Алексей Степанович, машинист при Буковской мельнице, среди ночи проснулся,
не то уже выспавшись, так как накануне он завалился спать с восьми часов, не
то от ровного шума дождя по железной крыше, от которого он отвык за семь зимних
месяцев. Рамы в окнах уже были выставлены, и звук приносился густой и отчетливый,
точно над железом крыши опрокинули мешок с горохом, и сквозь этот шум едва пробивалось
мягкое и задумчивое бульканье. Алексей Степанович засветил огонь и, накинув
пальто, выглянул наружу. Было так темно, что в первую минуту он не мог рассмотреть
ракиты, которая стояла как раз у входа. Грохот дождя на крыше стал глуше, но
бульканье усиливалось; и Алексей Степанович понял, что капли дождя попадают
в воду, и удивился, откуда она взялась у его домика, стоявшего на бугорке. Постепенно
тьма начала двигаться перед глазами и сбираться в черные пятна, похожие на провалы
в темно-сером полотне. Вот темною полосою вытянулась ракита; за нею черным пятном
встал барак, в котором находится потухший паровик; дальше, как туча с причудливыми
краями, расплывался четырехэтажный корпус мельницы. Одно окно, под крышей, слабо
светилось, и прямо под ним, в самом низу, смутно колебалось и двигалось на одном
месте светлое пятно. «Ого, куда подошла!» — подумал про воду Алексей Степанович
с тем приятно-жутким чувством, с каким люди встречают проявление грозной силы
природы. Набросив пальто на голову, он обошел по ледяному, еще не стаявшему
пласту вокруг своего домика и заглянул за угол, туда, где находилась река, а
за нею, на противоположном берегу, раскидывались последние домишки Стрелецкой
слободы. Но теперь не видно было ничего, точно мир кончался в двух шагах от
Алексея Степановича, а дальше был бездонный провал, и там не слышалось ни звука,
и не виднелось ни огонька, ни светлого пятна. Дождь шлепал где-то вблизи, а
из черной пропасти подувало легким ветерком, несло свежестью и тиной, и неуловимым
запахом льда, воды и навоза. Алексею Степановичу почудился крик; он долго вслушивался
и даже снял пальто с головы, но только дождь нарушал зловещую тишину, обнявшую
реку. Очевидно, он ошибся.
И снова то неприятное, что не оставляло Алексея Степановича всю страстную неделю,
завозилось в его душе и отняло у ночи ее жуткую прелесть. Он обругал дождь,
скользкий ледяной пласт, свою маленькую одинокую комнатку, мельника Никиту,
храпевшего в кухне, и повалился на кровать, опротивевшую за шесть дней непрерывного
лежания, от которого кости ломило больше, чем от работы. Противно было все,
что в нем и что вокруг него. Шесть дней он не умывался и не причесывал волос;
Никита всегда вносил на сапогах грязь; в окна глядело серое, тусклое небо, и
все это создавало ощущение чего-то нечистого, беспорядочного. И такими же нечистыми
казались и мысли. Вначале поста стрельцы избили его за ильманинскую Дашу, и
он две недели пролежал в больнице и поссорился из-за этого с управляющим, а
когда выписался и с револьвером в кармане прошелся по слободе, Даша отвернулась,
а проклятые ребята прыгали вокруг на одной ножке и пели: «Баринок, а баринок,
зачем корявую утку съел?» Он грозно смотрел на встречных, ожидая косого взгляда,
чтобы завязать драку, но все потупляли глаза, а за спиной чей-то угрюмый голос
пробурчал:
— Попрыгай, попрыгай! Авось допрыгаешься!
Разбойники эти стрельцы: стоят за своих девок горой и никого со стороны не
подпускают: в третьем году у одного телеграфиста гитару на куски разломали,
а самого чуть струной не удавили. И всем Алексей Степанович чужой. Мельники
за спиной смеются и дразнят баринком; настоящие господа сторонятся и никогда
руки не подают. И Алексей Степанович то винил людей и жалел себя, то думал о
своем характере, гордом и неуступчивом, и думал, что все горе его жизни проистекает
от него самого. Но было одинаково тяжело и то и другое и вызывало одинаковое
чувство тошноты и скуки, которую хотелось сбросить с себя, как тесное, неудобное
и грязное платье. Крепкие мышцы и здоровое тело требовали труда и движения,
а он лежал, как колода, и чем больше лежал, тем противнее становился самому
себе. Приходили такие мысли, что если бы кто-нибудь взял его за шиворот и выбросил
на двор, он сделал бы для него доброе дело. Долго ворочался и вздыхал Алексей
Степанович и заснул только тогда, когда окно, до тех пор не отделявшееся от
черных стен, стало определяться в виде синего четырехугольника.
