Они играли в винт три раза в неделю: по вторникам, четвергам и субботам; воскресенье
было очень удобно для игры, но его пришлось оставить на долю всяким случайностям:
приходу посторонних, театру, и поэтому оно считалось самым скучным днем в неделе.
Впрочем, летом, на даче, они играли и в воскресенье. Размещались они так: толстый
и горячий Масленников играл с Яковом Ивановичем, а Евпраксия Васильевна — со
своим мрачным братом, Прокопием Васильевичем. Такое распределение установилось
давно, лет шесть назад, и настояла на нем Евпраксия Васильевна. Дело в том,
что для нее и ее брата не представляло никакого интереса играть отдельно, друг
против друга, так как в этом случае выигрыш одного был проигрыш для другой и
в окончательном результате они не выигрывали и не проигрывали. И хотя в денежном
отношении игра была ничтожная и Евпраксия Васильевна и ее брат в деньгах не
нуждались, но она не могла понять удовольствия игры для игры и радовалась, когда
выигрывала. Выигранные деньги она откладывала отдельно, в копилку, и они казались
ей гораздо важнее и дороже, чем те крупные кредитки, которые приходилось ей
платить за дорогую квартиру и выдавать на хозяйство. Для игры собирались у Прокопия
Васильевича, так как во всей обширной квартире жили только они вдвоем с сестрой,
— существовал еще большой белый кот, но он всегда спал на кресле, — а в комнатах
царила необходимая для занятий тишина. Брат Евпраксии Васильевны был вдов: он
потерял жену на второй год после свадьбы и целых два месяца после того провел
в лечебнице для душевнобольных; сама она была незамужняя, хотя когда-то имела
роман со студентом. Никто не знал, да и она, кажется, позабыла, почему ей не
пришлось выйти замуж за своего студента, но каждый год, когда появлялось обычное
воззвание о помощи нуждающимся студентам, она посылала в комитет аккуратно сложенную
сторублевую бумажку «от неизвестной». По возрасту она была самой молодой из
игроков: ей было сорок три года.
Вначале, когда создалось распределение на пары, им особенно был недоволен старший
из игроков, Масленников. Он возмущался тем, что ему постоянно придется иметь
дело с Яковом Ивановичем, то есть, другими словами, бросить мечту о большом
бескозырном шлеме. И вообще они с партнером совершенно не подходили друг к другу.
Яков Иванович был маленький, сухонький старичок, зиму и лето ходивший в наваченном
сюртуке и брюках, молчаливый и строгий. Являлся он всегда ровно в восемь часов,
ни минутой раньше или позже, и сейчас же брал мелок сухими пальцами, на одном
из которых свободно ходил большой брильянтовый перстень. Но самым ужасным для
Масленникова в его партнере было то, что он никогда не играл больше четырех,
даже тогда, когда на руках у него имелась большая и верная игра. Однажды случилось,
что как начал Яков Иванович ходить с двойки, так и отходил до самого туза, взяв
все тридцать взяток. Масленников с гневом бросил свои карты на стол, а седенький
старичок спокойно собрал их и записал за игру, сколько следует при четырех.
— Но почему же вы не играли большого шлема? — вскрикнул Николай Дмитриевич
(так звали Масленникова).
— Я никогда не играю больше четырех, — сухо ответил старичок и наставительно
заметил: — Никогда нельзя знать, что может случиться.
Так и не мог убедить его Николай Дмитриевич. Сам он всегда рисковал и, так
как карта ему не шла, постоянно проигрывал, но не отчаивался и думал, что ему
удастся отыграться в следующий раз. Постепенно они свыклись со своим положением
и не мешали друг другу: Николай Дмитриевич рисковал, а старик спокойно записывал
проигрыш и назначал игру в четырех.
Так играли они лето и зиму, весну и осень. Дряхлый мир покорно нес тяжелое
ярмо бесконечного существования и то краснел от крови, то обливался слезами,
оглашая свой путь в пространстве стонами больных, голодных и обиженных. Слабые
отголоски этой тревожной и чуждой жизни приносил с собой Николай Дмитриевич.
Он иногда запаздывал и входил в то время, когда все уже сидели за разложенным
столом и карты розовым веером выделялись на его зеленой поверхности.
Николай Дмитриевич, краснощекий, пахнущий свежим воздухом, поспешно занимал
свое место против Якова Ивановича, извинялся и говорил:
— Как много гуляющих на бульваре. Так и идут, так и идут...
Евпраксия Васильевна считала себя обязанной, как хозяйка, не замечать странностей
своих гостей. Поэтому она отвечала одна, в то время как старичок молча и строго
приготовлял мелок, а брат ее распоряжался насчет чаю.
— Да, вероятно, — погода хорошая. Но не начать ли нам?
И они начинали. Высокая комната, уничтожавшая звук своей мягкой мебелью и портьерами,
становилась совсем глухой. Горничная неслышно двигалась по пушистому ковру,
разнося стаканы с крепким чаем, н только шуршали ее накрахмаленные юбки, скрипел
мелок и вздыхал Николай Дмитриевич, поставивший большой ремиз. Для него наливался
жиденький чай и ставился особый столик, так как он любит пить с блюдца и непременно
с тянучками.
Зимой Николай Дмитриевич сообщал, что днем морозу было десять градусов, а теперь
уже дошло до двадцати. а летом говорил:
— Сейчас целая компания в лес пошла. С корзинками.
Евпраксия Васильевна вежливо смотрела на небо летом они играли на террасе —
и, хотя небо было чистое и верхушки сосен золотели, замечала:
— Не было бы дождя.
А старичок Яков Иванович строго раскладывал карты и, вынимая червонную двойку,
думал, что Николай Дмитриевич легкомысленный и неисправимый человек. Одно время
Масленников сильно обеспокоил своих партнеров. Каждый раз, приходя, он начинал
говорить одну или две фразы о Дрейфусе. Делая печальную физиономию, он сообщал:
— А плохи дела нашего Дрейфуса.
Или, наоборот, смеялся и радостно говорил, что несправедливый приговор, вероятно,
будет отменен. Потом он стал приносить газеты и прочитывал из них некоторые
места все о том же Дрейфусе.
— Читали уже, — сухо говорил Яков Иванович, но партнер не слушал его и прочитывал,
что казалось ему интересным и важным. Однажды он таким образом довел остальных
до спора и чуть ли не до ссоры, так как Евпраксия Васильевна не хотела признавать
законного порядка судопроизводства и требовала, чтобы Дрейфуса освободили немедленно,
а Яков Иванович и ее брат настаивали на том, что сперва необходимо соблюсти
некоторые формальности и потом уже освободить. Первым опомнился Яков Иванович
и сказал, указывая на стол:
— Но не пора ли?
И они сели играть, и потом, сколько ни говорил Николай Дмитриевич о Дрейфусе,
ему отвечали молчанием.
Так играли они лето и зиму, весну и осень. Иногда случались события, но больше
смешного характера. На брата Евпраксии Васильевны временами как будто что-то
находило, и он не помнил, что говорили о своих картах партнеры, и при верных
пяти оставался без одной. Тогда Николай Дмитриевич громко смеялся и преувеличивал
значение проигрыша, а старичок улыбался и говорил:
— Играли бы четыре — и были бы при своих.
Особенное волнение проявлялось у всех игроков. когда назначала большую игру
Евпраксия Васильевна. Она краснела, терялась, не зная, какую класть ей карту,
и с мольбою смотрела на брата, а другие двое партнеров с рыцарским сочувствием
к ее женственности и беспомощности ободряли ее снисходительными улыбками и терпеливо
ожидали. В общем, однако, к игре относились серьезно и вдумчиво. Карты уже давно
потеряли в их глазах значение бездушной материи, и каждая масть, а в масти каждая
карта в отдельности, была строго индивидуальна и жила своей обособленной жизнью.
