Памяти великого русского певца
Александра Пирогова
И в городе падал лист. С лип — желтый, с тополей — зеленый. Липовый
легкий лист разметало по улицам и тротуарам, а тополевый лежал кругами
возле деревьев, серея шершавой изнанкой.
И в городе, несмотря на шум, суету, многолюдство, тоже сквозила печаль,
хотя было ясно по-осеннему и пригревало.
Сергей Митрофанович шел по тротуару и слышал, как громко стучала
его деревяшка в шумном, но в то же время будто и притихшем городе. Шел
он медленно, старался деревяшку ставить на листья, но она все равно
стучала.
Каждую осень его вызывали из лесного поселка в город, на врачебную
комиссию, и с каждым годом разрасталась в его душе обида. Чем прибранней
становился город, чем больше замечал он в нем хороших перемен, наряднее
одетых горожан, тем больше чувствовал униженность и обиду. Дело дошло
до того, что, молча терпевший с сорок четвертого года все эти никому
не нужные выслушивания, выстукивания и осмотры, Сергей Митрофанович
сегодня спросил у врача, холодными пальцами тискавшего тупую, внахлест
зашитую култышку:
— Не отросла еще?
Врач поднял голову и с пробуждающимся недовольством глянул на него:
— Что вы сказали?
И, непривычно распаляясь от давно копившегося негодования, Сергей
Митрофанович повторил громче, с вызовом:
— Нога, говорю, не отросла еще?
Врачи и медсестра, заполнявшая карточки, подняли головы, но тут же
вспомнили о деле, усерднее принялись выстукивать и выслушивать груди
и спины инвалидов, а медсестра подозрительно уставилась на Сергея Митрофановича,
всем своим видом давая понять, что место здесь тихое, и если он, ранбольной,
выпивший или просто так побуянить вздумал, она поднимет трубку телефона,
наберет 02 — и будь здоров! Нынче милиция не церемонится, она тебя,
голубчика, моментом острижет и дело оформит. Нынче смирно себя вести
полагается.
Но медсестра не подняла трубку, не набрала 02, хотя сделала бы это
с охотою, чтоб все эти хмурые, ворчливые инвалиды почувствовали, к какой
должности она приставлена и какие у нее права, да и монотонность писчебумажной
работы, глядишь, встряхнуло бы.
Она шевельнула коком, сбитым наподобие петушиного гребня, заметив,
что инвалид тут же сник, не знает, куда глаза и дрожащие руки деть.
И взглядом победителя обвела приемную залу, напоминавшую скудный базаришко,
потому как вешалка была на пять крючков и пациенты складывали одежду
на стулья и на пол.
— Можете одеваться, — оказал Сергею Митрофановичу врач. Он снял очки
с переутомленных глаз и начал протирать стекла полой халата.
Деревяшка и одежда Сергея Митрофановича лежали в углу, он попрыгал
туда. Пустая кальсонина болталась, стегая тесемками по стульям и выношенной
ковровой дорожке, разостланной меж столами.
Так он и попрыгал меж столами, будто сквозь строй, а кальсонина все
болталась, болталась. Телу непривычно было без деревяшки, и Сергей Митрофанонич,
лишившись противовеса, боялся — не шатнуло бы его и не повалил бы он
чего-нибудь, и не облил бы чернилами белый халат врача или полированный
стол.
До угла он добрался благополучно, опустился на стул и глянул в залу.
Врачи занимались своим делом. Он понял, что все это им привычно и никто
ему в спину не смотрел, кальсонины не заметил. Врач, последним осматривавший
его, что-то быстро писал, уткнувшись в бумагу.
И когда Сергей Митрофанович облачился, приладил деревяшку и подошел
к столу за справкой, врач все еще писал. Он оторвался только на секунду,
кивнул на стул и даже ногою пододвинул его поближе к Сергею Митрофановичу.
Но садиться Сергею Митрофановичу не захотелось. Тянуло скорее выйти
отсюда и закурить.
Он стоял и думал о том, что год от года меньше и меньше встречается
на комиссии старых знакомых инвалидов — вымирают инвалиды, исчезает
боль и укор прошлых дней, а распорядки все те же. И сколько отнято дней
из без того укороченной жизни инвалидов такими вот комиссиями, осмотрами,
проверками, хождениями за разными бумагами и ожиданиями в разных очередях.
Врач поставил точку, промокнул голубой промокашкой написанное и поднял
глаза.
— Что ж вы стоите? — И тут же извиняющимся тоном доверительно пробормотал:
— Писанины этой, писанины...
Сергей Митрофанович принял справку, свернул ее вчетверо и поместил
в бумажник, неловко держа при этом под мышкой новую, по случаю поездки
в город надетую, кепку. Он засунул бумажник со справкой в пиджак, надел
кепку, а потом торопливо стянул ее и молча поклонился.
Врач редкозубо улыбнулся ему, развел руками — что, мол, я могу поделать?
Такой закон. Догадавшись, что он привел в замешательство близорукого
молодого врача, Сергей Митрофанович тоже вымученно улыбнулся, как бы
сочувствуя врачу, вздохнул протяжно и пошел из залы, стараясь ставить
деревяшку на невыношенный ворс дорожки, чтобы поменьше брякало, и радуясь
тому, что все кончилось до следующей осени.
А до следующего года всегда казалось далеко, и думалось о переменах
в жизни.
На улице он закурил. Жадно истянув папироску «Прибой», зажег другую
и, уже неторопливо куря, попенял самому себе за срыв свой и за дальнейшее
свое поведение. «Уж если поднял голос, так не пасуй! Закон такой! Ты,
да другой, да третий, да все бы вместе сказали где надо — и переменили
бы закон. Он что, из камня, что ли, закон-то? Гора он, что ли? Так и
горы сносят. Рвут!..»
До поезда оставалось еще много времени. Сергей Митрофанович зашел
в кафе «Спутник», купил две порции сосисок, киселя стакан и устроился
за столом без клеенки, но чистым и гладким, в паутине светлых клеточек
и полосок.