— Степаныч! Алексей Степаныч! — будил его Никита, белый от мучной пыли, въевшейся
в лицо и полушубок.— Буде спать-то! Невесту проспишь.
У Никиты было круглое, безусое лицо, и он всегда смеялся и со всеми держался
наравне: с Алексеем Степановичем, с самим Буковым и девками, которых он соблазнял
шутками, кумачною рубахою и подсолнухами. Даже суровые стрельцы, и те любили
его и дрались с ним как с равным, а не били его гуртом.
— Глянь-ка, что вода-те делает! — продолжал Никита.— Страсти!
Полный темными впечатлениями ночи, Алексей Степанович неохотно повернулся от
стены — и был ослеплен ярким светом, наполнявшим комнату. В окно падал золотой
столб солнечного света, и в нем весело поблескивал пыхтевший самовар, а снаружи
неслись бодрые звуки голосов и отчаянно-звонкое щебетание воробьев. Никита,
подававший самовар, открыл окно, и оттуда несло ароматным теплом, ласкавшим
горло и щекотавшим в носу. Первый раз за неделю выглянуло солнышко, и все радовалось
ему.
— Ловко! — крикнул Алексей Степанович и босиком подбежал к окну, выходившему
на реку. То, что он мельком увидел, было так ново, интересно и весело, что он
поспешно бросился натягивать брюки и высокие сапоги, у колен стягивавшиеся ремешками.
Пока он одевался, Никита стал под солнечные лучи, поднял лицо кверху и сладко
зажмурил глаза. Постепенно лицо его стало дергаться, и брови взлезли на лоб;
еще раз со свистом он втянул носом воздух — и чихнул так громко и звучно, что
на секунду не слышно стало воробьев.
— Вот, брат, история,— сказал он, приводя нос в порядок и моргая глазами,—
с утра ныняе чкаю. Как поднимешь морду в упор солнца, так и чкнешь.
Алексей Степанович выскочил в дверь, чуть не стукнувшись головой о низкую притолоку
— и остановился: перед самыми его ногами стояла вода, уже окружившая ракиту,
и по ней тихо плыли и кружились грязные соломинки навоза, смытого со двора.
В заводи было тихо, и ракита уходила вверх и вниз, и отражение ее со смягченными
нежными красками было красиво и воздушно. Снаружи еще сильнее чувствовалось
сладостное тепло, и свет лился не только от солнца, но и от всего синего яркого
неба, а воробьи кричали как пьяные. И на фоне их немолчного крика остальные
звуки выделялись веселые и мелодичные. По двору между тремя образовавшимися
островами: мельницей, бараком и домиком Алексея Степановича, скользили две большие
и неуклюжие лодки, и мельники, белые от муки, со смехом и шутками вылавливали
поднятый водою тес. Желтые доски спокойно лежали на воде и, увлекаемые незаметным
течением, поворачивались концами к реке. Ручеек, начинавшийся от стены домика,
проточил себе ход в ледяном наросте и тихонько вливался в воду, журча мягко
и скромно.
— Чисто в крепости,— весело сказал Никита.— Теперь, брат, шабаш; коли не приеду
за тобой с лодкой, тут тебе и пропадать!
Лодка была тут же, привязанная к болту от ставни. Алексей Степанович и Никита
переправились на мельницу и вышли на галерейку, висевшую над рекой на высоте
третьего этажа. Там уже собрался- народ, рабочие и управительская семья, и женщины
ахали и боялись подойти к перилам. Сухо поздоровавшись с управляющим, толстым
и рыжим мужчиною, Алексей Степанович стал смотреть на реку.
— Тридцать годов, бают старики, такой воды не было,— говорит пожилой мельник.—
Беда народу-то.
— К утру спадет,— авторитетно ответил управляющий.— Это вода не полая, дождевая.
Снег-то уже весь потаял.
— Народу-то, я говорю, беда,— продолжал мельник, смотря из-под ладони на катившуюся
реку.— Для-ради праздника-то.
