Льняное поле в цвету
Голубое поле под голубым небом.
Закрою глаза — и вот оно явственно передо мною. Слабенькая с виду
зелень, отраженная от другой, более буйной, напористой растительности.
Тишина поля открыта доверчивому сердцу. Древняя во всем покорность жизни
царствует здесь — солнцу, свету небесному, от которого набирается поле
скромного, домашнего и тоже доверчиво-тихого цвета. Но эта ненадоедная
однотонность, однообразность и уединенность его кажущаяся, застенчивость
вкрадчивая. Уже в близком отдалении поле разливается в мглисто-небесную
ширь, чем далее к горизонту, тем яснее сияющую, и уже не понять: где
поле, где небо — живая, все в свою глубь погружающая синь.
Льняное поле в цвету словно бы вслушивается в себя, бережно, как бы
даже чуть тайно наливает свои слабые на вид стебельки ситцевым дождевым
крапом, и неназойливая, но непоборимая уверенность присутствует в поле
и над полем — никто не сможет облететь его, пройти мимо, всяк задержится
на нем взглядом, приостановит шаг, залюбуется им, помягчает сердцем,
пожалеет о чем-то прошедшем и решит, что не все еще в жизни утрачено,
раз есть на земле эта, всем доступная, обнадеживающая красота. Над цветущим
полем льна даже пчелы и шмели смиреют, летают неторопливо, долго усаживаются
на гибкий стебелек, сосредоточенно прицеливаются к цветку и, нашарив
его бледную, лучистую сердцевину, замирают в сладкой дреме. Жаворонок
выберет минуту, освободится от семейных хлопот, взовьется в небо и звенит
над полем, сзывает всех сущих и зрящих подивиться на него; стремительный
ястреб, высмотрев в гущах льна мышку, падет вдруг сверху, и дрогнет
поле от его вихревых крыльев, катится по нему голубая волна, разымаясь
пашенным пластом до самого межника; от струящегося из впадин прохладного
воздуха ходят беззвучные молнии по льну, брызгами осыпая подножье стеблей,
и стоят льны по колено в синей, раскрошенной воде.
Короткой летней ночью объявится на небе всеми забытая луна, и тогда
идет к ней от поля голубое свечение, и остановятся, замрут сами в себе
ночное небо, ночная луна, оберегая мир поднебесный от волнений и тревог,
и это робкое, тайно сияющее поле оберегая.
Уймись и ты, тревожный человек, успокойся, мятущаяся душа. Слушай!
Внимай! Любуйся! В мире царствует благодать. Поверь в незыблемость и
вечность его. И не говори никаких слов. Не плачь, не стенай — сон и
покой кругом.
Тихое-тихое поле. Дивная даль. Россия.
Льняное поле в конце лета
Но потускнели пашни. Унялось и остыло небо. Посерело с окраин. Льняное
поле поспело, стебли сникли, мелкими птичьими глазками смотрятся в землю.
Слитный шорох катится по полю. Черствая, издержанная земля к полудню
нагреется от скупого уже, но в зените все еще знойного солнца, и тогда
сыпкая, едва слышная звень разносится по округе. Рдеет теплая пыль над
вызревшим льном, в каждой капельке круглого, медного шеркунца бьется
звонкое семечко. И когда в ночи остынет и отмякнет под студеной росой
старчески сморщенная земля, травы и последние цветки, еще живые в корешках,
дружно отвернутся от студеной речки к спелому льняному полю, над которым
почти до рассвета ходят волны печного, сытого тепла, реют сны пашенного
успокоения.
Идешь вдоль поля, невольно протягиваешь руку, греешь ладонь на теплом
льне. Вдруг с грохотом, мохнато махая крыльями, выбивая семя из коробочек,
взовьются над полем и разлетятся в разные стороны дикие голуби. Следом
за ними тяжело разбежится и, разрывая золотистое поле льна, взлетит
глухарь, напуганный шумом.
