Е. И. Конюшенко
Большевизм и Россия
К начертанию российской истории XX века

Оглавление
 

К оправданию темы

Уже очевидно — если не для всех, то для многих, что история России 20 века — это прежде всего история революции. Революция эта продолжалась несколько десятилетий и, как огонь расплавляет плавкие материалы, именно она сформировала все элементы бытовой, социальной, политической, идеологической, экономической, культурной жизни россиян (граждан СССР) 20 века.
История революции в России еще не написана и тем более, что еще важнее, до сих пор не понята. Большевики, захватившие власть в России, создавали и навязывали в качестве обязательной нормы мифологическое восприятие революции, поскольку, с одной стороны, будучи преступной организацией, преступно захватившей власть, большевики, понятно, не были заинтересованы в поиске истины. Им, как и всяким преступникам, было что скрывать (немецкие деньги Ленина, тайное планирование революционно-всемирной войны, тайные политические убийства, массовые репрессии и т. п.). С другой стороны, большевики (во всяком случае — их первые поколения) были утопистами, которые стремились к воплощению (в России и во всем мире) невоплотимого коммунистическго проекта. А всякое утопическое сознание неизбежно порождает мифологию.
Мировоззренчески и поведенчески большевизм –– это причудливое сочетание самой возвышенной фанатической веры с самой низменной преступной психологией. Гениальный Достоевский угадал прообраз большевика в своем Раскольникове, убийце и грабителе, грезящем, однако, о Новом Иерусалиме.
Эта большевистская мифология, опиравшаяся на государственную мощь (одних историков КПСС в СССР насчитывалось около 10 тыс. человек!), тем не менее успешно подрывалась самыми разными силами и c самых разных сторон –– от самих революционеров, отвергавших большевистскую революцию (от кадетов, эсеров, меньшевиков до большевика Л. Троцкого, проигравшего в борьбе за власть другому большевику –– Сталину, до последующих диссидентов и полудиссидентов, стремящихся к улучшению социализма), до сил, принципиально чуждых всякой революционности (И. Солоневич, И. Ильин, диссиденты-патриоты в СССР — И. Огурцов, Л. Бородин, сложное положение занимает А. Солженицын, в молодости вкусивший революционного яда). Отметим также и неофициальное оправдание большевистской революции в лице немалой части российско-советской интеллигенции, считавшей (и считающей) себя при этом российскими патриотами (от «сменовеховцев» и «евразийцев» до В. Кожинова).
Эта группа стремилась оправдать большевизм и, так сказать, вписать его в российскую и мировую историю на вполне легитимных правах. Особенно характерны здесь усилия очень влиятельного в свое время В. Кожинова (1930-2001), утверждавшего, что большевистская революция в России была ничем не хуже Великой французской, а наш Сталин не менее значителен, чем ихний Наполеон. Кожинов даже находил такую «утешительную» для национального самолюбия аналогию: во главе революционной Франции и России оказывались гениальные инородцы ––– корсиканец, то есть скорее итальянец, чем француз, Наполеон и грузин Сталин. И вообще, по Кожинову, не нужно стыдиться своей революции, а нужно гордиться ей, как гордятся своей французы, сделавшие революционную песню «Марсельезу» своим национальным гимном.
Кожинов, как и многие другие советские интеллигенты, не мог или не захотел разделить большевизм и Россию, не мог или не захотел понять, что большевистская революция для России — это революция чужая, революция, которую делали чужаки и ненавистники России под знаменами чуждой марксистской идеологии. И сравнение Наполеона со Сталиным в этой связи просто смехотворно, поскольку корсиканец и француз Наполеон был озабочен прежде всего национальными интересами Франции, а Сталин не был ни грузином, ни россиянином, а был большевиком, озабоченным (так же, как Ленин и Троцкий) интересами мирового коммунизма. Иногда, правда, когда заставляла историческая необходимость (особенно во время войны с немцами), ему удавалось притворяться патриотом России. Не выдерживает критики это сравнение Наполеона со Сталиным еще и потому, что приход к власти Наполеона означал если не конец, то начало конца революции и гражданской войны, после чего началась консолидация Франции под национально-имперскими знаменами и под знаком буржуазно-героических ценностей. Сталин же был выражением, символом нового витка большевистско-утопической революции. Единоличное утверждение у власти Сталина было началом новой и не менее масштабной (по сравнению с Октябрем) революции под знаменами утопического марксизма (коллективизация, массовые репрессии, подготовка к новой революционно-вcемирной войне).