В кафе кормилась молодежь. За одним столом с Сергеем Митрофановичем
сидела патлатая девчонка, тоже ела сосиски и читала толстую книгу с
линейками, треугольниками, разными значками и нерусскими буквами. Она
читала не отрываясь и в то же время намазывала горчицей сосиску, орудовала
ножом и вилкой, припивала чай из стакана и ничего не опрокидывала на
столе. «Ишь, как у нее все ловко выходит!» — подивился Сергей Митрофанович.
Сам он ножом не владел.
Девушка не замечала его неумелости в еде. Он радовался этому.
С потолка кафе свисали полосатые фонарики. Стены были голубыми, и
по голубому так и сяк проведены полосы, а на окнах легкие шторы — тоже
в полосках. Голубой, мягкий полумрак кругом. Шторки шевелило ветром
и разбивало кухонный чад.
«Красиво как! Прямо загляденье!» — отметил Сергей Митрофанович и
поднялся.
— Приятно вам кушать, девушка! — сказал он.
Девушка оторвалась от книжки, мутно посмотрела на него.
— Ах, да-да, спасибо! Спасибо! — и прибавила еще: — Всего вам наилучшего!
— Она тут же снова уткнулась в книжку, шаря вилкой по пустой уже тарелке.
«Так, под книжку, ты и вола съешь, не заметишь!» — с улыбкой заключил
Сергей Митрофанович.
Дверь в кафе стеклянная и узкая. Два парня в одинаковых светлых,
не по-осеннему легких пиджаках, открыли перед Сергеем Митрофановичем
дверь. Он засуетился, заспешил, не успел поблагодарить ребят, подосадовал
на себя.
А по улице все кружило и кружило легкий желтый лист липы, и отвесно,
с угрюмым шорохом опадал тополиный. Бегали молчаливые машины, мягко
колыхались троллейбусы с еще по-летнему открытыми окнами, и ребятишки
шли с сумками из школы, распинывая листья и гомоня.
За полдень устало приковылял Сергей Митрофанович на вокзал, купил
себе билет и устроился на старой тяжелой скамье с закрашенными, но все
еще видными буквами «МПС».
С пригородной электрички вывалила толпа парней и девчонок с корзинами,
с модными сумками и кошелками. Все в штанах, в одинаковых куртках заграничного
покроя, стрижены коротко, и где парни, где девки — не разобрать сразу.
В корзинах у кого с десяток грибов, а у кого и меньше. Зато все наломали
охапки рябины, и у всех были от черемухи темные рты. Навалился на мороженое
молодняк.
«И мне мороженого купить, что ли? А может, выпить маленько?» — подумал
Сергей Митрофанович, но мороженое он есть боялся — все ангина мучает,
а потом сердце, или почки, или печень — уж бог знает что — болеть начинает.
«Война это, война, Митрофанович, по тебе ходит», — говорит ему жена
и облегчить в делах пытается.
При воспоминании о жене Сергей Митрофанович, как всегда, помягчал
душою и незаметно от людей пощупал карман. В кармане пиджака, в целлофановом
пакете персики с рыжими подпалинами. Жене его, Пане, любая покупка в
удовольствие. Любому подарку рада. А тут персики! Она и не пробовала
их сроду. «Экая диковина! — скажет. — Из-за моря небось привезли?» Спрячет
их, а потом ему же и скормит.
В вокзале прибавилось народу. Разом, и опять же толпою, во главе
с пожилым капитаном пришли на вокзал стриженые парни в сопровождении
девчат и заняли свободные скамейки. Сергей Митрофанович пододвинулся
к краю, освобождая место подле себя.
Парни швырнули на скамейку тощий рюкзачишко, сумочку с лямками. Вроде
немецкого военного ранца сумка, только неукладистей и нарядней. Сверху
всего багажа спортивный мешок на коричневом шнурке бросили.
Трое парней устроились возле Сергея Митрофановича. Один высокий,
будто из кедра тесанный. Он в шерстяном спортивном костюме. Второй —
как вылупленный из яйца желток: круглый, яркий. Он все время потряхивал
головой и хватался за нее: видно, чуба ему недоставало. Третий небольшого
роста, головастый, смирный. Он в серой туристской куртке, за которую
держалась зареванная, кудреватенькая девчонка в короткой юбке с прорехою
на боку.
Первого, как потом выяснилось, звали Володей, он с гитарой был и,
видать, верховодил среди парней. С ним тоже пришла девушка, хорошо кормленная,
в голубых брюках, в толстом свитере, до средины бедер спускавшемся.
У свитера воротник, что хомут, и на воротник этот ниспадали отбеленные,
гладко зачесанные волосы. У рыжего, которого все звали Еськой, а он
заставлял звать его Евсеем, было сразу четыре девчонки: одна из них,
догадался по масти Сергей Митрофанович, сестра Еськина, а остальные
— ее подруги. Еськину сестру ребята называли «транзистором» — должно
быть, за болтливость и непоседливость. Имя третьего паренька узнать
труда не составляло. Девушка в тонкой розовой кофточке, под которой
острились титченки, не отпускалась от него и, как в забытьи, по делу
и без дела твердила «Славик! Славик!»...
Среди этих парней, видимо, из одного дома, а может, из одной группы
техникума, вертелся потасканный паренек в клетчатой кепке и в рубашке
с одной медной запонкой. Остался у него еще малинового цвета шарф, одним
концом за брошенный за спину. Лицо у парня переменчивое, юркое, кепочка
надвинута на смышленые цепкие глаза, и Сергей Митрофанович сразу определил
— это блатняшка, без которого ну ни одна компания российских людей обойтись
не может почему-то.
Капитан как привел свою команду — так и примолк на дальней скамейке,
выбрав такую позицию, чтоб можно было все видеть, а самому оставаться
незаметным.
Родителей пришло на вокзал мало, и они потерянно жались в углах,
втихомолку смахивая слезы, а ребята были не очень подпитые, но вели
себя шумно, хамовато.