Долетев до межевой каменной гряды — дальше не может, ожирел от обильного
корма, — птичий великан, угромоздившись средь малинника и отсохшего
кипрея, хмуро оглядится вокруг — откуда опасность? Кто помешал ему подбирать
и склевывать с земли такие вкусные зерна? Смежный камень, как загнета
в давно протопленной русской печи, чуть еще тепел, и, оглядывая из-под
бурой брови окрестности, глухарь сморенно оседает на брюхо, льнет пером
к теплу, сыто задремывает на камне.
Пойдешь за малиной или по смородину к речке, глухарь недвижен и незаметен,
что камень, на котором он угрелся и приютился. Сойдешься вплотную, он
так загромыхает крыльями, что невольно вздрогнешь, сердце подпрыгнет
в груди. Но, поняв напрасную причину страха, уж просто так, для облегчения,
выдохнешь: «А чтоб тебе пусто было!» — и проводишь птицу взглядом до
леса. Влетев в ровный осинник, сронив ворохи листьев, грузная птица
долго, вроде бы неуклюже громоздится на дереве, потом что-то на себе
шевелит клювом, поправляет какое-то перо и, успокоившись, смотрит сверху
на привычную землю, на дальние леса с токовищем в сосновом бору, на
желтое поле, залитое расплавленным золотом.
Обложенное с четырех сторон грядами давно убранных, мшелых, растрескавшихся
камней, поле, полное шорохов и звона, с непременной дорогой посередке
и мутной водой в колдобинах, живет своей вечной, неизменной жизнью.
И облик этой вечности наполняет древнюю птицу чувством покоя и уверенности
в том, что они неразделимы: земля и поле, птица и лес, небо и свет небесный.
Льняное поле в осеннюю пору
Но что это там, за полем, вдали? Какое движение на дороге? Что за
гам и шум?
Люди. Приехали из райгородка убирать лен. «Ахти мне!» — если б умел,
воскликнул бы глухарь, увидев автобус, возникший из вороха пыли, и на
всякий случай рванул в густые ельники.
Школьники старших классов и студенты текстильного техникума, увидев
торопливо отлетающую в укрытие темную птицу, закричали:
— Страус!
— Пеликан!
— Фламинго!
— Реликт! — сказала учительница старших классов и попро- бовала занимательно
поведать своим учащимся о птице каменного века — глухаре. Но тут не
школа, не класс, тут воля. Парни и девчата не стали слушать учительницу,
включили транзисторы и сперва, танцуя или борясь, потоптались по льну,
затем полежали на меже в обнимку, после чего в обнимку же вошли в лен,
местами уже полегший, спутанный, чернеющий проволочно-крепкими стеблями,
с вершинок которых сыпались круглые коробочки и выранивали из пересохшего
нутра сердечки семян.
Там, где лен не полег, он ровно клонился от спелой тяжести. Казалось,
кто-то причесал поле и оно уже отмолилось и приготовилось к кончине.
Вид поля являл собою полное согласие с тем, что взошло, отцвело, созрело
растение, пора ему на покой, в сушку, в мялку, в расческу и куделею
на прялку. Потом ниткой в клубок, с клубка на ткацкий станок, а там
уж чего швеи-мастерицы решат: рубахой ли быть льну, в онучах ли износиться,
полотном ли отбеленным сделаться и вышитыми петухами украситься, может,
половичком под ноги молодых постелиться, саваном укрыть жницу иль швею,
может...
А пока грустно клонится поле под ветром, слитный звон семян в сухих
коробочках наполняет округу музыкой вечности, музыкой труда и жизни.
Прощается растение с матерью-землей.
Парни и девчата сперва бойко, играючи выдергивали из земли стебли
льна и, связав их в узенькие снопы, соединяли вершинками по трое, по
четверо, ставили на ветер — на просушку. Шли по полю, и сзади них рядами,
как солдаты в наступление, шли суслончики. Под ногами делалось взъерошенное,
растоптанное, клочьями соломы, крошевом, рваньем, семенем усыпанное,
лохмотьями осота и омежьем помеченное не поле, а уже просто земля. Бесформенная,
неряшливая, старая.
Стебли льна не гладкие, не круглые, они с едва заметными глазу неровностями,
ребристы, ломки, на изломе колки. Крестьяне, идя дергать лен, надевали
грубые верхонки. Молодые люди верхонок в доме не держали, да и не знали,
что этаким словом зовется обыкновенная рукавица, надеваемая поверх варежек.