Масти были любимые и нелюбимые, счастливые и несчастливые. Карты комбинировались
бесконечно разнообразно, и разнообразие это не поддавалось ни анализу, ни правилам,
но было в то же время закономерно. И в закономерности этой заключалась жизнь
карт, особая от жизни игравших в них людей. Люди хотели и добивались от них
своего, а карты делали свое, как будто они имели свою волю, свои вкусы, симпатии
и капризы. Черви особенно часто приходили к Якову Ивановичу, а у Евпраксии Васильевны
руки постоянно полны бывали пик, хотя она их очень не любила. Случалось, что
карты капризничали, и Яков Иванович не знал, куда деваться от пик, а Евпраксия
Васильевна радовалась червям, назначала большие игры и ремизилась. И тогда карты
как будто смеялись. К Николаю Дмитриевичу ходили одинаково все масти, и ни одна
не оставалась надолго, и все карты имели такой вид, как постояльцы в гостинице,
которые приезжают и уезжают, равнодушные к тому месту, где им пришлось провести
несколько дней. Иногда несколько вечеров подряд к нему ходили одни двойки и
тройки и имели при этом дерзкий и насмешливый вид. Николай Дмитриевич был уверен,
что он оттого не может сыграть большого шлема, что карты знают о его желании
и нарочно не идут к нему, чтобы позлить. И он притворялся, что ему совершенно
безразлично, какая игра у него будет, и старался подольше не раскрывать прикупа.
Очень редко удавалось ему таким образом обмануть карты; обыкновенно они догадывались,
и, когда он раскрывал прикуп, оттуда смеялись три шестерки и хмуро улыбался
пиковый король, которого они затащили для компании.
Меньше всех проникала в таинственную суть карт Евпраксия Васильевна; старичок
Яков Иванович давно выработал строго философский взгляд и не удивлялся и не
огорчался, имея верное оружие против судьбы в своих четырех. Один Николай Дмитриевич
никак не мог примириться с прихотливым нравом карт, их насмешливостью и непостоянством.
Ложась спать, он думал о том, как он сыграет большой шлем в бескозырях, и это
представлялось таким простым и возможным: вот приходит один туз, за ним король,
потом опять туз. Но когда, полный надежды, он садился играть, проклятые шестерки
опять скалили свои широкие белые зубы. В этом чувствовалось что-то роковое и
злобное. И постепенно большой шлем в бескозырях стал самым сильным желанием
и даже мечтой Николая Дмитриевича.
Произошли и другие события вне карточной игры. У Евпраксии Васильевны умер
от старости большой белый кот и, с разрешения домовладельца, был похоронен в
саду под липой. Затем Николай Дмитриевич исчез однажды на целых две недели,
и его партнеры не знали, что думать и что делать, так как винт втроем ломал
все установившиеся привычки и казался скучным. Сами карты точно сознавали это
и сочетались в непривычных формах. Когда Николай Дмитриевич явился, розовые
щеки, которые так резко отделялись от седых пушистых волос, посерели, и он весь
стал меньше и ниже ростом. Он сообщил, что его старший сын за что-то арестован
и отправлен в Петербург. Все удивились, так как не знали, что у Масленникова
есть сын; может быть, он когда-нибудь и говорил, но все позабыли об этом. Вскоре
после этого он еще один раз не явился, и, как нарочно, в субботу, когда игра
продолжалась дольше обыкновенного, и все опять с удивлением узнали, что он давно
страдает грудной жабой и что в субботу у него был сильный припадок болезни.
Но потом все опять установилось, и игра стала даже серьезнее и интереснее, так
как Николай Дмитриевич меньше развлекался посторонними разговорами. Только шуршали
крахмальные юбки горничной да неслышно скользили из рук игроков атласные карты
и жили своей таинственной и молчаливой жизнью, особой от жизни игравших в них
людей. К Николаю Дмитриевичу они были по прежнему равнодушны и иногда злонасмешливы,
и в этом чувствовалось что-то роковое, фатальное.