Что помешало Кожинову понять то, что понимали И. Солоневич, И. Ильин, Л. Гумилев, А. Солженицын, И. Шафаревич? Понимал чужеродность большевизма для России и учитель Кожинова М. Бахтин, под влиянием которого Кожинов, по его позднейшим признаниям, чуть не стал диссидентом. Однако вот — не стал. Страх за свое социальное благополучие оказался сильнее любви к истине? Русский писатель, бывший диссидент и политзэк Л. Бородин, размышляя в своих мемуарах об этой важнейшей проблеме (осознание советской интеллигенцией большевизма в России), называет это «страхом честности» (Москва, 2003, № 9. — С. 47). Советский интеллигент за свою интеллектуальную честность мог заплатить своим привилегированным социальным и материальным положением. Таковы были правила игры, и не всякому хватало мужества пойти на нарушение этих правил. Интеллектуальная честность была опасна и невыгодна. К тому же поколению Кожинова, которое не знало 20-х годов, а в 30-е было малосознательными детьми, очень трудно было психологически принять относительно советской эпохи формулу Л. Гумилева — «зигзаг истории». Сознание этого поколения связано с войной чувством причастности к Великой Победе (в одном из своих сочинений Кожинов очень эмоционально передает свое восторженное подростковое впечатление от всенародной радости мая 1945 года). В атмосфере этого всенародного эмоционального подъема казалось (к сожалению, именно — казалось!), что граница между большевизмом и Россией стерта, что есть только единая Россия, преодолевшая революционную смуту, в огне войны очистившаяся от большевистской скверны. Увы, это впечатление, во многом сформировавшее Кожинова и его поколение, оказалось иллюзией. Сталин как большевик присвоил Победу народа себе и своему режиму, история большевизма в России продолжалась.
Отметим и философский, марксистско-гегельянский контекст, в котором формировался Кожинов и интеллигенты его поколения, как основание подобных иллюзий (об этом интересно вспоминает Л. Аннинский в своем некрологе Кожинову в «Литературной газете» (2001, № 5)). Гегельянство (в меньшей степени), как и марксизм (в большей степени), пронизаны древней манихейской идеологией предопределения. Если большевизм в России победил, то это не случайность, а определенная историческая закономерность. Задача интеллигента не бунтовать, а понять эту историческую необходимость. В общем что-то вроде гегельянского комплекса Белинского начала 40-х годов 19 века. Марксистско-гегельянское сознание советского интеллигента просто не могло принять то, что в мировой истории бывают экстравагантные случайности –– зигзаги, и то, что победивший в России большевизм как раз и есть такой «зигзаг».
Разумеется, разоблачал большевистскую мифологию и Запад, раставляя при этом свои национально-эгоистические акценты. Интересно и характерно, что и западные эксперты-советологи в целом также не разделяли большевизм и Россию, совпадая здесь с советскими интеллигентами типа Кожинова. Разница здесь была лишь в оценочных знаках: Запад оценивал это мнимое национал-большевистское единство отрицательно, а советские «правые» положительно.
Видимо, общая закономерность восприятия и оценки революции заключается в том, что к ней (революции) очень трудно отнестись объективно, отвлеченно, очень трудно не попасть в поле ее социально-политических, идеологических и просто субъективно-личных страстей, очень трудно не попасть в поле революционного мифа. Чем ближе по времени исследователь к революции, тем труднее ему быть объективным — это, видимо, общий закон.
