|  
        Самый простой и верный способ поймать воробья — это насыпать воробью 
          соли на хвост. По заключению многих ученых, исследовавших настоящий 
          вопрос во всей его глубине и широте, соль, будучи обыкновенно только 
          соленой, в сочетании с воробьиным хвостом приобретает совершенно особые, 
          даже несколько загадочные свойства. Воробей положительно не выносит, 
          когда на его хвост попала хоть крупица соли — это факт. Воробей остается 
          вертлявым, жизнерадостным, болтливым, но лишь до той минуты, пока его 
          не коснулась соль. С этой же минуты характер воробья резко меняется 
          к худшему: крылышки воробья бессильно опускаются, головка нахохливается, 
          и глазки смотрят так печально, как будто все надежды на скромное воробьиное 
          счастье утеряны им безвозвратно. В этом жалком состоянии воробья можно 
          брать голыми руками, без всяких приспособлений, и делать с ним все, 
          что заблагорассудится: то ли изготовить из него паштет, который, по 
          слухам, бывает очень вкусен, то ли попросту взять его за ножки и головкой 
          об камешек — тюк! 
        Не нужно, однако, думать, что воробей — единственный представитель 
          животного мира, в жизни которого соль имеет столь решительное и пагубное 
          значение. Всем, кому, хотя бы издали, приходилось наблюдать за разновидностью 
          hominis известной под именем интеллигента, приходится убедиться, что 
          самый простой и испытанный способ поймать интеллигента — это ему насыпать 
          соли на хвост. По отношению к интеллигенту этот способ даже вернее, 
          так как за воробьем приходится для настоящей операции усиленно и долго 
          гоняться, интеллигент же сам с полным радушием подставляет необходимую 
          для этой операции часть тела. И если даже в нужный момент он парил в 
          высших сферах, где достать его было затруднительно, то стоит только 
          приветливо крикнуть: 
        — Господин интеллигент, пожалуйте — соль готова! 
        Интеллигент сейчас же комком упадет к вашим ногам, жалко улыбнется 
          и все, что требуется для операции, в наличности представит. Мозг заправского 
          российского интеллигента, словно цепами охаживаемый с самого раннего 
          детства, обладает поразительной гибкостью, податливостью и мягкостью, 
          не всегда доходящей до степени размягченности, но часто стоящей на границе 
          с ней. С самого раннего детства, когда интеллигент был еще только малосмысленным 
          мальчуганом, подобным всем иным мальчуганам на свете, ему начинают внушать 
          разные правила: правила грамматические, правила умножения и деления, 
          правила благопристойности, правила приличия и все прочие бесчисленные 
          правила вплоть до того, каким манером подобает сморкаться с наименьшей 
          затратой энергии. И внушают, внушают, внушают... Думать и отыскивать 
          самому положительно нет времени, да нет и надобности: на всякий случай 
          жизни существует вполне определенное правило. В школе это правило печатное 
          — в книжке прямо сказано: воспрещается употреблять спиртные напитки 
          и табак, посещать рестораны, театры и проч.; дома это правило словесное, 
          а иногда и писаное; в книжке, выбранной для чтения благоразумным родителем, 
          опять печатное. Целый дремучий лес правил, в которых безысходно бьется 
          интеллигентная заблудшая душа. Черт их знает, откуда эти правила взялись, 
          кто их выдумал, создал, укрепил и ввел в жизнь, но будто частоколом 
          окружают они — податься некуда: и тут и там о неожиданное правило лоб 
          расшибешь. И роль на долю юного интеллигента выпадает самая страдательная. 
          Правила сталкиваются друг с другом, правила на кулачки дерутся, правила 
          фискалят, правила в карцере сидят,— все правила. Полное торжество исконного 
          начала «magister dixit»[1], причем роль учителя может выполнить 
          решительно всякий, у кого есть хоть малый запас соли. 
        Попал я недавно в комнатку к одному гимназисту и над дверью прочел 
          углем написанное: «Ты знаешь, каков ты сам, а что о тебе думают другие, 
          наплевать». Последнее слово заканчивалось десятком энергичнейших восклицательных 
          знаков, и все изречение в общем представляло правило, которое гимназист 
          выкопал откуда-то для себя. Посмотрел на него: ходит гоголем, плюет 
          через зубы и говорит грубости. Точно ли нужно так-таки плевать на людское 
          мнение, ему, конечно, неизвестно, но magister dixit — и баста. Да хорошо 
          еще, что правило попалось такое жизнерадостное, а будь похуже — и похуже 
          исполнил бы этот юнейший воробей, посыпанный солью. 
        Но dixit magister  — не одним 
          только гимназистам: и сами премудрые папаши их прислушиваются к его 
          властному голосу и неуклонно требуемое творят. Бог знает, до чего доходит 
          власть слов над мягким мозгом и к каким странностям и нелепостям она 
          приводит. Странно сказать — но какое-нибудь остроумное изречение, с 
          силой и чувством написанное стихотворение, художественно и талантливо 
          вымышленный образ какого-нибудь героя или страдальца способен влиять 
          и определять настроение не только отдельных личностей, но целого поколения. 
          Иногда такой эффект способно создать даже одно, не особенно ядовитое 
          слово. Я знал одного интеллигента, далеко не метафизика, который случайно 
          наткнулся у Толстого на проклятый вопрос: к чему, т. е. к чему мы живем,— 
          и с этого дня ошалел так основательно, что только холодная вода могла 
          привести его к нормальному и допускаемому в обществе виду. Знал я и 
          другого интеллигента, комика, который долго был человеком трезвенного 
          жития, а потом чуть не спился, и только потому, что случайно услыхал 
          понравившуюся ему песенку: 
        Рассудок твердит укоризну, 
        Но поздно — меня не спасти: 
        Над сердцем справляю я тризну, 
        А там... хоть трава не расти! 
        Споет, мрачно улыбнется — и выпьет. Споет, горько заплачет — и выпьет. 
          Да так вплоть до белой горячки. Да что говорить об отдельных лицах, 
          когда еще не сошла со сцены целая порода нытиков, созданных благозвучными 
          стенаниями Надсона, и кишмя кишат герои чеховских унылых настроений. 
        (Я не стану говорить о том, что известно: о тех внешних условиях, 
          которые усиливают гипноз или мрачных, или веселых фраз. Во всяком случае, 
          для той среды, о которой идет речь, условия эти не имеют решающего значения 
          и сами в значительной степени усиливаются и даже создаются фразами.) 
        Недавно на свет выскочила еще одна из таких фраз — и не новая по мысли, 
          и не особо сильная по выражению, но проникнутая настроением, легко заражающим 
          предрасположенные мозги. 
        «Серая жизнь, скучная жизнь — серая с пятнами крови на ней» — такова 
          эта фраза. