает
восприниматься не только как общефилософский контраст жизни и смерти,
но и как национальный бытовой обычай (ставить гроб с покойником на стол)
и как знак эпикурейского жизнелюбия хлебосольного князя Мещерского,
с которым его разделяли его друзья — Перфильев и Державин. Таким образом,
эпикурейская концовка стихотворения оказывается тесно связана с бытовой
личностью князя Мещерского, смерть которого вызвала к жизни философскую
оду-элегию Державина.
Так в поэзии 1779 г. намечаются основные эстетические принципы индивидуальной
поэтической манеры Державина: тяготение к синтетическим жанровым структурам,
контрастность и конкретность поэтического образного мышления, сближение
категорий исторического события и обстоятельств частной жизни в тесной
связи между биографическими фактами жизни поэта и его текстами, которые
он считает нужным комментировать сообщениями о конкретных обстоятельствах
их возникновения и сведениями об упомянутых в них людях. Все эти свойства
становящейся индивидуальной поэтической манеры Державина как в фокусе
собрались в его оде «Фелица», посвященной Екатерине II. С публикации
этой оды в 1783 г. для Державина начинается литературная слава, для
русской похвальной оды — новая жизнь лирического жанра, а для русской
поэзии — новая эпоха ее развития.
Одо-сатирический мирообраз в торжественной оде
«Фелица»
В формальном отношении Державин в «Фелице» строжайше соблюдает канон
ломоносовской торжественной оды: четырехстопный ямб, десятистишная строфа
с рифмовкой аБаБВВгДДг. Но эта строгая форма торжественной оды в данном
случае является необходимой сферой контрастности, на фоне которой отчетливее
проступает абсолютная новизна содержательного и стилевого планов. Державин
обратился к Екатерине II не прямо, а косвенно — через ее литературную
личность, воспользовавшись для оды сюжетом сказки, которую Екатерина
написала для своего маленького внука Александра. Действующие лица аллегорической
«Сказки о царевиче Хлоре» — дочь киргиз-кайсацкого хана Фелица (от латинского
felix — счастливый) и молодой царевич Хлор заняты поиском розы без шипов
(аллегория добродетели), которую они и обретают, после многих препятствий
и преодоления искушений, на вершине высокой горы, символизирующей духовное
самосовершенствование.
Это опосредованное обращение к императрице через ее художественный
текст дало Державину возможность избежать протокольно-одического, возвышенного
тона обращения к высочайшей особе. Подхватив сюжет сказки Екатерины
и слегка усугубив восточный колорит, свойственный этому сюжету, Державин
написал свою оду от имени «некоторого татарского мурзы», обыграв предание
о происхождении своего рода от татарского мурзы Багрима. В первой публикации
ода «Фелица» называлась так: «Ода к премудрой киргиз-кайсацкой царевне
Фелице, писанная некоторым татарским мурзою, издавна поселившимся в
Москве, а живущим по делам своим в Санкт-Петербурге. Переведена с арабского
языка».
Уже в названии оды личности автора уделено ничуть не меньше внимания,
чем личности адресата. И в самом тексте оды отчетливо прорисованы два
плана: план автора и план героя, связанные между собою сюжетным мотивом
поиска «розы без шипов» — добродетели, который Державин почерпнул из
«Сказки о царевиче Хлоре». «Слабый», «развратный», «раб прихотей» мурза,
от имени которого написана ода, обращается к добродетельной «богоподобной
царевне» с просьбой о помощи в поисках «розы без шипов» — и это естественно
задает в тексте оды две интонации: апологию в адрес Фелицы и обличение
в адрес мурзы. Таким образом, торжественная ода Державина соединяет
в себе этические установки старших жанров — сатиры и оды, некогда абсолютно
контрастных и изолированных, а в «Фелице» соединившихся в единую картину
мира. Само по себе это соединение буквально взрывает изнутри каноны
устоявшегося ораторского жанра оды и классицистические представления
о жанровой иерархии поэзии и чистоте жанра. Но те операции, которые
Державин проделывает с эстетическими установками сатиры и оды, еще более
смелы и радикальны.
Естественно было бы ожидать, что апологетический образ добродетели
и обличаемый образ порока, совмещенные в едином одо-сатирическом жанре,
будут последовательно выдержаны в традиционно свойственной им типологии
художественной образности: абстрактно-понятийному воплощению добродетели
должен был бы противостоять бытовой образ порока. Однако этого не происходит
в «Фелице» Державина, и оба образа с точки зрения эстетической являют
собой одинаковый синтез идеологизирующих и бытописательных мотивов.
Но если бытовой образ порока в принципе мог быть подвержен некоторой
идеологизации в своем обобщенном, понятийном изводе, то бытового образа
добродетели, да еще и венценосной, русская литература до Державина принципиально
не допускала. В оде «Фелица» современников, привыкших к абстрактно-понятийным
конструкциям одических обликов идеального монарха, потрясла именно бытовая
конкретность и достоверность облика Екатерины II в ее повседневных занятиях
и привычках, перечисляя которые Державин удачно использовал мотив распорядка
дня, восходящий к сатире II Кантемира «Филарет и «Евгений»:
Мурзам твоим
не подражая,
Почасту ходишь ты пешком,
И пища самая простая
Бывает за твоим столом;
Не дорожа твоим покоем,
Читаешь, пишешь пред налоем
И всем из твоего пера
Блаженство смертным проливаешь:
Подобно в карты не играешь,
Как я, от утра до утра (41). |
И точно так же, как бытописательная картинка не до конца выдержана
в одной типологии художественной образности («блаженство смертных»,
вклинивающееся в ряд конкретно-бытовых деталей, хотя Державин и здесь
тоже точен, имея в виду знаменитый законодательный акт Екатерины: «Наказ
Комиссии о сочинении проекта нового уложения»), идеологизированный образ
добродетели тоже оказывается разрежен конкретно-вещной метафорой:
Тебе единой
лишь пристойно.
Царевна! свет из тьмы творить;
Деля Хаос на сферы стройно,
Союзом целость их крепить;
Из разногласия — согласье
И из страстей свирепых счастье
Ты можешь только созидать.
Так кормщик, через понт плывущий,
Ловя под парус ветр ревущий,
Умеет судном управлять (43). |
В этой строфе нет ни одной словесной темы, которая генетически не
восходила бы к поэтике торжественной оды Ломоносова: свет и тьма, хаос
и стройные сферы, союз и целость, страсти и счастье, понт и плаванье
— все это знакомый читателю XVIII в. набор абстрактных понятий, формирующих
идеологический образ мудрой власти в торжественной оде. Но вот «кормщик,
через понт плывущий», умело управляющий судном, при всем аллегорическом
смысле этого образа-символа государственной мудрости, несравненно более
пластичен и конкретен, чем «Как в понт пловца способный ветр» или «Летит
корма меж водных недр» [7] в оде Ломоносова 1747 г.
Индивидуализированному и конкретному персональному облику добродетели
противостоит в оде «Фелица» обобщенный собирательный образ порока, но
противостоит только этически: как эстетическая сущность, образ порока
абсолютно тождествен образу добродетели, поскольку он является таким
же синтезом одической и сатирической типологии образности, развернутым
в том же самом сюжетном мотиве распорядка дня:
А я, проспавши
до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преобращая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от персов похищаю,
То стрелы к туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщался нарядом,
Скачу к портному по кафтан (41).
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож.
Кто сколько мудростью ни знатен,
Но всякий человек есть ложь.
Не ходим света мы путями,
Бежим разврата за мечтами,
Между лентяем и брюзгой,
Между тщеславьем и пороком
Нашел кто разве ненароком
Путь добродетели прямой (43). |
Единственное, в чем заключается эстетическая разница образов Фелицы-добродетели
и мурзы-порока — это их соотнесенность с конкретными личностями державинских
современников. В этом смысле Фелица-Екатерина является, по авторскому
намерению, точным портретом, а мурза — маска автора оды, лирический
субъект текста — собирательным, но конкретным до такой степени образом,
что до сих пор его конкретность вводит исследователей творчества Державина
в соблазн усмотреть в чертах этой маски сходство с лицом самого поэта,
хотя сам Державин оставил недвусмысленные и точные указания на то, что
прототипами для этого собирательного образа вельможи-царедворца ему
послужили Потемкин, А. Орлов, П. И. Панин, С. К. Нарышкин с их характерными
свойствами и бытовыми пристрастиями — «прихотливым нравом», «охотой
до скачки лошадей», «упражнениями в нарядах», страстью ко «всякому молодечеству
русскому» (кулачному бою, псовой охоте, роговой музыке). Создавая образ
мурзы, Державин имел в виду и «вообще старинные обычаи и забавы русские»
(308).
Думается, в интерпретации лирического субъекта оды «Фелица» — образа
порочного «мурзы» — наиболее близок к истине И. З. Серман, увидевший
в его речи от первого лица «такой же смысл и такое же значение», какое
имеет «речь от первого лица в сатирической журналистике эпохи — в «Трутне»
или «Живописце» Новикова. И Державин, и Новиков применяют допущение,
обычное для литературы Просвещения, заставляя своих разоблачаемых и
высмеиваемых ими персонажей самих говорить о себе со всей возможной
откровенностью» [8].
И здесь нельзя не заметить двух вещей: во-первых, того, что прием
саморазоблачительной характеристики порока в его прямой речи генетически
восходит прямо к жанровой модели сатиры Кантемира, а во-вторых, того,
что, создавая свой собирательный образ мурзы в качестве лирического
субъекта оды «Фелица» и заставляя его говорить «за весь свет, за все
дворянское общество» [9], Державин, в сущности, воспользовался ломоносовским одическим
приемом конструкции образа автора. В торжественной оде Ломоносова личное
авторское местоимение «я» было не более чем формой выражения общего
мнения, и образ автора был функционален лишь постольку, поскольку был
способен воплощать собою голос нации в целом — то есть носил собирательный
характер.
Таким образом, в «Фелице» Державина ода и сатира, перекрещиваясь своими
этическими жанрообразующими установками и эстетическими признаками типологии
художественной образности, сливаются в один жанр, который, строго говоря,
уже нельзя назвать ни сатирой, ни одой. И то, что «Фелица» Державина
продолжает традиционно именоваться «одой», следует отнести за счет одических
ассоциаций темы. Вообще же это — лирическое стихотворение, окончательно
расставшееся с ораторской природой высокой торжественной оды и лишь
частично пользующееся некоторыми способами сатирического миромоделирования.
Пожалуй, именно это — становление синтетического поэтического жанра,
относящегося к области чистой лирики — следует признать основным итогом
творчества Державина 1779—1783 гг. И в совокупности его поэтических
текстов этого периода очевидно обнаруживается процесс перестройки русской
лирической поэзии в русле тех же самых закономерностей, которые мы уже
имели случай наблюдать в публицистической прозе, беллетристике, стихотворном
эпосе и комедиографии 1760—1780-х гг. За исключением драматургии — принципиально
безавторского во внешних формах выражениях рода словесного творчества
— во всех этих отраслях русской изящной словесности результатом скрещивания
высокого и низкого мирообразов была активизация форм выражения авторского,
личностного начала. И державинская поэзия не была в этом смысле исключением.
Именно формы выражения личностного авторского начала через категорию
лирического героя и поэта как образного единства, сплавляющего всю совокупность
отдельных поэтических текстов в единое эстетическое целое, являются
тем фактором, который обусловливает принципиальное новаторство Державина-поэта
относительно предшествующей ему национальной поэтической традиции.
Эстетическая категория личности в лирике Державина
1790-1800-х гг.
Тождество поэтической личности Державина самой себе в разных его текстах,
выраженное как через категорию лирического субъекта, так и через категорию
личности в понимании поэта вообще — это эстетическое единство более
высокого уровня, чем индивидуальный поэтический стиль — единственное
известное новой русской поэзии до Державина средство унификации совокупности
текстов одного поэта.
Державинские же лирические тексты объединены по двум признакам — индивидуального
поэтического стиля и единства авторской личности, которое равным образом
определяет и автобиографизм лирического субъекта, и единство способов
воссоздания картины мира в ее вещно-предметном и личностном воплощении.
Таким образом, в центр поэтики зрелого Державина выдвигается именно
эта проблема — проблема личности, впервые обстоятельно поставленная
применительно к творчеству Державина Г. А. Гуковским.
«В центре того пестрого и реального мира, о котором трактует творчество
Державина, — писал исследователь, — стоит он сам, Гаврила Романович,
человек такого-то чина, образования и характера, занимающий такую-то
должность. <...> Лирический герой у Державина неотделим от представления
о реальном авторе. Дело, конечно, не в том, был ли Державин в жизни
<...> похож на того воображаемого «поэта», от лица которого написаны
стихотворения, обозначаемые данным именем <...>. Существенно то,
что стихи Державина строят в сознании читателя совершенно конкретный
бытовой образ основного персонажа их — поэта <...>, что это не
«пиит», а именно персонаж, притом подробно разработанный и окруженный
всеми необходимыми для иллюзии реальности обстановочными деталями. Этим
достигается объединение всех произведений поэта, символизируемое единством
его имени» [10].
Эта «индивидуальная жизнь, воплощенная в слове» Державина имеет свою
внутреннюю градацию. Стихотворения Державина 1780-1790-х гг. и даже
те, которые написаны им уже в первом десятилетии XIX в., внутренне группируются
в своеобразные тематические и жанрово-стилевые циклы, для каждого из
которых актуален какой-нибудь один уровень проблемы личности, находящий
преимущественное выражение в жанровой структуре, образности и сюжетосложении
текстов. Необходимо только четко сознавать, что эти группы текстов отнюдь
не являются авторскими циклами (единственный такой цикл — это сборник
«Анакреонтических песен» 1804 г.), но обладают лишь рядом общих признаков,
которые можно выявить при сугубо исследовательском подходе — то есть
имея в виду всю совокупность державинского лирического наследия.
С этой точки зрения в поэзии Державина можно увидеть пять уровней
воплощения категории личности, которая своим эстетическим смыслом покрывает
и принципы конструкции образа персонажа, и формы проявления авторской
личности в автобиографическом образе лирического героя, поскольку в
русской литературе 1760-1780-х гг. персонаж и объективированный в тексте
автор — это эстетические сущности одного порядка. Во-первых, человек
в стихах Державина предстает как неотъемлемая часть материального мира
реальности. В своем эмпирическом, бытовом и пластическом облике он вписан
в пластическую картину материального мира. Во-вторых, человек в стихах
Державина осмыслен как член общества, в контексте своих социальных связей
и отношений. В-третьих, в эпоху бурной и богатой историческими событиями
русской жизни Державин осознал человека современником своей исторической
эпохи и сумел представить его темперамент и склад личности как эпохально-историческое
явление. В-четвертых, стихам Державина в полной мере свойственна и всеобщая
страсть его литературной эпохи к национальному самоопределению характера.
Для его выражения он нашел не только традиционные формы использования
фольклорных мотивов и жанров, но и вполне оригинальные поэтические способы.
Наконец, человек в восприятии Державина выступает как элемент мироздания
в целом — и таким образом, в соотношении с самыми высокими абстракциями
понятийно-идеологической реальности — космосом, временем, вечностью,
божеством, творчеством — категория личности в лирике Державина оказывается
одним из неотъемлемых элементов высшей, идеальной, духовной реальности
философской картины мира. Каждому из этих уровней приблизительно соответствует
и определенная жанровая структура лирического стихотворения.
Эмпирический человек в «домашней» поэзии.
Бытописательные мотивы лирики.
Эмпирический бытовой уровень личности чаще всего находит свое воплощение
в жанрах, которые позже, в XIX в., станут называть «домашней поэзией»
и «дружеским посланием» («Кружка» 1777 г., «К первому соседу» 1780 г.,
«Желание зимы» 1787 г., «Прогулка в Сарском селе» 1791 г., «Приглашение
к обеду» 1795 г.).
Характерной приметой поэтики текстов, в которых человек предстает
как обычный земной обитатель, является пластический бытописательный
характер поэтической образности. Такое стихотворение может быть вызвано
к жизни повседневной интимной бытовой ситуацией — дружеской пирушкой
в саду:
Краса пирующих
друзей,
Забав и радостей подружка,
Предстань пред нас, предстань скорей,
Большая сребряная кружка! (21), |
или лодочной прогулкой по Царскосельскому озеру, окруженному пейзажным
парком и памятниками русской военной славы, причем словесный пейзаж,
возникающий под пером Державина в подобных стихах, имеет характер топографически
точного соответствия реальной местности: по стихотворению «Прогулка
в Сарском селе» можно установить точку зрения, с которой поэт воспринимает
окружающие его виды:
Сребром сверкают
воды,
Рубином облака,
Багряным златом кроны,
Как огненна река;
Свет ясный, пурпуровый
Объял все воды вкруг <...>
Коль красен вид природы
И памятников вид,
Они где зрятся в воды <...> (106). |
Пластицизм мирообраза, создаваемого
Державиным в реальных формах, красках и звуках материального мира, накладывает
свой отпечаток даже и на условно-аллегорические образы, как, например,
в шуточном стихотворении «Желание зимы», стилизованном под кабацкую
песенку, где образ наступающей зимы имеет конкретные бытовые формы —
это русская барыня «в шубеночке атласной», лихо катящая в стремительном
экипаже:
В убранстве
козырбацком,
Со ямщиком-нахалом,
На иноходце хватском,
Под белым покрывалом
Бореева кума
Катит в санях — Зима (60). |
Один из главных способов создания эмпирического образа человека в
стихах Державина — это погружение его в достоверную бытовую среду, окружение
изобильными словесно-вещными натюрмортами, напоминающими живописные
натюрморты фламандской школы, где сами по себе великолепная посуда,
фрукты, цветовая гамма накрытого пиршественного стола нейтрализуют ассоциации
с сатирическим бытописанием как средством дискредитации и становятся
самоценным эстетическим фактом поэзии:
Гремит музыка,
слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов;
Сластей и ананасов горы,
И множество других плодов
Прельщают чувства и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой (33-34). |
Это любование прекрасной вещностью мира, формой и цветом, особенно
заметно в позднем творчестве Державина, где эмпирия бытовой человеческой
жизни уступает место философским размышлениям о ее скоротечности, но
именно это сознание повышает эстетическую ценность мгновенного зрительного
впечатления, увеличивает наслаждение эфемерной красотой быта, как в
одном из самых поздних стихотворений Державина «Евгению. Жизнь Званская»
(1807):
Багряна ветчина,
зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером
Там щука пестрая — прекрасны! (275). |
Словесному натюрморту, как средству воссоздания пластически достоверной
картины эмпирической жизни, соответствует словесный портрет, столь же
пластический и столь же точно соотнесенный со своим живым оригиналом,
на чем Державин особенно настаивал в своих «Объяснениях». Так, комментируя
оду «Изображение Фелицы», тематически связанную с одой «Фелица», он
сделал следующее примечание к описанию внешности Екатерины II: «Сей
куплет и следующие два описывают точно изображение императрицы, походку
ее, нрав, голос и проч.» (315). Таким образом, совокупность черт физического
и нравственного облика Екатерины II: «Небесно-голубые взоры // И по
ланитам нежна тень», «тиха, важна, благородна» поступь, «коричные власы»,
«в очах величие души», «кроткий глас ее речей» (78—79) сливается в воображаемый
пластический словесный портрет. В стихах Державина можно найти и точные
словесные аналогии известным живописным полотнам его эпохи. Так, в оде
«Видение мурзы» (1783-1784) содержится точнейшее воспроизведение портрета
Екатерины II работы Левицкого [11], а
в оде «Тончию» (1801) дан словесный эскиз одного из самых знаменитых
портретов Державина кисти Сальватора Тончи, где поэт изображен на фоне
зимнего пейзажа в медвежьей шубе и шапке:
Одежда белая
струилась
На ней серебряной волной;
Градская на главе корона,
Сиял при персях пояс злат;
Из черно-огненна виссона,
Подобный радуге, наряд
С плеча десного полосою
Висел на левую бедру... (56).
Иль нет, ты лучше напиши
Меня в натуре самой грубой:
В жестокий мраз с огнем души,
В косматой шапке, скутав шубой,
Чтоб шел, природой лишь водим,
Против погод, волн, гор кремнистых
В знак, что рожден в странах я льдистых,
Что был прапращур мой Багрим (228). |
Так в поэзии Державина на эмпирическом уровне воплощения категории
личности в один эстетический ряд выстраиваются явления материального
и идеального мира, которые в предшествующей поэзии не могли быть соположены
в пределах одного жанра или текста: бытописательный образ вещного мира,
пейзажное описание и пейзажная аллегория, духовный облик человека, явленный
в его внешности и одежде, наконец, произведение искусства, не принадлежащее
к словесному ряду — картина, статуя.
В лирике Державина все эти явления приобретают абсолютное эстетическое
равноправие по двум причинам: во-первых, потому что они реальны и имеют
существование, а во-вторых, потому, что они становятся объектом его
восприятия и поэтического творчества. Так под пером Державина лирическая
поэзия перестает моделировать в словесных абстракциях отвлеченную умопостигаемую
сущность жизни и начинает изображать мир таким, каким он виден глазу
и слышим уху обыкновенного земного жителя — пестрым, разнородным, многоцветным,
многозвучным — и единым в своей разнородности.
Человек в контексте социальных связей. Сатира Державина
Уровень социальной жизни личности в лирике Державина предстает наиболее
конфликтным. С социальным аспектом личности связаны стихотворения, в
которых четче проступает сатира как смысловая тенденция и авторская
позиция, хотя в своем жанровом облике эти стихотворения совсем не обязательно
сохраняют черты генетической преемственности с жанром сатиры как таковым.
Одно из подобных стихотворений, стоившее Державину многих неприятностей
при дворе, ода «Властителям и судиям», генетически является духовной
одой, то есть переложением библейского псалма 81-го. Смягченную редакцию
оды ему удалось опубликовать в 1787 г.. но в 1795 г., после событий
Великой французской революции, поднеся рукописный том своих стихотворений,
в состав которого была включена и эта ода, Екатерине II, Державин чуть
не попал в руки секретаря тайной полиции по обвинению в якобинстве.
Действительно, в контексте европейской истории конца XVIII в. псалом
царя Давида, от имени всевышнего обличающий «земных богов», приобрел
острый политический смысл и в назидании земным владыкам, и в гневном
обличении их неправедной власти:
Ваш долг есть:
сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять <...>
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса (61). |
Обличительный пафос духовной оды оказался усилен еще и характерным
для Державина двоением его лирического субъекта: в обвинительную речь
Бога в адрес неправедных владык неожиданно вклинивается человеческий
голос, возвещающий уже открытую русской литературой и Державиным в сатирическом
и одическом планах истину о том, что царь — тоже человек. Но в духовной
оде «Властителям и судиям» из нее делается вывод, который в сложившихся
исторических условиях конца XVIII в. приобрел характер конкретной угрозы
и намека на казнь Людовика XVI — совершенно вне зависимости от державинских
поэтических намерений:
Цари! — Я мнил,
вы боги властны,
Никто над вами не судья, —
Но вы, как я, подобно страстны
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет (61-62). |
Лирике Державина, воспроизводящей социальный облик человека, не в
меньшей мере чем другим жанровым разновидностям его поэзии, свойственны
контрастность и конкретность поэтики. Его сатирическая ода «Вельможа»
(1794) — одно из наиболее крупных и последовательно выдержанных в обличительных
тонах стихотворений сатирического плана — при всей своей
кажущейся обобщенности имеет совершенно точный адрес. При том, что в
оде не названо ни одно имя, у современников не могло быть ни малейшего
сомнения относительно того, в чей адрес целит державинское обличение
недостойного царедворца:
Не украшение
одежд
Моя днесь муза прославляет,
Которое в очах невежд,
Шутов в вельможи наряжает (137). |
Сатирический образ типичного царедворца,
озабоченного более всего собственным покоем и удовольствием, имеет собирательный,
как и в «Фелице», смысл. Но эта собирательность, так же, как и в «Фелице»,
складывается из характеристических примет многих известных Державину
царедворцев. Во всяком случае, картина передней, в которой посетители
терпеливо дожидаются пробуждения вельможи и приема, написана Державиным
с натуры:
А там израненный
герой,
Как лунь во бранях поседевший <...>
А там — вдова стоит в сенях
И горьки слезы проливает <...>
А там — на лестничный восход
Прибрел на костылях согбенный
Бесстрашный, старый воин тот <...>
А там, — где жирный пес лежит,
Гордится вратник галунами, —
Заимодавцев полк стоит,
К тебе пришедших за долгами (139-140). |
В «Объяснениях» к оде «Вельможа» упомянуты князь Потемкин-Таврический
и граф Безбородко, в приемных которых, надо полагать, Державину не раз
приходилось наблюдать такие картины. Но и в сатирической оде «Вельможа»
очерчена необходимая для Державина сфера контрастности. Антитезису недостойному
вельможе, чей образ подан в сатирико-бытовых тонах, противопоставлен
тезис — образ подлинного вельможи, достойного, доблестного, добродетельного
— то есть носителя высших духовных ценностей:
Осел останется
ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами (137) —
Хочу достоинствы я чтить,
Которые собою сами
Умели титлы заслужить
Похвальными себе делами (137). |
И этот образ-тезис тоже конкретен: последние строфы оды, обращенные
к истинному герою современности в глазах Державина, кончаются стихом:
«Румяна вечера заря», которую поэт откомментировал так: «Стих, изображающий
прозвище, преклонность лет и славу Румянцева» (327). Так в сатирической
лирике Державина создается образная летопись его исторической эпохи,
галерея портретов его живых современников, личности и дела которых,
как это было ясно уже при их жизни, станут достоянием русской истории.
И это подводит нас к следующему аспекту личности в творчестве Державина
— воплощенной в людях и делах большой истории его эпохи.
Человек — современник своей исторической эпохи.
Батальная лирика
Исторический срез категории личности более всего связан с державинской
официальной одической лирикой, победными и батальными одами, а также
с личными посвящениями великим современникам. В отношении крупных исторических
событий — военных побед и территориальных приобретений — эпоха царствования
Екатерины II была бурной и насыщенной. Она породила таких великих полководцев,
как Потемкин, Румянцев, Суворов, озвучена победным громом чесменских
и кагульских пушек, ознаменована взятием Измаила, осадой Очакова, присоединением
Крыма, знаменитым переходом русских войск через Альпы. Естественно поэтому,
что одическая батальная лирика занимает в творчестве Державина значительное
место. Это такие его крупные стихотворения, как: «Осень во время осады
Очакова» (1788), «На взятие Измаила» (1790), «На победы в Италии» (1799),
«На переход Альпийских гор» (1799), «Фельдмаршалу Александру Васильевичу
Суворову-Рымникскому...» (1795), «Снигирь» (1800).
В этих патриотических гимнах Державин, создавая более эмоциональный,
чем исторический образ события, идет от собственной реакции, своего
видения и понимания. Это эмоциональное впечатление, накладываясь на
историческое событие, трансформирует его по законам индивидуального
стиля мышления, делает большую историю фактом повседневной жизни человека,
одним из аспектов личности самого Державина и любого человека его исторической
эпохи. Может быть, особенно очевидна эта державинская способность интимно
переживать грандиозные исторические события своей эпохи в оде «Осень
во время осады Очакова», имеющей любопытную творческую историю. Ода
была написана для племянницы князя Потемкина, В. В. Голицыной, чей муж
находился под стенами осажденной крепости, под командой Потемкина и,
как заметил Державин в «Объяснениях», «Автор, не имея тоже известия
о наших войсках, между страхом и надеждой послал ей сию оду» (320).
Этот конкретный жизненный факт, вызвавший появление державинской оды,
характерно видоизменил ее поэтику, преобразив победный гимн во славу
русского оружия в чередующиеся картины войны и мирной жизни. Ода начинается
великолепным осенним пейзажем:
Уже румяна
Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам (65). |
Осень — пора жатвы и сбора урожая, а жатва — это восходящая еще к
древнерусской и фольклорной традиции метафора военной битвы. Поэтому
по вполне естественной поэтической ассоциации возникает и батальная
картина:
Мужайся, твердый
росс и верный,
Еще победой возблистать!
Ты не наемник — сын усердный;
Твоя Екатерина мать,
Потемкин — вождь, Бог — покровитель;
Твоя геройска грудь — твой щит <...> (67). |
Совмещение контрастных планов — мирной изобильной осени и жатвы урожая
— жатвы лавров военной славы — порождает следующий ассоциативный сюжетный
ход — обращение к теме мирной семейной жизни и ожидания героя с поля
битвы:
Она к тебе
вседневно пишет:
Твердит то славу, то любовь,
То жалостью, то негой дышит,
То страх ее смущает кровь (68) — |
и это контрастное состояние души является личностным психологическим
воплощением главного контраста оды: контраста между мирной тишиной природы
и грохотом военной бури. Так личность и история неразрывно сопрягаются
в глубинном тождестве через поэтическое мировосприятие автора.
В батальной лирике Державина складываются два типа образов героев
исторической эпохи: поэтически обобщенный собирательный образ Росса
— сына отечества, патриота, своеобразная аллегория национальной идеи,
и индивидуализированно-конкретный, в духе пластической портретной образности
Державина, стремящегося воссоздать достоверный бытовой облик человека.
Среди портретов великих современников, которые рассыпаны по текстам
батальных од Державина, обращают на себя внимание стихотворные посвящения
А. В. Суворову, чей экстравагантный бытовой облик был как бы специально
создан для контрастного поэтического мышления Державина. Бытовая картинка
— Суворов, демонстративно спящий на охапке соломы в роскошном Таврическом
дворце — это не только очередной образец державинской поэтики контраста,
но и свидетельство ее глубокого соответствия эпохальному типу мировосприятия.
Кажется, что не Державин, увидев эту картинку воочию, написал свои стихи
«Когда увидит кто, что в царском пышном доме // По звучном громе Марс
почиет на соломе» (159), а она перекочевала в реальную жизнь из стихов
Державина. Особенно же наглядной, формально проявленной контрастностью
отличается портрет Суворова в стихотворении «Снигирь», написанном Державиным
на смерть великого полководца, где стихи, выдержанные в портретно-бытовом
низком или абстрактно-понятийном высоком словесном ключе, чередуются
как перекрестные рифмы:
Кто перед ратью
будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов
С горстью россиян все побеждать? (222). |
Коллективный и индивидуальный образы героев эпохи, Росс и российский
полководец в батальной лирике Державина, воплощают в себе такую эстетическую
универсалию державинской лирики, как острое национальное самосознание.
Его рост был обусловлен громом русских военных побед, и в этом качестве
национальное самосознание определило официальный идеологический пафос
эпохи. Как фундаментальная основа духовной жизни России, национальное
самосознание оказало свое влияние и на особенности литературы 1760-1780-х
гг.: мы уже имели случай говорить о художественных приемах создания
национального характера в беллетристике, стихотворном эпосе, драматургии.
В державинских стихах «тайна национальности» открывается и русской поэзии.
«Тайна национальности». Анакреонтическая поэзия
Еще Белинский заметил, что «главное, отличительное их [стихов Державина]
свойство есть народность, народность, состоящая не в подборе
мужицких слов или насильственной подделке под лад песен и сказок, но
в сгибе ума русского, в русском образе взгляда на вещи»
[12]. Этот «русский образ взгляда на вещи» в лирике Державина изначален,
и проявляется он весьма многообразно. На эмпирическом уровне мирообраза
он связан с вещными приметами национального быта: не случайно характерные
державинские натюрморты, изображающие накрытый стол, неукоснительно
вызывают эпитет «русский», в равной мере относящийся и к обеду, и к
образу поэта; как в стихотворении «Приглашение к обеду» (1795):
Шекснинска
стерлядь золотая.
Каймак и борщ уже стоят;
В крафинах вина, пунш блистая,
То льдом, то искрами манят <...>
Не чин, не случай и не знатность
На русский мой простой обед
Я звал, одну благоприятность <...> (157). |
Национальная кухня и национальное хлебосольство хозяина по-державински
характерно, сводят в одной лирической эмоции бытописательный мотив с
душевным свойством. Национальные обычаи и нравы — это из области глубинных
основ личности, и Державин это хорошо понимает. В 1798 г., переводя
второй эпод Горация «Beatus ille...» («Похвала сельской жизни»), Державин
русифицировал свой перевод и позже обратил на это особенное внимание
читателя: ода Горация в переводе русского поэта оказалась «соображена
с русскими обычаями и нравами» (344). Русификация имеет двойной, фольклорно-литературный
характер: описывая обед крестьянина, Державин разворачивает в бытовой
зарисовке русскую пословицу «щей горшок да сам большой»— и это служит
своеобразной ассоциативной отсылкой к творчеству основоположника новой
русской литературы — Кантемира, который использовал эту же пословицу
в Сатире V («Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома»
[13]):
Горшок горячих,
добрых щей,
Копченый окорок над дымом;
Обсаженный семьей моей,
Средь коей сам я господином,
И тут-то вкусен мне обед! (207). |
Вероятно, глубоко не случаен тот факт, что национальное самосознание,
органично свойственное эмпирическому мировосприятию Державина изначально,
приобретает смысл эстетической категории в переводно-подражательной
поэзии позднего периода творчества, когда он пишет стихотворения, объединенные
в поэтический сборник 1804 г. «Анакреонтические песни». В этот сборник
Державин включил не только свои вольные переводы стихотворений Анакреона
и классической древней анакреонтической лирики, но и свои оригинальные
тексты, написанные в духе легкой лирики, воспевающей простые радости
земной человеческой жизни. Пластицизм древнего мировосприятия был глубоко
родствен пластическому мировидению Державина — это и обусловило его
интерес к жанру анакреонтической оды.
Общая эстетическая тенденция переводов анакреонтики — это очевидная
русификация античных текстов. Переводя стихотворения Анакреона, Державин
насыщает свои переводы многочисленными реалиями и историческими приметами
русской жизни: вот как, например, выглядит перевод стихотворения Анакреона
«К лире», издавна знакомый русскому читателю по ломоносовскому «Разговору
с Анакреоном»:
Петь Румянцева
сбирался,
Петь Суворова хотел;
Гром от лиры раздавался,
И со струн огонь летел <..>
Так не надо звучных строев,
Переладим струны вновь;
Петь откажемся героев,
А начнем мы петь любовь (179). |
Поэтому неудивительно, что на фоне «чужого», хотя и очень близкого
по типу мировосприятия, рельефнее обозначается «свое» — ощущение своей
принадлежности к определенному национальному типу и попытка воспроизведения
национального склада характера чисто поэтическими средствами. Так возникает
один из лирических шедевров Державина, стихотворение «Русские девушки»,
в самом своем ритме передающее мелодику и ритмику народного танца, а
через обращение к народному искусству выражающее идею национального
характера:
Зрел ли ты,
певец тииский,
Как в лугу весной бычка
Пляшут девушки российски
Под свирелью пастушка?
Как, склонясь главами, ходят,
Башмаками в лад стучат,
Тихо руки, взор поводят
И плечами говорят? [14] |
На перекрестье аспектов личностного бытия — эмпирического быта и исторического
бытия, социальных связей и национального самосознания человека в лирике
Державина рождается жанр философской оды, соответствующий самому высокому
уровню личностного бытия — духовно-интеллектуальному и творческому.
Бытийные аспекты личности
в философских одах и эстетических манифестах
В философских одах Державина человек оказывается перед лицом вечности.
В поздней философской лирике понятие вечности может конкретизироваться
через идею божества и картину мироздания, космоса в целом (ода «Бог»,
1780-1784), через понятия времени и исторической памяти (ода «Водопад»,
1791-1794), наконец, через идею творчества и посмертной вечной жизни
человеческого духа в творении (ода «Памятник», 1795. стихотворение «Евгению.
Жизнь Званская», 1807). И каждый раз в этих антитезах человека и вечности
человек оказывается причастен бессмертию.
В оде «Бог», написанной под явным влиянием ломоносовских духовных
од, Державин создает близкую ломоносовской поэтике картину бесконечности
космоса и непостижимости божества, причем эта картина замкнута в чеканную
каноническую строфу ломоносовской торжественной оды:
Светил возжженных
миллионы
В неизмеримости текут,
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют (53). |
На фоне этой грандиозной космической картины человек не теряется именно
потому, что в нем слиты материальное и духовное, земное и божественное
начала — так поэтика державинского контрастного мировосприятия получает
свое философское и теологическое обоснование:
Я связь миров,
повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я бог! (54). |
От сознания двойственности человеческой природы рождается де-ржавинское
убеждение в том, что истинный удел человека — бессмертие духа, которого
не может упразднить конечность плоти: «Мое бессмертно бытие; // <...>
И чтоб чрез смерть я возвратился, // Отец! в бессмертие твое» (54).