Закончилась ли революция в России? Если иметь в виду именно большевистскую революцию с ее утопической идеологией и машиной тотального контроля, принуждения и подавления, то, по-видимому, да, закончилась. Впрочем, влиятельнейший (до недавнего времени) олигарх, теневой менеджер Кремля Б. Березовский перемены 90-х годов также назвал революцией, но либеральной. Прав ли он? Вряд ли, если понимать под революцией стремительную замену одного порядка другим. Ельцинский режим с его криминально-мародерской психологией (побольше украсть и спрятать на Западе) назвать «порядком» все-таки очень трудно. Это скорее разложение прежнего «порядка», которое началось (подспудно) задолго до 90-х годов. Это как бы Раскольников без Нового Иерусалима, большевистская уголовщина без своего сверхличного идейного обоснования.
Во время правления этого разложенческого режима Ельцина-Березовского, объявившего себя либеральным и демократическим, большевистская мифология не то чтобы была по-настоящему глубоко исследована и разоблачена, нет, скорее, один большевистский миф (построение всемирного коммунизма) попытались заменить другим — либерально-западническим (вхождение России в цивилизованный мир Запада). Отметим, что оба этих мифа глобальны и оба для России разрушительны и исторически бесперспективны.
В исследовании революции очень важен вопрос методологии. Как подойти к историческому материалу, как исследовать революцию? Путь замены одного (большевистского) мифа другим (либерально-западническим) заведомо бесплоден и вместо исторического познания порождает лишь новые иллюзии. Не может устроить нас и национал-большевистская апология российской истории 20 века, поскольку само понятие «национал-большевизм» является оксюмороном — соединением несоединимых элементов (сладкая соль, жидкий камень, горячий снег). Большевизм не может быть национальным, как не может быть сладкой соль. Оксюмороны могут быть хороши в поэзии, но не в понимании истории и политики. Академическая историография революции даже в лучших своих образцах зачастую сводится к механическому нагромождению исторических фактов без понимания их связи и последовательности.
А если подойти к историческому материалу иначе, используя этнологическую методику, разработанную Л. Гумилевым. У этого подхода имеется целый ряд преимуществ. Прежде всего он как бы приподнимает исследователя над политическими и идеологическими страстями революционной эпохи, поскольку гумилевская этнология изучает историю как зарождение, развитие и изменение народов во времени и пространстве. Революция в России в этом контексте представляет особое состояние народа, которое Гумилев называл надломом.
В эпоху надлома, которая может продолжаться более ста лет, резко увеличивается количество субпассионариев — наименее энергичных людей, одержимых низменными и разрушительными инстинктами. Феномен революционной толпы, состоящей из этих самых субпассионариев, с научной точки зрения описан лишь недавно — в книге В. Булдакова «Красная смута» (М., 1997). Впрочем, можно уравнять с научным исследованием и роман А. Солженицына «Март семнадцатого», в котором автор подробно (почти по часам) описывает явление Февральской революции, главными фигурантами которой были: агрессивная уличная толпа, деморализованная солдатня, нарушившая присягу и отказавшаяся исполнять приказы командиров, и в качестве жертвы — бессильная и растерянная царская власть. Отметим, что этот разрушительный ресурс революционной толпы большевики использовали весьма искусно, усердно разжигая социальную рознь и натравливая чернь на представителей национальной элиты. В 1919 году Ленин выступает на открытии памятника Степану Разину в Москве. Во время революции такие знаковые жесты не могут быть случайностью.
Надлом — это раскол общества по самым разным направлениям. Социальный раскол принимает форму антагонистического, непримиримого противостояния, которое не наблюдалось в другие времена (разночинцы и дворяне в середине 19 века). Наиболее радикальные революционеры этого времени (М. Михайлов, Н. Шелгунов) в прокламациях призывают (ради счастья народного!) к истреблению царской семьи и ста тысяч помещиков. Этот революционный проект через более чем полвека большевики успешно реализуют. Так что большевизм в России подготавливался несколько десятилетий.
Гумилев считал рубежными точками входа России в надлом Отечественную войну 1812 года и восстание декабристов. В войне с французами полегли наиболее энергичные (пассионарные) россияне. Причем многие потери были неоправданы: не следовало ради интересов Англии воевать с Наполеоном за пределами Российской империи. Мудрый патриот Кутузов это хорошо понимал, но европеизированный российский монарх Александр Первый понимать не хотел. Это был исторический рок российского самодержавия — европеизированная романовская династия сама, не ведая того, приближала свою гибель.