В кожаных и лайковых перчатках, в вязаных варежках, кто и вовсе без
ничего, скоро почувствовали молодые теребильщики, какая неприятная и
грязная работа на льне и со льном. От сырой земли раскисли перчатки,
стеблями льна их прорезало, исполосовало, стало царапать пальцы, рвать
кожу ладоней. К обеду заболели поясницы у парней и девушек, в крыльцах
ломота, шея хрустит, но не вертится, руки в грязных кровавых лоскутьях.
И поле-то невелико, но с трудом, без радости вытеребили ребята на
нем лен. Едва волоча ноги, с выключенными транзисторами, серьезные от
усталости, плелись они в село, на автобусную остановку. Половина теребильщиков
бросилась по селу просить йод и бинты. Пищали от боли молодые работники,
перевязывая друг дружку.
Уезжая на автобусе, даже и не обернулись ребята на убранное ими поле.
Надоело оно им. Обрыдло.
Бабки льна стояли в поле до самого, почитай, снега; которые упали
наземь, которые дождями забило, потоками в лога и в речку снесло. Но
вот пришел трактор с тележкой. Две женщины, обутые в красные сапоги,
покидали вилами в тележку снопы льна, сели поверх воза. Трактор «Беларусь»,
изрыгающий дым и припадающий на оба колеса, соря снопами, выпер вихляющуюся
тележку на дорогу и помчался к кудельной фабрике.
Селяне сказывали, что в прежние годы просушенные снопики льна складывались
на дороге для того, чтобы по ним ездили телегами и ходили ногами кони,
люди и таким вот нехитрым способом размягчали бы снопы перед тем, как
быть им сунутыми в мялку. Ручная мялка — это две доски на ножках, сверху
доска на шарнирке с заостренным ребром и ручкой на давящем конце. Рассыпай
сноп на дощечки, суй его, как лук-батун под нож, и жми сверху, суй и
жми, суй и жми — вдосталь наработаешься и напляшешься, начихаешься и
насморкаешься.
Потерянные «Беларусью» снопы лежали до зимы на дороге, вмерзли в грязь.
Они были ничьи.
Первичная обработка льна
Кудельные фабрики на Вологодчине, уцелевшие от старых времен, редки
и невелики. Видно их издалека. За стенкой редкого ольховника, прошибленного
в двух-трех местах норовистыми, растопыренно-мохнатыми елками, за поселком
иль райгородком, на отшибе, иль, как хорошо прежде говорилось, — на
всполье, дымит железная тощая труба с искрогасителем-воронкой, стучит
движок, гонит в сопло вентилятора пыль, копоть и вертящийся в воздухе
льняной сор.
Фабричонку не сразу и заметишь, лишь кончик трубы торчит из льняных
отходов и какое-то давно беленное помещение одной стеной выступает,
да шум и оханье механизмов из-за лохматых туч, напоминающих шахтные
терриконы, доносятся. Бедствие фабрик — эти отходы. Очень они пожароопасны.
И часто горели и горят древние кудельные предприятия. Случается, дотла
выгорают вместе с ними прифабричные поселки; коли ветер большой и настильный,
так и село, и фермы, и всякие колхозные, а то и административные строения
выпластает огонь.
Копотна и на фабрике работа со льном. В цехе первичной обработки сразу
и не различишь: где, что, как и кем делается. И то сказать, на одной
примитивной мялке в крестьянском дворе, бывало, работает баба, чаще
малые и старые жители, к вечеру баню заказывают — так устряпаются мяльщики
в пыли, в грязи, так их исколет кострой, что все тело красной зудящей
сыпью покроется.