Именно эта мысль является внутренне организующей для всего цикла философской
лирики Державина. Следующую стадию ее развития, более конкретную по
сравнению с общечеловеческим пафосом оды «Бог», можно наблюдать в большой
философско-аллегорической оде «Водопад». Как всегда, Державин идет в
ней от зрительного впечатления, и в первых строфах оды в великолепной
словесной живописи изображен водопад Кивач на реке Суне в Олонецкой
губернии:
Алмазна сыплется
гора
С высот четыремя скалами,
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу, бьет вверх буграми <...>
Шумит — и средь густого бора
Теряется в глуши потом <...> (107). |
Однако эта пейзажная зарисовка сразу приобретает смысл символа человеческой
жизни — открытой и доступной взору в своей земной фазе и теряющейся
во мраке вечности после смерти человека: «Не жизнь ли человеков нам
// Сей водопад изображает?» (109). И далее эта аллегория развивается
очень последовательно: открытый взорам сверкающий и гремящий водопад,
и берущий из него начало скромный ручеек, затерявшийся в глухом лесу,
но поящий своей водою всех приходящих к его берегам, уподобляются времени
и славе: «Не так ли с неба время льется <...> // Честь блещет,
слава раздается ?» (109); «О слава, слава в свете сильных! // Ты точно
есть сей водопад <...>« (112).
Основная часть оды персонифицирует эту аллегорию в сравнении прижизненных
и посмертных судеб двух великих современников Державина, фаворита Екатерины
II князя Потемкина-Таврического и опального полководца Румянцева. Надо
полагать, что поэта, чуткого к слову, увлекла кроме всего прочего и
возможность контрастного обыгрывания их значащих фамилий. Румянцева,
пребывающего во тьме опалы, Державин избегает называть по фамилии, но
его образ, возникающий в оде, весь окутан блеском светоносных метафор,
созвучных ей: «как румяной луч зари», «в венце из молненных румянцев»
(111). Напротив, Потемкин, блистательный, всемогущий, изумлявший современников
роскошью своего образа жизни, блеском неординарной личности, одним словом,
бывший при жизни на виду, в оде «Водопад» погружен во тьму безвременной
смертью: «Чей труп, как на распутье мгла, // Лежит на темном лоне нощи?»
(114). Яркая и громкая прижизненная слава Потемкина, как и сама его
личность, уподобляются в оде Державина великолепному, но бесполезному
водопаду:
Дивиться вкруг
себя людей
Всегда толпами собирает, —
Но если он водой своей
Удобно всех не напояет <...> (113). |
Жизнь же не менее талантливого, но незаслуженно обойденного славой
и почестями Румянцева вызывает в сознании поэта образ ручейка, чье тихое
журчание не потеряется в потоке времени:
Не лучше ль
менее известным,
А более полезным быть; <...>
И тихим вдалеке журчаньем
Потомство привлекать с вниманьем? (113). |
Вопрос о том, кто из двух полководцев более достоин жизни в памяти
потомков, остается для Державина открытым, и если образ Румянцева, созданный
поэтом в оде «Водопад», в высшей степени соответствует державинским
представлениям об идеальном государственном деятеле («Блажен, когда,
стремясь за славой, // Он пользу общую хранил» — 112), то образ Потемкина,
настигнутого внезапной смертью на высшем взлете его блистательной судьбы,
овеян проникновенной авторской лирической эмоцией: «Не ты ли с высоты
честей // Незапно пал среди степей?» (114). Разрешение проблемы бессмертия
человека в памяти потомков дается в общечеловеческом плане и абстрактно-понятийном
ключе:
Услышьте ж,
водопады мира!
О славой шумные главы!
Ваш светел меч, цветна порфира,
Коль правду возлюбили вы,
Когда имели только мету,
Чтоб счастие доставить свету (118). |
И столь же моралистический общечеловеческий характер имеет комментарий
к этой строфе в «Объяснениях»: «Водопады, или сильные люди мира, тогда
только заслуживают истинные похвалы, когда споспешествовали благоденствию
смертных» (333).
В эволюции жанра философской оды Державина заметна тенденция к конкретизации
ее объекта: от общефилософской проблемы (смерть в оде «На смерть князя
Мещерского») к общечеловеческим аспектам личностного бытия (ода «Бог»)
к осмыслению в русле этих проблем конкретных судеб своих исторических
современников («Водопад»). В творчестве Державина второй половины 1790-х
— начала 1800-х гг. наступает момент, когда объект философской лирики
— человек вообще, сливается с ее субъектом — автором философской оды,
и она преобразуется в эстетический манифест: размышление поэта о своей
личности и творчестве, о своем месте в своей исторической современности
и о посмертной жизни поэтического духа, воплощенного в стихотворных
текстах («Мой истукан», 1794; «Памятник», 1795; «Лебедь», 1804; «Признание»,
1807; «Евгению. Жизнь Званская». 1807).
Пора подведения итогов поэтической жизни ознаменована вольным переводом
оды Горация «Exegi monumentum...», который Державин создал в 1795 г.
под заглавием «Памятник». Это произведение не является переводом в точном
смысле слова, каким был перевод Ломоносова. Скорее, это вольное подражание,
реминисценция, использование общего поэтического мотива с наполнением
его конкретными реалиями собственной поэтической жизни, и наряду со
стихами, близко передающими мысль Горация («Так! — весь я не умру, но
часть меня большая, // От тлена убежав, по смерти станет жить», 175),
Державин вводит в свой текст конкретную поэтическую самооценку: как
таковой, этот мотив тоже является горацианским, но его реалии — это
поэтическая биография Державина:
Что первый
я дерзнул в забавном русском слове
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить (175). |
Этот же мотив — поэтического бессмертия в духе и творчестве — развивается
в еще одном вольном переводе из Горация, стихотворении «Лебедь»:
Да, так! Хоть
родом я не славен,
Но, будучи любимец муз,
Другим вельможам я не равен,
И самой смертью предпочтусь.
Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах (251). |
Но Державин не был бы Державиным, если бы в осмыслении итогов своей
поэтической жизни остановился на уровне общей абстрактной идеи и символически-аллегорической
образности. Один из поздних шедевров поэта — послание «Евгению. Жизнь
Званская», которое возникло в результате знакомства Державина с Евгением
Болховитиновым, автором «Словаря русских светских писателей», попросившим
у Державина сведений о его жизни и творчестве. Державинское стихотворение
— это своеобразная поэтическая параллель к документальной биографии
Державина, и в нем, как в фокусе, сошлись все характерные свойства державинской
лирики — зеркала поэтической личности и человеческой жизни.