— Новобранцы? — на всякий случай поинтересовался Сергей Митрофанович.
— Они самые! Некруты! — ответил за всех Еська-Евсей и махнул товарищу
с гитарой: — Володя, давай!
Володя ударил по всем струнам пятерней, и парни с девчонками грянули:
Черный кот, обормот!
В жизни все наоборот!
Только черному коту и не везе-о-о-от!..
И по всему залу вразнобой подхватили:
Только черному коту и не везе-о-о-от!
«Вот окаянные! — покачал головой Сергей Митрофанович. — И без того
песня — погань, а они еще больше поганят ее!»
Не пели только Славик и его девушка. Он виновато улыбался, а девушка
залезла к нему под куртку и притаилась.
К «коту» с усмешками, правда, присоединились и родители, а «Последний
нонешний денечек» не ревел никто. Гармошек не было, не голосили бабы,
как в проводины прежних лет. Мужики не лезли в драку, не пластали на
себе рубахи и не грозились расщепать любого врага и диверсанта.
Ребята и девчонки перешли на какую-то вовсе несуразную дрыгалку.
Володя самозабвенно дубасил по гитаре, девки заперебирали ногами, парни
запритопывали.
Чик-чик, ча-ча-ча!
Чик-чик, ча-ча-ча!..
Слов уж не понять было, и музыки никакой не улавливалось. Но ребятам
и девчонкам хорошо от этой песни, изверченной наподобие проволочного
заграждения. Все смеялись, разговаривали, выкрикивали. Даже Володина
ядреная деваха стучала туфелькой о туфельку, и когда волосы ее, гладкие,
стеклянно отблескивающие, сползали городьбою на глаза, откидывала их
нетерпеливым движением головы за плечо.
Капитан ел помидоры с хлебом, расстелив газету на коленях, и ни во
что не встревал. Не подал он голоса протеста и тогда, когда парни вынули
поллитровку из рюкзака и принялись пить из горлышка. Первым, конечно,
приложился тот, в кепке. Пить из горлышка умел только он один, а остальные
больше дурачились, болтали поллитровку, делали ужасные глаза. Еська-Евсей,
приложившись к горлышку, сразу же бросился к вокзальной емкой мусорнице,
а у Славика от питья покатились слезы. Он разозлился и начал совать
своей девушке бутылку.
— На!
Девушка глядела на него со щенячьей преданностью и не понимала, чего
от нее требуется.
— На! — настойчиво совал ей Славик поллитровку.
— Ой, Славик!.. Ой, ты же знаешь... — залепетала девушка, — я не
умею без стакана.
— Дама требует стакан! — подскочил Еська-Евсей, вытирая слезы с разом
посеревшего лица. — Будет стакан! А ну! — подал он команду блатняшке.
Тот послушно метнулся к ранцу Еськи-Евсея и вынул из него белый стаканчик
с румяной женщиной на крышке. Эта нарисованная на сыре «Виола» женщина
походила на кого-то или на нее кто-то походил? Сергей Митрофанович засек
глазами Володину деваху. Она!
— Сыр съесть! — отдал приказание Еська-Евсей. — Тару даме отдать!
Поскольку она...
Она, она не может без стакана!..
Этим ребятам все равно, что петь и как петь.
Володя дубасил по гитаре, но сам веселился как-то натужно и, делая
вид, что не замечает своей барышни, все-таки отыскивал ее глазами и
тут же изображал безразличие на лице.
— Ску-у-усна-а! — завопил блатняшка. Громко чавкая, обсасывал он
сыр с пальца, выпачкал шарф и понес все на свете.
— Ну, ты! — обернулся к нему разом взъерошившийся Славик.
— Славик! Славик! — застучала в грудь Славика его девушка — и он
отвернулся, заметив, что капитан, хмурясь, поглядывает в их сторону.
Блатняшка будто ничего не видел и не замечал.
— Хохма, братва! Хохма! — Когда поутихло, блатняшка, вперед всех
смеясь, начал рассказывать: — Этот сыр, ха-ха... банку такую же в родилку
принесли, ха-ха!.. Передачку, значит... Жинки, новорожденные которые,
глядят — на крышке бабка баская, и решили — крем это! И нама-а-аза-лися-а-а!..
Парни и девчонки повалились на скамейку, даже Володина барышня колыхнула
ядрами грудей, и молнии пошли по ее свитеру, а хомут воротника заколотился
под накипевшим подбородком.
— А ты-то, ты-то чё в родилке делал? — продираясь сквозь смех, выговорил
Еська-Евсей.
— Знамо, чё, — потупился блатняшка. — Аборт!
Девчата покраснели, а Славик опять начал подниматься со скамейки,
но девушка уцепилась за полу его куртки.
— Славик! Ну, Славик!.. Он же шутит...
Славик снова оплыл и уставился в зал поверх головы своей девушки,
проворно и ловко порхнувшей под его куртку, будто под птичье крыло.
Стаканчик меж тем освободился и пошел по кругу.
Володя выпил половину стаканчика и откусил от шоколадной конфеты,
которую успела сунуть ему Еськина пламенно-яркая сестра. Затем Володя
молча держал стаканчик у носа своей барышни. Она жеманно морщилась:
— Ты же знаешь, я не могу водку...
Володя держал протянутый стаканчик, и скулы у него все больше твердели,
а брови, черные и прямые, поползли к переносью.
— Серьезно, Володенька... Ну, честное пионерское!..
Он не убирал стаканчик, и деваха приняла его двумя длинными музыкальными
пальцами.
— Мне же плохо будет...
Володя никак не отозвался на эти слова. Девушка сердито вылила водку
в крашеный рот. Девчонки захлопали в ладони. Сеструха Еськина взвизгнула
от восторга, а Володя сунул в растворенный рот своей барышни остаток
конфеты, сунул, как кляп, и озверело задубасил по гитаре.
«Э-э, парень, не баские твои дела... Она небось на коньяках выросла,
а ты водкой неволишь...»
Сергея Митрофановича потянули за рукав и отвлекли. Славина девушка
поднесла ему стаканчик и робко попросила:
— Выпейте, пожалуйста, за наших ребят... И... за все, за все! — Она
закрыла лицо руками и, как подрубленная, пала на грудь своего Славика.
Он упрятал ее под куртку и, забывшись, стал баюкать и раскачивать, будто
ребенка.
«Ах ты, птичка-трясогузка!» — загоревал Сергей Митрофанович и поднялся
со скамьи. Стянув кепку с головы, он сунул ее под мышку.
Володя прижал струны гитары. Еська-Евсей, совсем осоловелый, обхватил
руками сестру и всех ее подруг. Такие всегда со всеми дружат, но неосновательно,
балуясь, а придет время, схватит Еську-Евсея какая-нибудь жох-баба и
всю жизнь потом будет шпынять, считая, что спасла его от беспутствия
и гибели.
— Что ж, ребята, — начал Сергей Митрофанович и прокашлялся. — Что
ж, ребята... Чтоб дети грому не боялись! Так, что ли?.. — И, пересиливая
себя, выпил водку из стаканчика, в котором белели и плавали остатки
сыра. Он даже крякнул якобы от удовольствия, чем привел блатняшку в
восхищение:
— Во дает! Это боец! — и доверительно, по-свойски кивнул на деревяшку:
— Ногу-то где оттяпало?
— На войне, ребята, на войне, — ответил Сергей Митрофанович и опустился
обратно на скамью.
Он не любил вспоминать и рассказывать о том, как и где оторвало ему
ногу, а потому обрадовался, что объявили посадку.
Капитан поднялся с дальней скамьи и знаками приказал следовать за
ним.
— Айда и вы с нами, батя! — крикнул Еська-Евсей. — Веселяя будет!
— дурачился он, употребляя простонародный уральский выговор. — Отцы
и дети! Как утверждает современная литература, конфликта промеж нами
нету!..
«Грамотные, холеры! Языкастые! С такими нашему хохлу-старшине не
управиться было бы. Они его одним юмором до припадков довели бы...»
Помни свято,
Жди солдата,
Жди солда-а-ата-а-а, жди солда-а-а-та-а-а.
Уже как следует, без кривляния пели ребята и девушки, за которыми
тащился Сергей Митрофанович. Все шли обнявшись. Лишь модная барышня
отчужденно шествовала в сторонке, помахивая Володиным спортивным мешком
на шнурке, почувствовал Сергей Митрофанович — если б приличия позволяли,
она бы с радостью не пошла в вагон и поскорее распрощалась бы со всеми.
Володя грохал по гитаре и на барышню совсем не смотрел.
Сергей Митрофанович узрел на перроне киоск, застучал деревяшкой,
метнувшись к нему.
— Куда же вы, батя? — крикнул Еська-Евсей, и знакомцы его приостановились.
Сергей Митрофанович помаячил: мол, идите, идите, я сейчас.
В киоске он купил две бутылки заграничного вермута — другого вина
никакого не оказалось, кроме шампанского, а трату денег на шампанское
он считал бесполезной.
Он поднялся в вагон. От дыма, гвалта, песен и смеха оторопел было,
но заметил капитана, и вид его подействовал на бывшего солдата успокоительно.
Капитан сидел у вагонного самовара, шевелил пальцами газету, и опять
просматривал весь вагон, и ни во что не встревал.
— Крепка солдатская дружба! — гаркнули в проходе стриженые парни,
выпив водки, и захохотали.
— Крепка, да немножко продолговата!
— А-а-а, цалу-уете-есь! Но-оч коротка! Не хватило-o-o!
И тут же запели щемяще-родное:
Но-чь ко-ро-тка,
Спя-ат облака-а...
«Никакой вы службы не знаете, соколики! — грустно подумал Сергей
Митрофанович. — Ничего еще не знаете. Погодите до места! Это он тут,
капитан-то, вольничать дает. А там гайку вам закрутит! До последней
резьбы». Но старая фронтовая песня стронула с места его думы и никак
не давала сосредоточиться на одной мысли.
— Володя! Еська! Славик! Где-ка вы? — Сергей Митрофанович приостановился,
будто в лесу, прислушался.
— Тута! Тута! — раздалось из-за полок, с середины вагона.
— А моей Марфуты нету тута? — спросил Сергей Митрофанович, протискиваясь
и тесно запруженное купе.
— Вашей, к сожалению, нет, — отозвался Володя. Он поугрюмел еще больше
и не скрывал уже своего худого настроения.
— Вот, солдатики! Это от меня, на проводины... — с пристуком поставил
бутылку вермута на столик Сергей Митрофанович и прислушался, но в вагоне
уже не пели, а выкрикивали кто чего и хохотали, бренчали на гитарах.
— Зачем же вы расходовались? — разом запротестовали ребята и девчонки,
все, кроме блатняшки, который, конечно же, устроился в переднем углу
у окна, успел когда-то еще добавить, и кепчонка совсем сползла на его
глаза, а шарф висел на крючке, утверждая собою, что это место занято.
— Во дает! — одобрил он поступок Сергея Митрофановича и цапнул бутылку.
— Сейчас мы ее раскур-р-рочим!..
— Штопор у кого? — перешибая шум, крикнула Еськина сестра.
— Да на кой штопор?! Пережитки, — подмигнул ей блатняшка. Он, как
белка скорлупу с орешка, содрал зубами позолоченную нахлобучку, пальцем
просунул пробку в бутылку. — Вот и все! А ты, дура, боялась! — Довольный
собою, оглядел он компанию и еще раз подмигнул Еськиной сестре. Он лип
к этой девке, но она с плохо скрытой брезгливостью отстранялась от него.
И когда он все же щипнул ее, обрезала:
— А ну, убери немытые лапы!
И он убрал, однако значения ее словам не придал и как бы ненароком
то на колено ей руку клал, то повыше, и она пересела подальше.
На перроне объявили: «До отправления поезда номер пятьдесят четыре
остается пять минут. Просьба пассажирам...»
Сергея Митрофановича и приблудного парня оттиснули за столик разом
повскакивавшие ребята и девчонки. Еська-Евсей обхватил сеструху и ее
подруг, стукнул их друг о дружку. Они плакали, смеялись. Еська-Евсей
тоже плакал и смеялся. Девушка в розовой кофточке намертво вцепилась
в Славика, повисла на нем и вроде бы отпускаться не собиралась. Слезы
быстро катились по ее и без того размытому лицу, падали на кофточку,
оставляя на ней серые полоски, потому как у этой девчонки глаза были
излажены под японочку и краску слезами отъело.
— Не реви ты, не реви! — бубнил сдавленным голосом Славик и даже
тряс девушку за плечо, желая привести в чувство. — Ведь слово же давала!
Не реветь буду...
— Ла-адно-о, не бу... лады-но-о-о, — соглашалась девушка и захлебывалась
слезами.
— Во дают! — хохотнул блатняшка, чувствуя себя отторгнутым от компании.
— Небось вплотную дружили... Мокнет теперь. Засвербило...
Но Сергей Митрофанович не слушал его. Он наблюдал за Володей и барышней,
и все больше жаль ему делалось Володю. Барышня притронулась крашеными
губами к Володиной щеке:
— Служи, Володя. Храни Родину... — и стояла, не зная, что делать,
часто и нервно откидывала белые волосы за плечо.
Володя, бросив на вторую полку руки, глядел в окно вагона.
— Ты пиши мне, Вова, когда желание появится, — играя подведенными
глазами, сказала барышня и обернулась на публику, толпящуюся в проходе
вагона: — Шуму-то, шуму!.. И сивухой отовсюду прет!..
— Все! — разжал губы Володя. Он повернул свою барышню и повел из
вагона, крикнув через плечо:
— Все, парни!
Ребята с девушками двинулись из вагона, а Славикова подружка вдруг
села на скамейку:
— Я не пойду-у-у...
— Ты чё?! Ты чё?! — коршуном налетел на нее Славик. — Позоришь, да?!
Позоришь?..
— И пу-у-у-у-усть...
— Обрюхатела! Точно! — ерзнул за столиком блатняшка. — Жди, Славик,
солдата! А может, солдатку!..
— Доченька! Доченька! — потряс за плечо совсем ослабевшую девушку
Сергей Митрофанович. — Пойди, милая, пойди, попрощайся ладом. А то потом
жалеть будешь, проревешь дорогие-то минутки.
Славик благодарно глянул на Сергея Митрофановича и, как больную,
повел девушку из вагона.
«Во все времена повторяется одно и то же, одно и то же, — подпершись
руками, горестно думал Сергей Митрофанович. — Разлуки да слезы, разлуки
да слезы... Цветущие свои годы в казарму...»
— Может, трахнем, пока нету стиляг? — предложил блатняшка и потер
руки, изготавливаясь.
— Выпьем, так все вместе, — отрезал Сергей Митрофанович.
Поезд тронулся. Девчата шли следом за ним. Прибежал Славик, взгромоздился
на столик, просунул большую свою голову в узкий притвор окна.
Поезд убыстрял ход, и, как в прошлые времена, бежали за ним девушки,
женщины, матери, махали отцы и деды с платформы, а поезд все набирал
ход. Спешила за поездом Еськина сеструха — с разметавшимися рыжими волосами
и что-то кричала, кричала на ходу. Летела нарядной птичкой девушка в
розовой кофточке, а Володина барышня немножко прошла рядом с вагоном
и остановилась, плавно, будто лебяжьим крылом, помахивая рукою. Она
не забывала при этом откидывать за плечо волосы натренированным движением
головы.
Дальше всех гналась за поездом девушка Славика. Платформа кончилась.
Она спрыгнула на междупутье. Узкая юбка мешала ей бежать, она спотыкалась.
Задохнувшаяся, с остановившимися, зачерненными краской, глазами, она
все бежала, бежала и все пыталась поймать руку Славика.
— Не бежи, упадешь! Не бежи, упадешь! — кричал он ей в окно.
Поезд дрогнул на выходных стрелках, изогнулся дугой, и девушка розовогрудой
птичкой улетела за поворот.
Славик мешком повис на окне. Спина его мальчишеская обвисла, руки
вывалились за окно и болтались, голову колотило о толстую раму.
Ребята сидели потерянные, смирные, совсем не те, что были на вокзале.
Даже блатняшка притих и не ерзал за столом, хотя перед ним стояла непочатая
бутылка.
Жужжала электродуга под потолком. По вагону пошла проводница с веником,
начала подметать и ругаться. Густо плыл в открытые окна табачный дым.
Вот и ребра моста пересчитали вагонные колеса. Проехали реку. Начался
дачный пригород и незаметно растворился в лесах и перелесках. Поезд
пошел без рывков и гудков, на одной скорости, и не шел он, а ровно бы
летел уже низко над землею с деловитым перестуком, настраивающим людей
на долгую дорогу. Еська-Евсей не выдержал:
— Славка! Слав!.. — потянул он товарища за штаны. — Так и будешь
торчать до места назначения?
Изворачиваясь шеей, Славик вынул из окна голову, втиснулся в угол
за Сергея Митрофановича и натянул на ухо куртку.
Сергей Митрофанович встряхнулся, взял бутылку вермута и сказал, отыскивая
глазами стаканчик из-под сыра:
— Что ж вы, черти, приуныли?! На смерть разве едете? На войну? Давайте-ка
лучше выпьем, поговорим, споем, может. «Кота» я вашего не знаю, а вот
свою любимую выведу.
— В самом деле! — зашевелился Еська-Евсей и потянул со Славика куртку.
— Слав, ну ты чё? Ребята! Человек же предлагает... Пожилой, без ноги...
«Парень ты, парень! — глядя на Славика, вздохнул Сергей Митрофанович.