Действительно, вода все так изменила, что Алексей Степанович долго не узнавал
знакомой местности. Неделю тому назад виднелись еще столбы от рухнувшей плотины,
а теперь на ее месте так ровно и гладко, словно тут человек никогда и не пытался
поставить преграду вольной стихии. Противоположного берега не было совсем. Вода
вливалась в улицы и переулки слободы, от которой оставались одни крыши, словно
самые дома ушли под землю. Между ними ползало две-три лодки, и стоял такой крик,
какой бывает на ночных пожарах. Направо от слободы, по течению, берег подымался
горой, и на нем сверкали стеклами и белыми стенами городские постройки, и виднелась
темная полоса столпившегося на берегу народа. Как второе маленькое солнце, горел
соборный крест. Налево, в версте, висел высоко над водою железнодорожный мост,
и по нему тихо полз белый клубочек дыма. Внизу, около самой насыпи, торчали
из воды голые верхушки деревьев и одиноко чернела крыша.
Звонкие голоса мельников, ловивших доски, сияние неба и солнца, разноголосый
крик на той стороне, казавшийся так же веселым под этим чистым небом, белый
клубочек дыма — все это создавало живую и радостную картину и наполняло душу
бодростью и желанием деятельности, такой же живой и веселой.
— Надоть бы лодку подать,— сказал пожилой мельник, протягивая руку к затонувшей
слободе.
— Вот управимся, ужо дадим,— ответил управляющий.
Вошел рабочий с лицом радостным и испуганным, как у человека, который принес
свежую и страшную новость, и еще издалека крикнул:
— Братцы, а воды-то прибывает!
И хотя это было действительно страшно для тех домишек, от которых уже оставались
одни крыши, всем стало еще радостнее, и только пожилой мельник сердито оборвал:
— Буде врать-то!
— Ей-богу! Я на палке зарубку поставил. Покрыла!
Все посмотрели на воду так, точно они видели ее в первый раз и только теперь
узнали, какой у нее коварный и грозный нрав, и все разом заговорили. Пожилой
мельник тыкал пальцем по направлению слободы, управляющий соображал и перебирал
на животе цепочку часов, а женщины требовали, чтобы их успокоили и сказали,
что вода не пойдет к управительскому дому и службам, стоявшим высоко на горке.
Алексей Степанович еще раз окинул взглядом реку и отправился к себе. Самовар
потух, и солнце уже отошло от окна, и только кусок белой скатерти резал глаза
и бросал отсвет на стену. Но скоро потух и он, и сразу стало скучно и темно,
как и вчера ночью. Алексей Степанович лег на кровать и попробовал читать самоучитель
французского языка, но чтение не шло. Крики на дворе стихли. Раза два входил
Никита и сообщал, что одну лодку уже послали к стрельцам и что вода, кажется,
подымается. Потом он подал постный невкусный обед.
— Смотри, тебя тут не замочило бы,— сказал он, глядя, как машинист лениво полоскал
ложку в холодных щах.— К порогу подошла.
Алексей Степанович молчал.
— Разговяться к управителю пойдешь? — спрашивал Никита.
— Пошел ты с ним к черту!
Никита рассмеялся.
— Ну вот, рассердился! Чудак! А я, брат, сейчас тоже поеду. Вторую лодку даем.
У кузнеца Баранка хата развалилась, чуть не утопли все.
Баранок был один из тех, которые избили машиниста.
— Поедем, брат, что слюни пускаешь! — продолжал Никита.— Я тебе там такую покажу...
у-ах!
Когда вторая лодка, с Никитой на руле, уже отчаливала, Алексей Степанович высунулся
из окна и крикнул:
— Погоди! Я с вами!
Когда он входил в лодку, ему было неловко: все знали, что стрельцы избили его,
и теперь должны были смеяться, что он едет к ним на помощь. Но мельники были
ласковы и смотрели на его участие, как на дело самое простое и естественное,
и никто даже и не вспомнил о драке, которая не имела и не могла иметь отношения
к тому, что происходило сейчас. И когда они поплыли на середину реки и мельница
стала казаться маленькой и низенькой, словно опустившейся в яму, Алексей Степанович
забыл о неловкости и весь ушел в борьбу, от которой становилось легко и бодро.
Лодку кружило и гнало вниз, и весла скрипели в уключинах; о борт стукнула маленькая
льдинка и, перевернувшись вокруг себя, обошла лодку.
— Хорошо, что лед-то прошел,— сказал Никита, чувствовавший себя барином и склонный
к беседе.
— Н-да,— ответил один из гребцов,— а то форменно бы счистило.
— Степаныч! А отчего я теперь не чкаю? Морду подымаешь, а не чкаешь... Ну,
веселее, веселее, ребята! Налягай! Раз!..
В залитых улицах слободы вода стояла спокойная и глубокая, и только местами
лениво кружились щепки и доски поломанных заборов. Первые к реке чердаки были
уже пусты и безмолвно глядели своими оконцами; но дальше, на Холодной улице,
где никто не ожидал воды и не принял никаких мер, господствовала суматоха и
слышались визгливые женские голоса и плач детей. Несколько лодок, подававших
помощь, не успевали принимать и перевозить на сушу всех желающих, и спасатели
не на живот, а на смерть ругались все с теми же бабами, совавшими в лодку всякую
рухлядь. Дети вертелись под ногами, высовывались, рискуя свалиться в воду, из
отверстий разломанных крыш, перекликались друг с другом, орали, когда их била
нетерпеливая рука, и, как мешки с мукой, шлепались в поданную лодку. Там они
сидели нс июш'-лясь и таращили глаза, полные восторга: для них, привыкших с
детства к реке, вся эта история казалась неожиданным развлечением. Из щели одного
чердака торчала над водой улочка с подвязанной ниткой. Самого рыбака видно не
было, но, судя по удивительному хладнокровию и настойчивости, он не мог принадлежать
к старшему поколению стрельцов.
Алексей Степанович причалил к первому чердаку, откуда настойчиво звала лодку
чья-то голая женская рука, и с этой минуты уже ни о чем не думал. Oн
погружался во тьму чердаков, где натыкался на балки и ударялся головой о стропила,
и снова на миг выглядывал на свет, нагруженный всяким тряпьем, и эти тряпки
казались ему такими же ценными, как и самим бабам. Вокруг него кричали, голосили,
спорили и ругались; перед глазами мелькали бородатые и безбородые лица, все
знакомые и приветливые: теперь он уже не мог бы разобрать, кто бил его когда-то
и кто не бил. Шею его охватывали детские грязные ручки, и к плечу прижималось
то испуганное личико девочки, то восторженное и замазанное лицо мальчугана.
Раз в его руку попала кукла — картонная, с поломанным черепом, откуда лилась
вода, когда куклу брали за ноги; какой-то сердитый и упрямый мальчуган сперва
заставил его положить в лодку ящик с бабками, а потом уже согласился сесть и
сам. И когда, с нагруженной по край лодкой, он пробирался по узким переулкам,
а то и прямо через сады, поверх затопленных заборов, и гибкие ветви деревьев
с разбухшими почками царапали его лицо, ему чудилось, что весь мир состоит из
спокойной ласковой воды, яркого, горячего солнца, живых и бодрых криков и приветливых
лиц. Он болтал с ребятами, успокаивал, утешал, распоряжался, и голос его самому
ему представлялся полным и звонким, и временами думалось, что праздник, большой
и светлый, уже наступил и никогда не кончится. Случилось, что его лодка проходила
мимо большого каменного дома, в котором все окна второго этажа были открыты,
и у них толпились женщины. Среди них машинист узнал Дашу и с улыбкой поклонился,
и она так же с улыбкой ответила и что-то крикнула. Он не разобрал слов, но по
голосу понял, что это были какие-нибудь хорошие и ласковые слова.
Чердак сменялся чердаком, и, так как все они были одинаково темны и убоги и
похожи один на другой, Алексей Степанович перестал различать их и думал, что
он возится все в одном. И только по тому, что путь до суши становился все короче,
солнце стало светить не так ярко и они чаще попадали в холодную тень, он понимал,
что время идет к вечеру, и работа, радостная и веселая, кончается. Промокший,
голодный, он жалел об этом и боялся потерять то, что кружило теперь его голову,
как вино, и озаряло душу смеющимся светом. До сих пор он не знал, что он любит
людей и солнце, и не понимал, почему они так изменились в его глазах и почему
хочется ему и смеяться и плакать, глядя в испуганное лицо девочки или подставляя
зажмуренные глаза солнечному лучу, желтому и теплому. Точно он впервые открыл
искусство и наслаждение дыхания, и то, что входило в его грудь, было и свет,
и тепло, и завтрашний праздник; и хотелось не думать, а только дышать — дышать
без конца.