Но в четверг, 26 ноября, в картах произошла странная перемена. Как только началась
игра, к Николаю Дмитриевичу пришла большая коронка, и он сыграл, и даже не пять,
как назначил, а маленький шлем, так как у Якова Ивановича оказался лишний туз,
которого он не хотел показать. Потом опять на некоторое время появились шестерки,
но скоро исчезли, и стали приходить полные масти, и приходили они с соблюдением
строгой очереди, точно всем им хотелось посмотреть, как будет радоваться Николай
Дмитриевич. Он назначал игру за игрой, и все удивлялись, даже спокойный Яков
Иванович. Волнение Николая Дмитриевича, у которого пухлые пальцы с ямочками
на сгибах потели и роняли карты, передалось и другим игрокам.
— Ну и везет вам сегодня, — мрачно сказал брат Евпраксии Васильевны, сильнее
всего боявшийся слишком большого счастья, за которым идет также большое горе.
Евпраксии Васильевне было приятно, что наконец-то к Николаю Дмитриевичу пришли
хорошие карты, и она на слова брата три раза сплюнула в сторону, чтобы предупредить
несчастье.
— Тьфу, тьфу, тьфу! Ничего особенного нет. Идут карты и идут, и дай бог, чтобы
побольше шли.
Карты на минуту словно задумались в нерешимости, мелькнуло несколько двоек
со смущенным видом — и снова с усиленной быстротой стали являться тузы, короли
и дамы. Николай Дмитриевич не поспевал собирать карты и назначать игру и два
раза уже засдался, так что пришлось пересдать. И все игры удавались, хотя Яков
Иванович упорно умалчивал о своих тузах: удивление его сменилось недоверием
ко внезапной перемене счастья, и он еще раз повторил неизменное решение — не
играть больше четырех. Николай Дмитриевич сердился на него, краснел и задыхался.
Он уже не обдумывал своих ходов и смело назначал высокую игру, уверенный, что
в прикупе он найдет, что нужно.
Когда после сдачи карт мрачным Прокопием Васильевичем Масленников раскрыл свои
карты, сердце его заколотилось и сразу упало, а в глазах стало так темно, что
он покачнулся — у него было на руках двенадцать взяток: трефы и черви от туза
до десятки и бубновый туз с королем. Если он купит пикового туза, у него будет
большой бескозырный шлем.
— Два без козыря, — начал он, с трудом справляясь с голосом.
— Три пики, — ответила Евпраксия Васильевна, которая была также сильно взволнована:
у нее находились почти все пики, начиная от короля.
— Четыре черви, — сухо отозвался Яков Иванович.
Николай Дмитриевич сразу повысил игру на малый шлем, но разгоряченная Евпраксия
Васильевна не хотела уступать и, хотя видела, что не сыграет, назначила большой
в пиках. Николай Дмитриевич задумался на секунду и с некоторой торжественностью,
за которой скрывался страх, медленно произнес:
— Большой шлем в бескозырях!
Николай Дмитриевич играет большой шлем в бескозырях! Все были поражены, и брат
хозяйки даже крякнул:
— Ого!
Николай Дмитриевич протянул руку за прикупом, но покачнулся и повалил свечку.
Евпраксия Васильевна подхватила ее, а Николай Дмитриевич секунду сидел неподвижно
и прямо, положив карты на стол, а потом взмахнул руками и медленно стал валиться
на левую сторону. Падая, он свалил столик, на котором стояло блюдечко с налитым
чаем, и придавил своим телом его хрустнувшую ножку.
Когда приехал доктор, он нашел, что Николай Дмитриевич умер от паралича сердца,
и в утешение живым сказал несколько слов о безболезненности такой смерти. Покойника
положили на турецкий диван в той же комнате, где играли, и он, покрытый простыней,
казался громадным и страшным. Одна нога, обращенная носком внутрь, осталась
непокрытой и казалась чужой, взятой от другого человека; на подошве сапога,
черной и совершенно новой на выемке, прилипла бумажка от тянучки. Карточный
стол еще не был убран, и на нем валялись беспорядочно разбросанные, рубашкой
вниз, карты партнеров и в порядке лежали карты Николая Дмитриевича, тоненькой
колодкой, как он их положил.
Яков Иванович мелкими и неуверенными шагами ходил по комнате, стараясь не глядеть
на покойника и не сходить с ковра на натертый паркет, где высокие каблуки его
издавали дробный и резкий стук. Пройдя несколько раз мимо стола, он остановился
и осторожно взял карты Николая Дмитриевича, рассмотрел их и, сложив такой же
кучкой, тихо положил на место. Потом он посмотрел прикуп: там был пиковый туз,
тот самый, которого не хватало Николаю Дмитриевичу для большого шлема. Пройдясь
еще несколько раз, Яков Иванович вышел в соседнюю комнату, плотнее застегнул
наваченный сюртук и заплакал, потому что ему было жаль покойного. Закрыв глаза,
он старался представить себе лицо Николая Дмитриевича, каким оно было при его
жизни, когда он выигрывал и смеялся. Особенно жаль было вспомнить легкомыслие
Николая Дмитриевича и то, как ему хотелось выиграть большой бескозырный шлем.
Проходил в памяти весь сегодняшний вечер, начиная с пяти бубен, которые сыграл
покойный, и кончая этим беспрерывным наплывом хороших карт, в котором чувствовалось
что-то страшное. И вот Николай Дмитриевич умер — умер, когда мог наконец сыграть
большой шлем.
Но одно соображение, ужасное в своей простоте, потрясло худенькое тело Якова
Ивановича и заставило его вскочить с кресла. Оглядываясь по сторонам, как будто
мысль не сама пришла к нему, а кто-то шепнул ее на ухо, Яков Иванович громко
сказал:
— Но ведь никогда он не узнает, что в прикупе был туз и что на руках у него
был верный большой шлем. Никогда!
И Якову Ивановичу показалось, что он до сих пор не понимал, что такое смерть.
Но теперь он понял, и то, что он ясно увидел, было до такой степени бессмысленно,
ужасно и непоправимо. Никогда не узнает! Если Яков Иванович станет кричать об
этом над самым его ухом, будет плакать и показывать карты, Николай Дмитриевич
не услышит и никогда не узнает, потому что нет на свете никакого Николая Дмитриевича.
Еще одно бы только движение, одна секунда чего-то, что есть жизнь, — и Николай
Дмитриевич увидел бы туза и узнал, что у него есть большой шлем, а теперь все
кончилось, и он не знает и никогда не узнает.
— Ни-ко-гда, — мысленно, по слогам, произнес Яков Иванович, чтобы убедиться,
что такое слово существует и имеет смысл.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и горек,
что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от жалости к тому,
кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как то же страшно и
бессмысленно жестокое будет и с ним и со всеми. Он плакал — и играл за Николая
Дмитриевича его картами, и брал взятки одна за другой, пока не собралось их
тринадцать, и думал, как много пришлось бы записать и что никогда Николай Дмитриевич
этого не узнает. Это был первый и последний раз, когда Яков Иванович отступил
от своих четырех и сыграл во имя дружбы большой бескозырный шлем.
— Вы здесь, Яков Иванович? — сказала вошедшая Евпраксия Васильевна, опустилась
на рядом стоящий стул и заплакала. — Как ужасно, как ужасно!
Оба они не смотрели друг на друга и молча плакали, чувствуя, что в соседней
комнате, на диване, лежит мертвец, холодный, тяжелый и немой.
— Вы послали сказать? — спросил Яков Иванович, громко и истово сморкаясь.
— Да, брат поехал с Аннушкой. Но как они разыщут его квартиру — ведь мы адреса
его не знаем.
— А разве он не на той же квартире, что в прошлом году? — рассеянно спросил
Яков Иванович.
— Нет, переменил. Аннушка говорит, что он нанимал извозчика куда-то на Новинский
бульвар.
— Найдут через полицию, — успокоил старичок. — У него ведь, кажется, есть жена?