— Ничего, все перегорит, все пеплом обратится. Не то горе, что позади,
а то, что впереди...»
— Его не троньте пока, — сказал он Еське-Евсею и громче добавил,
отыскавши измятый, уже треснутый с одного края, парафиновый стаканчик.
— Пусть вам хороший старшина попадется!
— Постойте! — остановил его, очнувшись, Володя. — У нас ведь кружки,
ложки, закусь — все есть. Это мы на вокзале пофасонили, — усмехнулся
он совсем трезво. — Давайте как люди.
Выпивали и разговаривали теперь как люди. Горе, пережитое при расставании,
сделало ребят проще, доступней.
— Дайте и мне! — высунулся из угла Славик. Расплескивая вино, захлебываясь
им, выпил, с сердцем отбросил стаканчик и снова спрятался в уголке,
натянув на ухо куртку.
Опять пристали ребята насчет ноги. Дорожа их дружелюбием и расположением,
стал рассказывать Сергей Митрофанович о том, как, застигнутые внезапной
танковой атакой противника в лесу, не успели изготовиться артиллеристы
к бою. Сосняк стеною вздымался на гору, высокий, прикарпатский, сектор
обстрела выпиливали во время боя. Два расчета из батареи пилили, и два
разворачивали гаубицы. С наблюдательного пункта, выкинутого на опушку
леса, торопили. Но сосны были так толсты, а пилы всего две, и топора
всего четыре. Работали без рубах, мылом покрылись, несмотря на холод.
С наблюдательного пункта по телефону матерились, грозились и, наконец,
завопили:
«Танки рядом! Сомнут! Огонь на пределе!»
Нельзя было вести огонь и на пределе. Надо было свалить еще пяток-другой
сосен впереди орудий. Но на войне часто приходится переступать через
нельзя.
Повели беглый огонь.
Снаряд из того орудия, которым командовал Сергей Митрофанович, ударился
о сосну, расчет накрыло опрокинувшейся от близкого разрыва кургузой
гаубицей, а командира орудия, стоявшего, поодаль, подняло и бросило
на землю.
Очнулся он уже в госпитале, без ноги, оглохший, с отнявшимся языком,
— Вот так и отвоевался я, ребята, — глухо закончил Сергей Митрофанович.
— Скажи, как бывает! А мы-то думали... — начал Еська-Евсей.
Славик высунул нос из воротника куртки и изумленно таращился на Сергея
Митрофановича. Глаза у него ввалились, опухли от слез, голова почему-то
казалась еще больше.
— А вы думали, я ногой-то амбразуру затыкал?! — подхватил с усмешкой
Сергей Митрофанович.
— А жена? Жена вас встретила нормально? — подал голос Володя. — После
ранения, я имею в виду.
— А как же? Приехала за мной в госпиталь, забрала. Все честь честью.
Как же иначе-то? — Сергей Митрофанович пристально поглядел на Володю.
Большого ума не требовалось, чтоб догадаться, почему парень задал такой
вопрос.
Ему-то и в голову не приходило, чтобы Паня не приняла его. Да и в
госпитале он не слышал чего-то о таких случаях. Самовары — без рук,
без ног инвалиды — и те ничего такого не говорили. Может, таились? Правда,
от баб поселковых он потом слышал всякие там повествования о том, что
такая-то курва отказалась от такого-то мужа-калеки. Да не очень он вникал
в бабьи рассказы. В книжках читывал о том же, но книжка, что она? Бумага
стерпит, как говорится.
— Баба, наша русская баба не может бросить мужа в увечье. Здорового
— может, сгульнуть, если невтерпеж, — может, а калеку и сироту спокинуть
— нет! Потому как баба наша во веки веков — человек! И вы, молодцы,
худо про них не думайте. А твоя вот, твоя, — обратился он к Славику,
— да она в огонь и в воду за тобой...
— Дайте я вас поцелую!.. — пьяненько взревел Славик и притиснулся
к Сергею Митрофановичу. А ему захотелось погладить Славика по голове,
да не решился он это сделать, и лишь растроганно пробормотал:
— Ребятишки вы, ребятишки! Так споем, что ли, орел? — обратился он
к Володе. — Детишек в вагоне нету?
— Нету, нету, — загалдели новобранцы. — Почти весь вагон нашими занят.
Давай, батя!
По голосам и улыбкам ребят Сергей Митрофанович догадался, что они
его считают совсем уж захмелевшим и ждут, как он сейчас затянет: «Ой,
рябина, рябинушка» или «Я пулеметчиком родился и пулеметчиком помру!».
Он едва заметно улыбнулся, поглядев сбоку на парней, и мягко начал
грудным, глубоким голосом, так и не испетым в запасном полку на морозе
и ветру, где он был ротным запевалой.
Ясным ли днем,
Или ночью угрюмою...
Снисходительные улыбки, насмешливые взгляды — все это разом стерлось
с лиц парней. Замешательство, пробуждающееся внимание и даже удивленность
появились на них. Все так же доверительно, ровно бы расходясь в беседе,
Сергей Митрофанович повел дальше:
Все о тебе я мечтаю и думаю...
На этом месте он полуприкрыл глаза и, не откидываясь, а со сложенными
в коленях руками, сидел, чуть ссутулившись, раскачиваясь вместе с бегущим
вагоном, и совсем уж тихо, на натянутой какой-то струне, притушив готовый
вырваться из груди крик, закончил вступление:
Кто-то тебя приласкает?
Кто-то тебя приголубит?
М-милой своей назовет?..
Стучали разбежавшиеся колеса, припадая на одну ногу, жужжало над
крышей вагона, и в голосе его, без пьяной мужицкой дикости, но и без
лощености, угадывался весь характер, вся его душа — приветная и уступчивая.
Он давал рассмотреть всего себя оттого, что не было в нем хлама, темени,
потайных закоулков. Полуприщуренный взгляд его, смягченный временем,
усталостью и тем пониманием жизни, которое дается людям, познавшим ожесточение
и смерть, пробуждал в людях светлую печаль, снимал с сердца горькую
накипь житейских будней. Слушая Сергея Митрофановича, человек переставал
быть одиноким, ощущал потребность в братстве, хотел, чтоб его любили
и он бы любил кого-то.