В послании «Евгению. Жизнь Званская» оживает мотив распорядка дня,
интерпретированный более широко — как воспроизведение образа жизни,
который через совокупность бытовых привычек и ежедневных занятий может
сформировать представление об образе человека. В эту общую композиционную
раму органично вмещаются все характерные особенности поэтического стиля
Державина: конкретная пластичность мирообраза, реализованная в пейзажных
зарисовках и вещных натюрмортах; эмпирический бытовой образ обыкновенного
земного жителя, не чуждого простых радостей жизни и контрастирующий
с ним своей духовностью возвышенный облик умудренного жизнью философа,
поэта — собеседника богов на пиршестве духа, летописца славных исторических
свершений своей эпохи.
И над всей этой великолепной в своей пластической вещности и высоком
духовном пафосе картиной заката поэтической жизни звучит изначальный
державинский «глагол времен, металла звон» — мысль о скоротечности земной
жизни и земной красоты, мысль о всесокрушающем времени и всепоглощающей
смерти, избежать которой ничто не может: «Разрушится сей дом, засохнет
бор и сад, // Не воспомянется нигде и имя Званки» (279). Единственное,
что не подвержено тлену — память, и в памяти потомства Державин, чей
индивидуально-биографический человеческий облик нераздельно сливается
с образом лирического субъекта послания, останется жить своим бессмертным
поэтическим вдохновением. Такой смысл имеет заключительное обращение
автора послания к его адресату, некогда внимавшему звукам лиры поэта:
Ты слышал их
— и ты, будя твоим пером
Потомков ото сна, близ Севера столицы,
Шепнешь в слух страннику, в дали как тихий гром:
«Здесь Бога жил певец, Фелицы» (279). |
Отвечая на просьбу Евгения Болховитинова о доставке ему сведений о
своей жизни и творчестве, Державин написал:
«Кто вел его
на Геликон
И управлял его шаги?
Не школ витийственных содом:
Природа, нужды и враги». |
Объяснение четырех сих строк составит историю моего стихотворства,
причины оного и необходимость...» [15].
Хотя ни в этих поэтических строчках, ни в прозаической приписке к
ним нет слов «поэзия» и «жизнь», объединенных знаком равенства, смысл
высказывания именно таков. В этом свойстве лирики Державина полноценно
представлять личность поэта, служить зеркалом его духовного облика и
эмпирического образа, соответствовать своими историко-биографическими
реалиями истории державинской эпохи и биографии Державина-человека —
главное завоевание Державина для русской поэзии в целом. Это и есть
то самое единство личности поэта, обеспечивающее единство его поэтического
наследия, объединяющее тексты Державина не столько категорией стиля
или жанра (хотя как более частное единство, и единство индивидуального
стиля, и единство жанровой структуры в лирике Державина вполне актуальны),
сколько категорией авторской личности, фактом принадлежности его творческой
системе.
По стихам Державина можно реконструировать все основные события его
жизни. Пусть поэтическая биография, явленная в стихах Державина, имеет
пока что еще внешний, событийно-эмпирический характер: в сфере духовной
жизни лире Державина подвластен пока только темперамент мысли. Его эмоции
ярки и определенны, но изолированы одна от другой и не составляют в
своей совокупности целостной картины эмоциональной жизни личности. Однако
без этого эмпирического уровня единства жизни и поэзии, которого Державин
достиг в своем творчестве, намного превысив поэтические достижения своих
предшественников и современников, русская поэзия не поднялась бы до
важнейшего открытия лирики русской романтической школы. Автопсихологизм
Жуковского, Батюшкова, Баратынского — это следующий шаг поэзии вслед
за автобиографизмом Державина. Органическое же слияние автобиографизма
и автопсихологизма осуществилось в лирике Пушкина. Так определяется
место Державина в истории русской поэзии: он — связующее звено национальной
поэтической традиции, переходная фигура на пути от рациональной лирики
к поэзии «чувства и сердечного воображения».
Резкие стилевые перепады в лирике Державина, постоянно манипулирующего
в своих единых лирических текстах элементами высоких и низких жанрово-стилевых
структур, вызывают ощущение своеобразной пародийности его лирики по
отношению ко всей предшествующей поэтической традиции. Разумеется, в
строгом смысле слова поэзию Державина пародийной назвать нельзя, хотя
одна из эстетических функций пародии в литературном процессе — а именно,
функция преодоления ставших штампами жанрово-стилевых соответствий,
ей свойственна. Пародийным в чистом виде, то есть отрицающим все предшествующие
идеологические и эстетические ценности, является творчество И. А. Крылова,
произведшего тотальную ревизию высоких жанров литературы XVIII в.
[1] Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 13 т. М., 1953. Т. 6. С. 603; Т. 7. С.
117. 280
[2] Державин Г. Р. Сочинения с объяснительными примечаниями Я.К. Грота: В 9 т.
СПб., 1864—1884. Т.6. С. 443.
[3] Державин Г. Р. Сочинения. М., 1985. С. 28. Текст стихотворений Державина
и объяснений к ним, за исключением особо оговоренных случаев, цитируется по
этому изданию с указанием страницы в скобках.
[4] Об этом см.: Благой Д. Д. Державин
// История русской литературы. М.; Л., 1947. Т. 4. Ч. 2. С. 391.
[5] ДержавинГ.Р. Сочинения. Л., 1987. С. 259.
[6] Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 50.
[7] Ломоносов М. В. Избранные произведения. Л., 1986. С. 116.
[8] История русской поэзии: В 2т. Л.,
1968. Т. 1. С. 141.
[9] История русской поэзии: В 2т. Л.,
1968. Т. 1. С. 141.
[10] Гуковский Г. А. Русская литература
XVIII века. С. 414—415.
[11] См.: Серман
И. 3. Русский классицизм. Поэзия. Драма. Сатира. С. 131—132.
[12] Белинский
В. Г. Поли. собр. соч.: В 13 т. М.; Л., 1953. Т. 1. С. 50.
[13] Кантемир
А. Д. Собр. стихотворений. Л., 1956. С. 137.
[14] Державин
Г. Р. Анакреонтические песни. М, 1987. С. 55.
[15] Державин
Г. Р. Сочинения: В 9 т. СПб., 1871. Т. 6. С. 169-170.
|