Евпраксия Васильевна задумчиво смотрела на Якова Ивановича и не отвечала. Ему
показалось, что в ее глазах видна та же мысль, что пришла и ему в голову. Он
еще раз высморкался, спрятал платок в карман наваченного сюртука и сказал, вопросительно
поднимая брови над покрасневшими глазами:
— А где же мы возьмем теперь четвертого?
Но Евпраксия. Васильевна не слыхала его, занятая соображениями хозяйственного
характера. Помолчав, она спросила:
— А вы, Яков Иванович, все на той же квартире?
Примечания
Источник. Андреев Л. Повести и рассказы в 2-х
томах. – М.: Худож. лит., 1971.
Комментарий. Впервые, с подзаголовком «Идиллия»,- в газете «Курьер», 1899, 14 декабря, №
345.
Возвратившись из поездки в Полтаву, где он присутствовал в качестве корреспондента
«Курьера» на громком судебном процессе по «делу братьев Скитских», Андреев записал
в дневнике 25 декабря 1899 г.: «В мое отсутствие вышел мой рассказ «Большой
шлем», действительно хороший рассказ (...) И похвалы крайние, и почет, и заря
славы...» Примечательно, что в романе М. Горького «Жизнь Клима Самгина» Самгин,
находящийся у следователя Гудим-Чарнецкого, вспоминает: «Однажды Гудим и его
партнеры играли непрерывно двадцать семь часов, а на двадцать восьмом один из
них, сыграв «большой шлем», от радости помер, чем и предоставил Леониду Андрееву
возможность написать хороший рассказ» (Горький М. Полн. собр. соч., т. 24, с.
116).
«Лучший ваш рассказ — «Большой шлем...»,- писал М. Горький автору из Ялты 2-4
апреля 1900 г. (ЛН, т. 72, с. 69). Жена редактора «Нижегородского листка» А.
Д. Гриневицкая вспоминала, что, прочитав «Большой шлем», М. Горький сказал:
«Нарождается талант... Рассказ написан очень хорошо. Особенно одна деталь выявляет
способности автора: ему нужно было сопоставить жизнь и смерть — Андреев сделал
это очень тонко, одним штрихом» (там же, с. 69-70).
«Уже первым этим рассказом,- отмечал В. В. Воровский,- автор с недоумением
остановился перед загадкой жизни: что ты и, главное, к чему ты? И почти в каждом
своем рассказе заглядывал он в тот или иной уголок жизни человеческого общества
и всюду видел нелепость и бессмыслицу, зло и насилие» (Воровский В. В. Литературная
критика. М., 1971, с. 272). «Большой шлем» одобрил Л. Н. Толстой, поставив автору
после прочтения его на полях книги «Рассказов» Андреева отметку «4». См.: Библиотека
Л. Н. Толстого, с. 21. В. Г. Короленко, отметив, что в ранних рассказах Андреева
«чувствуется легкое веяние мистики», писал: «...припомните хотя бы превосходный
и проникнутый глубоким юмором рассказ «Большой шлем», в котором, однако, в случайной
игре карточных комбинаций как бы чувствуется чья-то таинственная сознательность,
насмешливая и злая» (В. Г. Короленко о литературе. М., Гослитиздат, 1957, с.
364).
Большой шлем — такое положение в карточной игре, при котором противник
не может взять старшей картой или козырем ни одной карты партнера.
...он начинал говорить одну или две фразы о Дрейфусе.-Речь идет об Альфреде
Дрейфусе (1859-1935) -офицере французского генерального штаба, еврее, ложно
обвиненном в 1894 г. реакционной французской военщиной в передаче Германии секретных
документов. Несмотря на отсутствие доказательств, Военный суд приговорил Дрейфуса
к пожизненной каторге. Под давлением общественности (открытое письмо «Я обвиняю»
Э. Золя, адресованное президенту Франции) Дрейфус в 1899 г. был «помилован»,
а в 1906 г. полностью оправдан.
|