Не было уже перед ребятами инвалида с осиновою деревяшкой, в суконном
старомодном пиджаке, в синей косоворотке, застегнутой на все пуговицы.
Залысины, седые виски, морщины, так не идущие к его моложавому лицу,
и руки в царапинах и темных проколах — уже не замечались.
Молодой, бравый командир орудия, с орденами и медалями на груди виделся
ребятам.
Да и сам он, стоило ему запеть эту песню, невесть когда услышанную
на пластинке и переиначенную им в словах и в мотиве, видел себя там,
в семье своего расчета, молодого, здорового, чубатого, уважаемого не
только за песни, а и за покладистый характер.
Еще ребята, слушавшие Сергея Митрофановича, изумлялись, думали о
том, что надо бы с таким голосом и умением петь ему не здесь. Они бывали
в оперном театре своего города, слышали там перестарок-женщин и пузатеньких
мужчин с жидкими, перегорелыми голосами. Иные артисты не имели вовсе
никаких способностей к пению, но как-то попали в оперу и зарабатывали
себе хлеб, хотя зарабатывать его им надо было совсем в другом месте.
Но в искусстве, как в солдатской бане, — пустых скамеек не бывает!
Вот и поет где-то вместо Сергея Митрофановича безголосый, тугой на ухо
человек. Он же все, что дармово, не трудом добыто, ценить не научен,
стыдливо относится к дару своему и поет, когда сердце просит или когда
людям край подходит и они нуждаются в песне больше, чем в хлебе, поет,
не закабаляя своего дара и не забавляясь им.
Никто не разбрасывается своими талантами так, как русские люди. Сколько
их, наших соловьев, испелось на ямщицком облучке, в солдатском строю,
в пьяном застолье, в таежном одиночестве, позатерялось в российской
глухомани? Кто сочтет?!
Только случай, только слепая удача зачерпнет иной раз из моря русских
талантов одну-другую каплю...
...Незадолго до того, как погибнуть расчету Сергея Митрофановича,
по гаубичной батарее шарился лейтенантик с бакенбардами — искал таланты.
В сорок четвертом году войско наше уже набрало силу — подпятило немцев
к границе, и все большие соединения начали обзаводиться ансамблями.
Повсюду смотры проходили. Попал на смотр и Сергей Митрофанович, тогда
еще просто Сергей, просто товарищ сержант, прошедший служебную лестницу
от хоботного до хозяина орудия.
Смотр проводился в западноукраинском большом селе, в церкви, утонувшей
в черных тополях, старых грушах и ореховых деревьях.
На передней скамье сидели генералы и полковники. Среди них был и
командир бригады, в которой воевал Сергей Митрофанович.
Когда сержант в начищенных сапогах напряженно вышел к алтарю, командир
бригады что-то шепнул на ухо командующему корпусом. Тот важно кивнул
в ответ и с интересом поглядел на молодецкого вида сержанта с двумя
орденами Славы и медалями на груди.
Сергей Митрофанович пел хуже, чем при своих солдатах, очень уж волновался
— народу много набилось в церковь, и голос гулко, ровно бы в доте, разносился
под сводами церкви. Однако после популярных фронтовых песенок: «Встретились
ребята в лазарете, койки рядом, но привстать нельзя, оба молодые, оба
Пети...» или «Потеряю я свою кубанку со своей удалой головой», после
всех этих песенок его «Ясным ли днем...» прозвучала так неожиданно,
так всех растрогала, что сам командир корпуса, а следом за ним генералы
и полковники хлопали, не жалея ладоней.
«Поздравляю! Поздравляю!» — тоже хлопая и пятясь в алтарь, восторженно
частил лейтенантик с бакенбардами, главный заводила всего этого смотра
фронтовых талантов.
Быть бы в корпусном ансамбле Сергею Митрофановичу, быть бы с ногой,
быть бы живу-здорову, детишек иметь и не таскаться на врачебные комиссии,
работать бы ему по специальности, а не пилоправом.
Да к массовому культурному мероприятию высшее начальство решило приурочить
еще мероприятие воспитательное: в обеденный перерыв на площади возле
церкви вешали человека — тайного агента гестапо, как было оповещено
с паперти тем же лейтенантом с бакенбардами.
Народ запрудил площадь. Гражданские и военные перемешались меж собою.
Большинству фронтовиков- окопников не доводилось видеть, как вешают
людей — суды и расправы свершались позади них, на отвоеванной земле.
Зафыркал ЗИС, новый, маскировочно покрашенный в зеленые полосы. Народ
пугливо расступился перед радиатором машины, целившейся под старую срубленную
грушу, на которой осталась макушка с плодами и толстый сук. К суку привязана
веревочная петля.
Поднимались люди на цыпочки, чтобы увидеть преступника, а главное
— палача.
Живых палачей Сергей Митрофанович тоже еще никогда не встречал. Предполагал,
что выйдет сейчас из церкви, из густых дерев волосатый, рукастый человек
и совершит свое жестокое дело. И когда в машину, подпятившуюся кузовом
под грушу, запрыгнул молодой парень в перешитых на узкий носок кирзовых
сапогах, в несопревшей от пота гимнастерке с белым подворотничком и
со значком на клапане кармашка, он все еще ждал, что вот сейчас появится
палач, какого он не единожды видел в кино, узколобый, с медвежьими глазами,
в красной рубахе до пят.
Парень тем временем открыл задний борт машины. Площадь колыхнулась.
Возле кабины, затиснувшись в уголок кузова, сидел клочковато бритый
мужичонка в ватных штанах, в телогрейке, надетой на нижнюю рубаху, в
незашнурованных солдатских ботинках на босу ногу.
«Вот он! Вот он, гад! Шоб тоби... Ах ты, душегуб!..»