На фабрике действует техника безопасности. Кое-где первообработчикам
выдаются комбинезоны, очки и шлемы, грохочет железом вентиляция — жерло,
как бункер комбайна, в стену вставлено, и в него втягивает костру, мусор,
пыль. Кажется, черный дым сплошным потоком льется в трубу — никаких
стен, никакого потолка, никаких окон не видать. Всюду не слоями — наслоениями
серая пыль; серые хлопья сверху свисают — липкие клочья растрепанного
льна. Ходишь по чему-то мягкому, проседающему, ни пола, ни земли под
ногами, и самого помещения вроде бы нету — находишься в самой что ни
на есть преисподней. Какие-то, тоже лохматые от грязной кудельной очеси,
существа в очках, в перепоясанных комбинезонах, с глухо повязанными
головами, с затененными лицами, чего-то делают, шевелятся во тьме, едва
пробиваемой пятнами лампочек. И гудит, гудит перетруженно мотор мощного
вентилятора, сглатывает, сглатывает и не может поглотить грозовую, тяжелым
веществом наполненную тучу. Молнии серебрящихся соломинок просекают
тучу, что-то в ней беззвучно вспыхивает и, искрясь, вылетает наружу.
На воле клубится, сорит во все стороны и медленно унимается уже не туча
— рыжеватое облако, и когда остановится фабрика, утихнет волком воющий
вентилятор, на округу, на ближний лес, на дома еще долго оседает пыль,
и ветром кружит, кружит и под небо уносит серебряные нити и крошки костры.
На фабрике и во дворе — повсюду — из-под грязных клочьев кудели видны
невнятные, безразличные слова: «Лен — наше богатство», «Не забывай одеть
защитные очки», «Береги глаза, работай в очках и повязке». На одной
совсем уж дряхлой фабрике красным суриком писанные, кривляются слова
современного поэта-соловья: «Золотистый лен, я в тебя влюблен» — или
что-то в этом роде, но чаще других над воротами таблица: «Посторонним
вход запрещен».
Запрещать не надо. Побываешь на кудельной фабрике разок — и больше
туда не тянет. Если случаются гости или представители из Министерства
легкой промышленности, проверяющие ли из области либо писатели, изучающие
жизнь на месте действия трудящихся, так их как-то так ловко водят по
фабрике, что они сразу оказываются возле готовой продукции, где им дают
посмотреть и даже в руках подержать чудо природы — конечный продукт,
полученный из невзрачных, грязных стеблей. Расчесанную куделю хоть с
девичьей косой сравнивай, хоть с кудрями херувима — все будет приблизительно
и неточно. И поскольку перо бессильно перед чудесами природы, я упущу
сей момент, и даже скромный банкет, следующий за показом кудели, описывать
не стану.
На волю скорей, на улицу, из цеха первичной обработки! Дыхнуть воздухом,
поднять глаза и убедиться, что небо еще есть, на месте оно, над головой.
В цехе первичной обработки льна уверенность эта пошатнулась, и нужно
время, чтоб почувствовать себя живым, что-то видящим, осязающим и дышащим
обитателем земли.
Секреты льна
Рыбаку море по колено и расстояния нипочем. Рыбак счастлив еще и тем,
что ежели рыбы не поймает, а это с ним случается все чаще и чаще на
наших внутренних водоемах, зато друзей приобретет, душу в воспоминаниях
отведет, и жизнь в неожиданном, как нынче принято говорить, ракурсе
откроет.
Вы знаете, что притягивает толпы рыбаков на территорию кудельных фабрик,
хотя там повсюду написано: «Вход и въезд запрещен», «Закрой поддувало»,
«Берегись огня, не бросай горящую спичку», хотя туда даже вахтеры не
пускают? Не знаете? Червяк! Из-за него, игровитого, вьющегося шустряги,
рыбаки тайно, порой под дулом дробовика, а где и боевой винтовки, проникают
во дворы фабрик, по-пластунски ползут или перебежками берут двор, западают
в кучах отбросов. Червяк тот самый. Но — «Федот, да не тот!» Он тут,
в кудельных отходах, ведется круглый год. В глуби прелых куч он до того
юркий, что его не вдруг и изловишь. Кроме подвижности в нем других положительных
качеств много. Крепок и живуч кудельный червяк: красен, что спелая брусника,
с желтым, далеко рыбе видным, ободком возле вертящейся остроносой головки.
Но главное достоинство червяка состоит в том, что он имеет запах льняного
семени, неповторимый, древний, смачный. Против этого запаха даже современная
сверхобразованная рыба устоять не может.