Второй рубежной точкой входа в надлом стало восстание декабристов, когда русские дворяне посредством дворцового переворота (хорошо опробованная в 18 веке форма борьбы дворянских олигархических группировок) захотели по западноевропейским рецептам изменить государственно-политическое устройство России. После 1825 года начался надлом: сначала дворяне (Герцен и др.), а затем разночинцы (Чернышевский и др.) пошли в революцию.
Психологически надлом (не только, кстати, в России, но и в других странах) –– это острое вожделение нового, небывалого, зачастую — утопического. И такое же острое неприятие всего традиционного, «старого», которое воспринимается сугубо отрицательно. В Византии в эпоху надлома (9 век) началось странное в другие времена «иконоборчество» –– отрицание икон как религиозных символов. В Германии 16 века (эпоха надлома Запада) радикальные анабаптисты захватывают город Мюнстер и устраивают там Новый Иерусалим — один из первых опытов тоталитарной диктатуры в новоевропейской истории (русский эмигрантский критик В. Варшавский назвал революционный город Чевенгур из одноименного романа А. Платонова «русским Мюнстером»; критик точно уловил историческое сходство этих явлений, поскольку в своем романе Платонов в гротескной форме отразил наиболее радикальные настроения революционной России; это сравнение представляется плодотворным).
Представляется плодотворным и сравнение Ленина с Лютером, сделанное Ю. Фурмановым: «Лютера и Ленина роднит та несокрушимая, почти мистическая религиозная энергия, с которой они воплощали в жизнь «истину» учений Христа и Маркса. Но ни тот, ни другой даже не замечали в пылу перманентных дискуссий, что эта «истина» есть лишь выражение их собственной доктринальности. Оба возвели максимализм собственных доктрин в свод мировоззрения, а затем и общественно-социальной деятельности миллионов людей. Их вера была искренна, хотя и строилась на разных основаниях: у Лютера «знаю, ибо верую», а Ленина «верую, ибо знаю» (Новое время, 1993, № 39. — С. 35).
Отметим здесь, однако, то, что доктрина Лютера на несколько веков стала для Германии и других стран основанием позитивного поведенческого стереотипа, а от доктрины Ленина уже через несколько десятилетий после смерти «учителя» отказались даже ее законные (номенклатурные) наследники и хранители.
Россия к середине 19 века раскалывается в начавшемся надломе не только политически (революционеры и правительство) и социально (дворяне и разночинцы), но и идейно (славянофилы и западники) и даже эстетически (литераторы революционно-демократического лагеря и сторонники «чистого искусства»; только в 30-е годы 20 века В. Набоков в романе «Дар» как бы подводит итог этому противостоянию). Разрушается прежний традиционный быт и семья (девушки уходят из-под власти родителей, заключаются фиктивные браки), возникают мечты о какой-то новой, прекрасной и небывалой жизни, свободной от несправедливости и эксплуатации (феномен «коммуны», опоэтизированной в романе Чернышевского «Что делать?», ставшем культовым для нескольких поколений русской интеллигенции).
В России (на святой Руси!) усиливаются атеистические настроения. Однако среди революционно настроенных выходцев из семей духовенства (Чернышевский, Добролюбов и др.) одна, традиционная, православная вера отцов по сути заменяется другой — революционно-утопической, социалистической верой (бывший семинарист Сталин тоже в этой связи весьма показателен, как, впрочем, и шеф ВЧК Дзержинский, мечтавший в юности стать ксендзом). Среди представителей образованного класса усиливаются настроения религиозного ренегатства. Одни (Чаадаев, Вл. Соловьев) переходят в католичество, другие (Л. Толстой) проповедуют собственное учение, которое находит немало сторонников.