«Где он? Где он?» — бегал глазами Сергей Мигрофанович, отыскивая
агента гестапо в немецкой форме, надменного, с вызовом глядящего на
толпу. Как-то из подбитого танка взяли артиллеристы раненого командира
машины, с тремя крестами на черном обгорелом мундире. Голова его тоже
вроде как обгорела, лохматая, рыжая. Он пнул нашу медсестру, пытавшуюся
его перевязать. Тайный агент гестапо в понятии Сергея Митрофановича
должен был выглядеть куда большим злодеем и громилой, чем эсэсовец-танкист.
Военный парнишка в кузове вел себя хозяйственно. Он, перевалившись
через борт, командовал шоферу, показывал рукою: «Еще! Еще! Еще! Стоп!»
— и навис над мужичонкой, что-то коротко приказал ему. Тот попытался
подняться и не смог. Тогда парень подхватил его под мышки, притиснул
спиной к кабине и, придерживая коленом под живот, попытался надеть на
него петлю. Веревка оказалась короткой и налазила только на макушку.
Мужичонка все утягивал шею в плечи, и тогда парень задрал рукою его
подбородок, как задирают морду коню перед тем, как всунуть в его храп
железные удила. Веревка все равно не доставала.
Унялась, замерла площадь. Перестали кричать цивильные, а у военных
на лицах замешательство, неловкость.
Парень быстро сообразил, что надо делать. Он пододвинул к себе ногой
канистру и велел преступнику влезть на нее. Тот долго взбирался на плашмя
лежавшую канистру, будто была она крутым, обвальным утесом, а забравшись,
качнулся на ней и чуть не упал. Парень подхватил его, и кто-то из цивильных
злорадно выдохнул:
— Ишь, б..., не стоит!.. Как сам вешал!..
Надев на осужденного петлю, парень пригрозил ему пальцем, чтоб стоял
как положено, и выпрыгнул из машины.
Тайный агент гестапо остался в кузове один. Он стоял теперь как положено,
может быть, надеясь в последние минуты своим покорством и послушанием
умилостивить судьбу. Первый раз он обвел площадь взглядом, затуманенным,
стылым, и во взгляде этом Сергей Митрофанович явственно прочел: «Неужели
все это правда, люди?!»
— Нэ нравыться? А чоловика мого... Цэ як? Гэ-эть, подлюга, який смирнэнький!
Бачь, який жалкэнький! — закричала женщина рядом с Сергеем Митрофановичем,
и ему показалось, что она обороняется от подступающей к сердцу жалости.
Началось оглашение приговора. Сморчок этот мужичок выдал много наших
окруженцев и партизан, указал семьи коммунистов, предал комсомольцев,
сам допрашивал и карал людей из этого и окрестных сел...
Чем дальше читали приговор, тем больший поднимался на площади ропот
и плач. На крыльце церкви билась старуха-украинка, рвалась к машине:
— Дытыну, дытыну-у-у мою отдай!
И не понять было: он ли отнял у нее дитя, или же сам был ее дитем?
И вообще трудно все понималось и воспринималось.
Мужичок с провалившимися глазами, в одежонке, собранной наспех, для
казни, ничтожный, жалкий, и те факты, которые раздавались на площади
в радиоусилителе, — все это не укладывалось в голове. Чувство тяжкой
неотвратимости надвигалось на людей, которые и хотели, но не могли уйти
с площади.
Сергей Митрофанович начал сворачивать цигарку, а затем протянул кисет
заряжающему из его расчета Прокопьеву, который приехал на смотр с чечеткой-бабочкой.
Пока они закуривали — все и свершилось.
Сергей Митрофанович слышал, как зарычала машина, завизжал кто-то
зарезанно, заголосили и отвернулись от виселицы бабы. Машина как будто
ощупью, неуверенно двинулась вперед. Осужденный схватился за петлю,
глаза его расширились на вскрике, кузов начал уползать из-под его ног,
а он цеплялся за кузов ногами, носками ботинок — искал опору.
Машина рванулась, и осужденный заперебирал ногами в последней судорожной
попытке удержаться на земле. Маятником качнулся он, сорвавшись с досок.
Груша дрогнула, сук изогнулся, и все поймали взглядом этот сук.
Он выдержал.
Только сыпанулись сверху плоды. Ударяясь о ствол дерева и о голову
дергающегося человека, упали груши на старый булыжник и разбились кляксами...
Ни командир орудия, ни заряжающий обедать не смогли. И вообще у корпусной
кухни народу оказалось не густо, хотя от нее разносило по округе вкусные
запахи. Военные молча курили, а гражданские все куда-то попрятались.
— Что ж, товарищ сержант, потопали, пожалуй, до дому, — предложил
Прокопьев, когда они накурились до одури.
— А чечетка? Тебе ж еще чечетку бить, — не сразу отозвался Сергей
Митрофанович.
— Бог с ней, с чечеткой, — махнул рукой Прокопьев. — Наше дело не
танцы танцевать.,.
— Пойдем, скажемся.
Они поднялись в гору, к церкви. Повешенный обмочился. Говорят, так
бывает со всеми повешенными. На булыжник натекла лужица, из штанин капало.
Оба незашнурованных ботинка почти спали с худых грязных ног, и казалось,
что человек балуется, раскручиваясь на веревке то передом, то задом,
и ботинки эти он сейчас как запустит с ног по-мальчишески...
Все казалось понарошку. Только на душе было муторно, поташнивало,
и скорее хотелось на передовую, к себе в батарею.
Лейтенант с бакенбардами взвыл, театрально воздевая руки к ангелам,
нарисованным под куполом церкви, когда артиллеристы явились в алтарь
и стали проситься «домой».
— Испортили! Все испортили! Никто не хочет петь и плясать! Из кого,
скажите на милость, из кого создавать ансамбль?!
— Это уж дело ваше, — угрюмо заметил Сергей Митрофанович. И уже настойчивей
добавил: — Наше дело — доложиться. Извиняйте, товарищ лейтенант...
|