Рано поутру едем мы как-то дружной артелью на водоем, греемся разговорами
об ожидающем нас неслыханном клеве и правимся к кудельной фабрике —
червячком разжиться. Выходим из машины и дивимся: пейзаж изменился,
фабрика обнажилась, бодренькая такая, прибранная, марает дымком небо.
И, никаких отходов возле фабрики. Если б сгорели, тогда б и фабрике
несдобровать. Не иначе как строгая тут комиссия побывала совместно с
пожарным генералом. Ищем в жалких остатках отходов, по щелям и канавкам
червяков. Они, насмерть перепуганные, забились кто куда, в старые колеса,
под доски, иные даже в гайки, во всякие патрубки железные, в резиновые
шланги позалазили. И не шевелятся! А уж пойдет крах жизни — так пойдет!
Вахтер с разящей усмешкой сообщает: червяка не жди, больше червяка не
будет. Негде ему стало вестись. Подкосили нас, горемышных рыбаков, буржуи.
Происк против советских рыбаков начали.
— Какие буржуи? — взревели озлившиеся рыбаки.
— Бельгийские!
Шире — дале. Выясняется, что сперва заграничные туристы увидели, затем
буржуазные дельцы выведали, что у нас на Руси лежат вековечные запасы
отходов льна и мы не знаем, что с ними делать, куда их девать. Только
то и можем сообразить, что плакаты вывесить: «Не пали костры на территории
фабрики!», да сторожа с дробовиком поставить, пожарную машину держать
на изготовке и команду, желательно малопыощую, высокосознательную.
А буржуй, он же и без ресурсов и без сырья догнивает, он всякому сырью,
даже бросовому, радый. Пронюхали бельгийские дельцы про льняные отходы
и просят — «Отдайте!» «Да ради Бога! Хоть задаром!» Но они ж дельцы
и ничего даром не дают и не берут. Предприниматели мало того, что ликвидировали
пожарную «напряженку» возле фабрик, еще и деньги за отходы отчислили.
Но поскольку деньги у них свои и им их жалко, они на отоваривание поперли.
«Залежалые товары сбывают», — догадались знатоки. Но деревенские недотепы
и таким товарам были рады, долго форсили в них. Я и сам приобрел в сельмаге
бельгийское пальто, да лет восемь его и не снимал с себя; потом сын,
пришедший из армии, его донашивал; после внуку из того пальто какую-то
куртку изобразили...
Товары-то и насторожили кой-кого — стукнуло в голову органам узнать:
зачем все же бросовое кудельное барахло понадобилось возить в такую
даль? Не вражеских ли лазутчиков хотят нам через куделю всучить, а может,
то коммерческая надуваловка общего рынка, на которую капиталисты всех
мастей ох как горазды?!
Недавний пример уж больно настораживал: начали предприниматели одной,
почти дружественной нам страны, покупать в одном, опять же вологодском
райцентре местную керамику. Обыкновенные в общем-то горшки и кринки,
их и сами производители не брали из-за нетоварного вида и плохой прочности.
Завалы продукции образовались на складах и во дворе. И вот зарубежные
покупатели на эти бросовые горшки обзарились. С каждым годом заказы
возрастают, поставки увеличиваются. Районная газета из номера в номер
шумит: «Нас Европа знает!»
И только одна претензия из-за кордона последовала: ценная продукция
шибко бьется в дороге, нельзя ли упрочнить упаковку? Вологодские трудящиеся
рады стараться — сменили дюймовую доску на плаху, в два слоя ее колотят,
перегородки меж горшков ладят. Тем временем мастерская по производству
керамики в соревновании кого-то победила, аж министерское переходящее
знамя получила. Районные и областные власти начали подумывать насчет
того, чтоб модернизировать мастерскую в фабрику широкого профиля, разнообразить
и увеличить ассортимент продукции, рынок сбыта расширить, установить
деловые контакты с надежными партнерами могучего капитала. И преобразовали
бы, и расширили бы, да уж больно много шуму поднялось, хвастовство местных
деятелей обуяло. Коммерческий представитель торговой фирмы по пьянке,
не иначе, и проговорился: плевать, мол, хотели капиталисты на вологодские
горшки, вовсе не они привлекли внимание моего босса, а первоклассная
русская древесина, в которую укубаривается продукция. Сами же горшки
— керамику так называемую — сперва выбрасывали на свалку, затем ею крепили
морской берег и, чтоб совсем ничего не пропадало даром, истолченную
крошку использовали для покрытия тропинок в парках. Из русских же замечательных
досок делается прекрасная мебель, и хитрющие предприниматели имеют с
нее огромную прибыль...
Ну, не гады, а?! Как вот с ними дружбу водить? Сотрудничать? Торговать?
Соревноваться?
С кострой, правда, честно все было, не происк и не обман. Бельгийские
строители прессуют из костры самый современный стеновой материал. Внутренние
стенки в домах, состряпанные из льняных отходов, охотно пропускают тепло
и туго — звуки. Легки они и крепки. Кроме того, стены из костры, отливающие
желтой гладью и усыпанные серебром костряных искр, не требуют обоев
и украшений — красивы сами по себе.
Бельгийские строители не секретничали, предложили выгодный контракт:
построить ближе к сырью, стало быть, к кудельным фабрикам, экспериментальный
цех по переработке льняных отходов и научить наших специалистов делать
стеновой материал. Наши строители — фигу им, мол, сами с усами! — подключили
два НИИ, вуз да еще три крупных объединения, создали лаборатории, полигоны,
отделы и подотделы, парторганизацию, профсоюз, создали и первичную комсомольскую
организацию, роту охраны наняли, плакаты и диаграммы о будущих достижениях
нарисовали, стенды оформили и взялись за дело.
Целый комбинат в поту трудился, осваивал новую продукцию, и будто
бы даже красивые стены в новые дома вставили. Но стены скоро обвалились,
рассыпались, строительный эксперимент, взявший широкий размах, был приостановлен.
Перед отъездом с Вологодчины я видел снова утопающие в грязных сугробах
отходов кудельные фабрики, да закрываются и эти фабрики одна за одной.
Сеять и убирать лен во глубине России больше некому. Крестьянский народ
поумирал или покинул деревню; городскому населению управляться с трудоемкой
сельхозкультурой накладно, успеть бы до морозов картошку выкопать и
овощь хоть кой-какую кое-как выдергать.
Итальянская рубаха
«Наш скорбный труд не пропадет...» — давно еще сказано. И в самую
точку.
Поехали вологодские знакомцы на корабле по разным морям и странам.
Из Одессы ушли, в Риге пристали. За двадцать дней Европу обогнули! Круиз
называется. И навидались они за этот круиз такого, что несколько воскресений
приходили к нам домой и вспоминали про свое путешествие. Ну и подарочки
маленькие, но приятные сердцу, преподнесли, обновы всякие показали.
Мне очень понравилась рубаха на моем знакомом — черная кокетка, под
нею болотного цвета квадратные пятна. Все в меру, все радует, а не угнетает
глаз — руками делана легонькая рубаха, летняя, и не искрит, значит,
кроме всего прочего, пошита не из искусственного материала, скорей всего
из хлопка какого-нибудь заморского, может, даже арабского.
Почему-то нам хотелось утвердиться, что именно из арабского или, в
крайности, из персидского хлопка эта красивая рубаха сотворена. Задрали
мы рубаху на интеллигентно наливающемся пузце знакомого. Пуп на пузце,
впрочем, был завязан вкось, и даже не завязан, а ровно бы завинчен на
сорванную резьбу и и отличие от нынешних, по науке возделанных пупов,
был слишком выразителен. «Я наши вохтюгские пупы хоть в бане, хоть на
пляже узнаю, — пояснил наш гость. — Долгое время в родилке у нас Ефимья
Хрящева работала, спиртиком грелась и пуп как присадит человеку — не
оторвешь!»
Шаримся мы по рубахе, разглядываем знаки и надписи на этикетках и
ленточках, много их — надо ж как-то продукцию сбывать, вот и расписывают.
Реклама!
В подол рубахи уголочком вшита белая этикетка. На этикетке когтистая
птица отштампована, значки, слова «Италиано — Милане», ниже еще несколько
значков и слов, в конце — «фолекда». Давай мы дальше смотреть, под нагрудным
карманом, за воротом — везде когтистая птица и опять значки «Италиано
— Милане», и опять «фолекда».
Сели. Выпили. Думаем. Знакомый вспотел от напряжения. Клянется — никакой
подделки! Не вставлял он этикетки в рубаху, как современные стиляги
— для обмана народа и приманивания девок. В годах уже, на солидной должности,
лекции по атеизму читает, в свободное время «заметки натуралиста» в
«Красный Север» пишет, про кротов, воробьев и о всякой живности. Он,
может, в писатели выйдет и, как все вологодские ребята-писатели, за
сохранение жизни и за правду станет бороться. И чтоб врал? Пусть беден,
да честен, и рубаху эту, так ее и переэтак, в Италии он купил, на Апеннинском
полуострове, и даже не с рук, в магазине купил, на последние туристские
гроши!..
Едва мы успокоили человека. Скоро и загадка разрешилась. С трудом,
но отыскали мы в Вологде человека, мерекающего по-итальянски, и он растолковал
нам загадочное слово — сия рубаха сделана из высокосортного вологодского
льна.
Значит, наши русские бабы всю грязь съели, пылью и кострой легкие
засадили, довели сырье «до кондиции», и его за границу продали! Итальянскую
рубаху знакомый наш с досады подарил на день рождения родственнику в
Вохтюге, но я еще долго травил его. Как увижу, так и руку вверх: «Чао,
Фолекда!» А он мне: «Пош-шел ты!»
Деревушка вологодская, в которой я долго жил и работал, все еще жива.
Несколько домов в ней светятся окнами, курятся дымом по утрам, в ночи
лает одинокая собака. Но бригады здесь уже нет. Завалился конный двор,
проломился посередке хребет крыши, опустели фермы, зияют выбитыми окнами,
на дрова разобраны амбары и гумна, в которых сушились снопы, хранился
лен.
Загуменные поля теснит дикоростом, но в середку их иногда еще забежит
ненадолго трактор с широкими сеялками и боронами, потрещит, побегает
— и готово дело. Сев закончен. Под осень свернет с большой дороги опасно
кренящаяся громада комбайна, смахнет низкорослицу овса или пшеницы с
ноля, насорит кучи соломы, оставит взъерошенную стерню и разлохмаченный
осот; недокось по окраинам поля и возле межей, дико обросших бузиной,
малинником, забудет. Уйдет комбайн неторопливо и важно куда-то по дорожке
и исчезнет вдали.
С сытым, базарным криком кружится с утра до ночи над неряшливо убранной
плешинкой поля воронье, трещат сороки, нарядная прыгучая сойка елочной
игрушкой лепится на кучи, об солому чистит крепкий клюв и от нечего
делать дразнит ворон. Те шайкой налетают на сойку, гоняют ее над полем
и по зарослям, крик, дрязг, драка. Выдернут вороны из надоедной птицы
яркое перо, таскают его в клюве по воздуху, роняют, подхватывают и горланят
радостно, возбужденно, как дети в цирке.
Вороны в Сибири кричат так же противно, как и на Вологодчине. Черные
они здесь и, как всюду, хозяйски горласты. Много их развелось. Говорят,
они переживут нас. Может быть, может быть. Ту, сделавшуюся мне родной,
вологодскую деревушку уж точно переживут и подадутся на городскую обильную
помойку.
Но пока жив человек, живы в нем и воспоминания. Закрою глаза — и вот
оно, льняное поле, голубое под голубым нетленным небом, тихая зелень,
тихий сон, скромный северный плат, до девичьих или вдовьих уже бровей
— «что так жадно глядишь на дорогу?»...
А на пустынной российской дороге ни души, ни звука. Обмерла земля,
унялось живое поле, не светится голубым и желтым. Нет путников, нет
машин, лишь изредка протрещит шальной мотоцикл браконьера да в недосягаемой
выси, обронив за собой гулкий звук, пролетит льняной искрящейся былкой
куда-то и зачем-то заблудившийся в мироздании самолет.
1986
Виктор Астафьев. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 9. Красноярск, "Офсет", 1997 г.
|