Когда они возвращались на мельницу, солнце заходило за мостом, почти не видном
теперь в этом пылающем костре, и только высокая насыпь бросала длинную синюю
тень. Небо ушло ввысь, и между ним и водою было так много воздуха, простора
и мягкого тепла, и так далеко был город и затопленные берега, точно весь мир
раздвинулся вширь и ввысь, и не хотелось входить в низенькие комнаты, где давят
потолки. Мельники говорили о том, что было, и смеялись над Никитой, который
свалился в воду и теперь сидел мрачный и синий от холода и думал о бабе, которую
он обнял в темноте чердака и которая дала ему по шее. Шутил и Алексей Степанович,
и мельники не удивлялись, что мрачный и гордый баринок стал простым и обходительным.
— Дома! — сказал мельник, когда лодка шарахнулась боком о ракиту и стукнулась
о порог домика.
Но и в комнатке Алексея Степановича, когда засветился в ней яркий огонек и
запел начищенный к празднику самовар, стало весело и уютно. Алексей Степанович,
возбужденный и разговорчивый, посадил с собою Никиту, но тот мрачно выдул пять
стаканов чаю и, несмотря на уговоры, отправился вздремнуть до заутрени: его
разморило свежим воздухом и работой.
— Ложись и ты,— посоветовал он машинисту.— Разбегался, чисто жеребенок. К управителю-то
пойдешь?
— Пойду.
— То-то.
Алексей Степанович лег на постель, заложив руки за голову, но через несколько
минут вскочил. Его снова тянуло на простор, и снова хотелось пережить весь этот
дивный день с самого начала — с той минуты, когда блеснуло солнце в глаза, отуманенные
видениями ночи и тоски.
Стояла уже ночь, теплая, тихая, торжественная, полная звучной тишины, когда
Алексей Степанович вышел на галерейку. Хлюпала вода, покачивая лодки, и звезды
дрожали на ее зыбкой поверхности. Еще шире, еще полнее стал мир, и не виделось
конца воде, уходившей в прозрачную тьму. Слобода скрылась совсем, и только далекий
город мерцал и повторялся в реке огоньками, такими живыми и теплыми, так не
похожими на безжизненное сияние звезд. Еле слышный, донесся грохот экипажа по
мостовой и сразу смолк, точно экипаж остановился или свернул за угол; но долго
еще ухо ловило его отголоски. Налево, там, где находился невидимый теперь мост,
горел зеленый огонек, похожий на низко опустившуюся звезду. Алексей Степанович
оперся на перила и долго смотрел на город, где он чувствовал живых людей, предпраздничную
веселую работу и сутолоку. Совсем ясно представлялись ему прибранные уютные
комнаты, в которых пахнет сыростью от вымытых полов, белые кисейные занавески,
красные и зеленые лампадки перед сияющими образами и сдержанный веселый говор
людей, одевающихся в свое лучшее платье,— все то, что видел он в детстве.
И снова, как и вчера ночью, ему послышался крик о помощи.
Алексей Степанович впился глазами в темноту, глядел и слушал так внимательно
и напряженно, что в ушах зашумела кровь, но крик не повторился.
«Опять почудилось»,— подумал Алексей Степанович, как вдруг там, где зеленел
железнодорожный фонарь, внизу, мелькнул слабый и робкий огонек и тотчас погас.
И машинист вспомнил ту одинокую черную крышу, которую он заметил еще утром,
и свою мысль о безвыходности заключенных иод этой крышей,-- мысль, мелькнувшую
тогда же утром, но забытую днем.
Никита спросонок послал Алексея Степановича к черту, и он решил ехать один,
в душегубке. Он был уверен, что людей уже нет в затонувшем домике; но в крике
о помощи, почудившемся, или бывшем в действительности, звучала такая беспомощность
и тоска, что он не в силах был ослушаться призыва. Грести пришлось против течения,
и Алексей Степанович в несколько минут покрылся потом. На середине реки его
понесло вниз, но он с усилием выправился и отдохнул в залитой слободской улице,
куда загнало его течение. Теперь чердаки были сумрачно-молчаливы и черны и казались
немного страшными, как крышки больших гробов, так же как и черная река, полная
скрытой жизнью, таинственным шепотом и силой. Она словно боролась с Алексеем
Степановичем, вырывала весла и угрожающе весело журчала у носа лодки. Пробираясь
вдоль берега через затопленные призрачные сады, вздрагивая от прикосновения
холодных ветвей, скрюченных и цепких, как пальцы утопленника, и отталкиваясь
от черных крыш, Алексей Степанович выплыл за окраину, где вода разливалась широким,
тускло блистающим озером. Он греб наугад к насыпи, которая черным горбом стала
отделяться от темного неба. Нагибаясь вперед, равномерно поднимая и опуская
весла, Алексей Степанович закрывал глаза, и тогда казалось, что весь мир остался
где-то далеко назади и он плывет давно, уже целые года, плывет в черную бесконечность,
где все ново и непохоже на оставленное позади. Так шли минуты, и, когда он поднял
голову, насыпь стояла перед ним, высокая и строгая, а ближе серела одинокая
крыша, немая и танственная. Под нею чуялось присутствие живых людей, и то, что
они молчали, когда кругом была вода и ночь, навеяло на Алексея Степановича неопределенный
страх и тревогу, он подогнал лодку вплотную и остановился у маленького, без
перил, балкона, совсем теперь лежавшего на воде. Низенькая кривая дверь вела
внутрь, и весь дом казался старым, покосившимся и покрытым заплатами, как нищий,
и было удивительно, как совсем не повалила его сильная и буйная вода.
— Есть тут кто? — крикнул Алексей Степанович, и звук его голоса отскочил от
крыши и, замирая, понесся по реке. Внутри чердака послышались невнятные, хрипящие
звуки, как будто кого-нибудь душили. Привязав поспешно лодку, Алексей Степанович
вскочил на балкончик и в дверях чуть не столкнулся с женщиной, шедшей ему навстречу.
— Это вы кричали? — мягко спросил Алексей Степанович, обрадованный видом живого
существа, и вошел на чердак без приглашения, привыкнув, чтобы везде его встречали,
как спасителя.
— Да, я, — также мягко и виновато ответила женщина и пошла за ним в угол, где
стоял стол и на нем маленькая иконка, перед которой теплилась тоненькая восковая
свечка. Алексей Степанович мельком оглядел чердак, другой конец которого утопал
в темноте, и остановил удивленный взгляд на столе. Он был покрыт чистою скатертью,
и на нем лежали рядом два темно-бурых яйца и маленькая покупная и, видимо, черствая
булка.
— Что это? — спросил он, вглядываясь в лицо женщины, молодое, но
бледное лицо, улыбавшееся пугливой и искательной улыбкой, от которой
еще печальнее становилось выражение больших и добрых глаз. Ему казалось непонятным
и странным — эта одинокая женщина и приготовления к встрече праздника тут, среди
воды и ночи.
— Р-разговляться, — ответил снизу грубый голос, точно раскатывающий букву р.
Алексей Степанович испуганно опустил глаза и у стенки, где крыша сходилась с
потолком, увидел темную массу лежащего и чем-то прикрытого человека. Он нагнулся
еще ниже, и то, что он увидел, поразило его страхом и отвращением. Действительно,
это было страшное лицо. Крупное, опухшее н посиневшее, с седой колючей щетиной
на подбородке и щеках, оно походило на лицо утопленника, пробывшего несколько
дней в воде; полуприподнятые тяжелые веки, под которыми серел тусклый и неподвижный
зрачок, и тяжелый запах делали этого живого мертвеца отвратительным. Грудь лежащего
приподнялась, и из нее снова посыпались глухие, рыкающие звуки, а губы почти
не шевелились, точно говорил не он, а кто-то другой внутри его.
— Титуляр-рный советник Данков... Приятно познакомиться.
Он набрал воздуху и прибавил:
— Только не надолго. Умир-р-аю!.. Очень глупо.
Алексей Степанович молчал и смотрел на женщину. Та, продолжая улыбаться, сказала:
— Присядьте, пожалуйста. Извините, что обеспокоила вас. Уж очень им худо стало,
я и испугалась.
Говорила она голосом ровным и без выражения. И, кончив, она присела на полу,
около старика, охватила колени руками и снизу вверх, не отрываясь, смотрела
па машиниста. И то, чего не передал голос, досказали глаза. В них было и доверие,
и страх, и радость, что она видит живого, здорового человека.
— А вы разве нас не знаете? — спросила она.
— Потому н пр-р-иехал, что не знает,— ответил Данков.— Он не дур-р-рак. Позвольте
р-р-екомендоваться... Пансион содер-р-жал. Вр-роде отца был, а они меня кормили.
И дом этот мой. А теперь все разбежались. Как кр-рысы.
В глухом голосе звучала странная ирония.
— А она дур-ра. Осталась.
— Kyдa же бы я пошла? — неопределенно ответила женщина.
— Молчи, когда умные говорят. Дурра... — бурчал старик. — А ты тоже прохвост?
— внезапно перешел он на ты. — Что это я тебя не помню?
Алексей Степанович молчал. Он вспомнил теперь, что вскользь приходилось ему
слышать в слободе о Данкове и его девушках, от которых сторонились самые небрезгливые,
так были они грязны, оборваны и дешевы.
— Тоже пр-рохвост,— утвердительно ответил Данков, и на лице его выразилась
страшное подобие улыбки.— Все пррохвосты. А она дурра. Оставили умирать, как
собаку. Ступай вон! Слышишь?
Алексей Степанович неловко улыбнулся и посмотрел на женщину. Она не сводила
с него глаз, словно боялась на миг потерять его.
— Как вас зовут? — спросил машинист, ласково глядя на «дурру».
— Оля. А вас?
— Алексей Степанович. Нужно вас перевезти. Разве тут можно?
— Вчера как трабабахнет льдина... — бурчал старик. — Шальная.
— Нет уже, ни к чему,— ответила девушка.— Им тронуться нельзя, скоро помрут.
— Корень моего бедствия в том, что хвост я опустил. Живи так, чтобы хвост кольцом.
Понял? А она дурра. Я ее бил. Она врет, что я помрру.
Алексей Степанович несколько привык к рыкающему голосу, и теперь, когда лица
старика не было видно, он казался только жалким и вовсе не страшным.
— И долго вы тут так? — спросил он Олю.
— Четыре дня. Со вторника. Уж очень они плохи. Вот перед вами совсем я испугалась.—
Оля наклонилась к старику: — Иван Данилыч, спите?
Старик молчал. Оля улыбнулась и прошептала:
— Заснул. Он все время засыпает. Вы не верьте, что он меня бил. Это он перед
чужими хвастает.
На минуту Оля умолкла и продолжала, видимо радуясь звуку своего голоса и возможности
поговорить:
— Разве так когда ударят. Пьяные. С горя. А то они ничего, у них медаль есть.
— Какая медаль?
— За службу. Они служили раньше. А теперь тоскуют. Все плачут, умирать не хочется.
А то разные страшные слова говорят. О черте.
— И ничего вы тут... одна-то? — с участием спрашивал Алексей Степанович.
— Днем ничего, а ночью стра-а-шно,— протянула девушка.— Особливо вчерась. Дождь,
к нам протекло, и свечу затушило. А они кричат: умир-раю. Потом песни пели и
ругались. Не так, не по-нашему, а благородно ругались, как господа.
Внезапно домик затрясся от грохота и лязга взошедшего на мост поезда, и за
гулом его Алексей Степанович не слыхал, что говорит Оля. Постепенно лязганье
стихло, и далекий свисток пронесся над водой.
— Ольга! — заговорил Данков, не открывая глаз. — Ты не уходи! А он ушел? Пр-рохвост.
Оля шепнула Алексею Степановичу и ответила, что ушел.
— Р-руку... — Данков с трудом выговаривал слова.— Руку положи. Дур-ра, не туда.
На губы.
Оля положила руку и тотчас же отдернула ее.
— Ну, что это вы, Иван Данилович! Опять за глупости.
— Не пр-ривыкла. А я, когда молодой был, всегда у барышень р-ручки целовал.
Душистые. Молодец я был. Дур-рак был.
Оля молчала, наклонившись над опухшей, безобразной головой. Алексей Степанович
видел, как она поднесла к глазам конец платка, и тихонько на носках вышел на
балкончик. Там он прислонил голову к столбу, и, когда посмотрел на реку, все
дрожало, и звезды дробились и сверкали, как большие бледно-синие круги. Ночь
потемнела, и от безмолвной реки несло холодом.
Отсюда берегов не было видно, и если смотреть к городу, то казалось, что воде
нет конца. Только по двум-трем точно висевшим в воздухе огонькам можно было
догадаться, что в той стороне живет и волнуется многолюдный город.
Внезапно на верхушке горы, там, где должна была находиться соборная колокольня,
блеснул яркий белый свет, и тьму прорезал столб электрического света, узкий
в начале и широкий к концу, а куда он упал, там заблестели влажные крыши и засверкали
штукатуренные стены. И в ту же, казалось, секунду и река, и темная ночь, и синее
небо вздрогнули и загудели, и трудно было понять, откуда выходил этот густой,
дрожащий от полноты, могучий и бодрый звук. И только когда присоединились к
нему мягкие, идущие волной звуки с ближайшей колокольни, Алексей Степанович
понял, что начался пасхальный благовест, и показалось ему похоже на то, словно
пробудилась сотня великанов и заговорила, сдерживая в медной груди свой мощный
голос. Он все расширялся и рос, и скоро все тихие звуки ночи утонули в его властном
и радостном призыве. Со всех концов темного горизонта лились медные голоса,
одни важные, старые и задумчиво-серьезные, другие молоденькие, звонкие, веселые,
и сплетались между собою в разноцветную гирлянду, и, как ручьи, вливались в
мощную глубину соборного колокола.
Алексей Степанович снял шапку и перекрестился. И когда он обернулся, то увидел,
что рядом стоит Оля, и на бледном лице ее горит отблеск далекого белого света.
Одной рукой она держалась за столб, другая придерживала на шее легкий платок.
Вот на колокольне Василия Великого вспыхнул пожаром красный бенгальский огонь
и багровым заревом лег на черную реку; И во всех концах горизонта начали зажигаться
красные и голубые огни, и еще темнее стала великая ночь. А звуки все лились.
Они падали с неба и поднимались со дна реки, бились, как испуганные голуби,
о высокую черную насыпь и летели ввысь свободные, легкие, торжествующие. И Алексею
Степановичу чудилось, что душа его такой же звук, и было страшно, что не выдержит
тело ее свободного полета.
Руки его коснулась другая горячая рука, и ухо различило тихий, боязливый и
радостный шепот:
— Правда, что который человек на пасху умирает, тот прямо на небо идет?
— Не знаю... Да, правда,— так же тихо ответил он. Звуки все лились, и радость
их становилась бурной, ликующей. Точно медные груди разрывались от радости и
теплых слез.
На маленьком балкончике смутно темнели две человеческие фигуры, и ночь и вода
окружали их. В досках пола ощущалось легкое, едва уловимое содрогание, и казалось.
что весь старый и грешный домишко трясется от скрытых слез и заглушенных рыданий.
21 — 24 февраля 1900 г.
Источник. Андреев Л. Повести и рассказы в 2-х
томах. – М.: Худож. лит., 1971.
Комментарий. Впервые — в «Журнале для всех», 1900, № 5, май. Отдельным изданием рассказ
вышел в «Дешевой библиотеке т-ва «Знание», № 55, (СПб., 1906).
В письме редактору-издателю «Журнала для всех» В. С. Миролюбову от 23 марта
1900 г. Андреев писал: «Посылаю Вам рассказ «На реке» и прошу Вас судить его
построже. Признаться, я предпочел бы еще немного поработать над внешней отделкой,
которая во многих местах не удовлетворяет меня, но в настоящую минуту решительно
не имею времени на это <...>. Еще раз прошу Вас: судите строго и немилосердно.
Не должно быть милости в литературном суде, а одна только правда» (ЛА, с. 74-75).
М. Горький, перечитав рассказы, включенные в первую книгу Андреева, писал ему
из Нижнего Новгорода в Москву 25...27 сентября 1901 г.: «На реке» очень хорошо.
Да, сударь мой! Мне ужасно приятно и весело, ибо-вы славная фигура!» (ЛН, т,
72, с. 96).
В 1909 г. Л. Н. Толстой в Ясной Поляне в беседе с писателем С. Т. Семеновым
сказал об Андрееве: «Я недавно перечитывал его и нашел вещи чуть не первоклассные:
«Жили-были», «Валя», «На реке», за исключением конца, очень хорошо» (Л. Н. Толстой
в воспоминаниях современников в 2-х томах, т. 1. М., Гослитиздат, 1955, с. 358).
Л. Н. Толстой читал «Рассказы» Андреева, ожидая приезда в Ясную Поляну автора.
7 октября 1909 г. после чтения С. А. Толстой вслух рассказа Андреева «Валя»
Л. Н. Толстой заметил, что Андреев «большой талант, но в его рассказах надо
отчеркнуть, где начинается фальшивая чепуха (и эту часть выпустить). В «На реке»
— там, где начинается ненужная сцена на крыше дома» (ЛН, т. 90, с. 68); 9 октября
1909 г. он назвал рассказ «На реке» прекрасным, но отрицательно отнесся к писательской
манере Андреева («преувеличенные чувства»; см.: там же, с. 72).
|