В низших классах России активизируется деятельность сект. Причем творческая интеллигенция особенно в начале 20 века проявляет к сектантам какой-то нездоровый интерес, воспринимая их как якобы подлинных представителей народа, а не его отщепенцев, что гораздо ближе к истине. Об оргиастической секте хлыстов создается целая литература. Негативные настроения (неприятие мира, скрытый, а иногда и явный сатанизм) проявляются и в творчестве многих писателей так называемого «Серебряного века» (см. об этом исследования С. Слободнюка). Оглавление книги западного слависта А. Ханзен-Леве «Русский символизм» читается как оглавление учебника по психопатологии или демонологии: «Дуализм» («двойственность») и «раздвоенность», «Замкнутость» — «Отчуждение и “нарциссизм”», «Нарциссизм», «Аутизм», «Безумие и болезнь», «Художник как Диавол», «Диаволический урбанизм» и т. д.
К началу 20 века в России активизируется деятельность масонства, импортированного еще в 18 веке с Запада. Российские масоны, настроенные либерально-западнически, сыграли важную роль в расшатывании и крушении российской самодержавной монархии (большинство членов Временного правительства были масонами).
Надлом в России (в отличие, скажем, от Византии) был еще негативно осложнен импортом западноевропейской революционной идеологии. В конце 19 и в начале 20 века умы «передовой» российской интеллигенции стал завоевывать марксизм, который российской просвещенной публикой, падкой на интеллектуальные западные новинки, воспринимался как новая истинная вера, как новое подлинно научное мировоззрение, способное не только все правильно объяснить, но и устроить в будущем новую справедливую и благоустроенную жизнь –– социализм и коммунизм. Марксизм в России, сыгравший весьма негативную роль в последующие десятилетия российской истории, был неизбежной платой за петровскую европеизацию, которая собственно и породила этот специфический слой интеллигенции, постепенно потерявшей способность понимать и свою страну, и свой народ, и свое государство, но зато все больше заражавшейся идущей с Запада революционно-деструктивной идеологией.
Однако большевики-марксисты в России победили. А это означает, что неизбежный и очень трудный (часто кровопролитный и разрушительный) исторический этап в жизни каждого народа –– надлом — был осложнен еще антисистемой –– явлением, подобным опасному вирусу, без которого вполне можно было обойтись. Если надлом — это неизбежная болезнь возраста, то антисистема это просто болезнь, которой могло и не быть. Антисистемой Гумилев называл сообщество людей, объединеннных ненавистью и неприятием мира и стремящихся заменить реальность иллюзорным (утопическим) проектом. В этом смысле победивший в России большевизм вовсе не уникален, и другой ученый И. Шафаревич в замечательном исследовании «Социализм как явление мировой истории» показал, как действуют антисистемы в масштабе большого исторического времени.
Россия на несколько десятилетий оказалась заложницей большевизма. Этот тезис почему-то воспринимается особенно недоверчиво. Мы легко можем представить себе, как террористы захватывают дом, самолет, корабль или даже город, но то, что целая огромная страна оказалась захваченной преступной большевистской организацией, представить, действительно, непросто. Как это произошло и как происходило взаимодействие России и большевизма — одна из важнейших проблем российской истории 20 века. Понятно, что эта проблема является центральной и для моего исследования и именно она вынесена в заглавие данной работы.
В историческом анализе российского 20 века необходимо, наконец, отделить большевизм от России. Сделать это непросто — так же, как отделить злокачественную опухоль, проросшую в здоровые ткани. Но без этой операции мы не можем расчитывать на адекватное восприятие того, что случилось с нами в 20 веке.
Работа состоит из нескольких, небольших по объему, очерков, написанных в жанре историософского размышления по поводу наиболее важных, узловых проблем российской истории 20 века: характер и мотивы большевистской революции, большевизм как идея и как воплотившийся проект, мировые истоки большевизма, сталинская революция конца 20-х — начала 30-х годов, ее значение для российской и мировой истории, Великая Отечественная война и ее троякое направление (революционная, гражданская и национально-освободительная войны 1939-1945 гг.), внутриполитические процессы в России после Победы, во многом определившие нашу нынешнюю современность.
 
Главная страница | Далее


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: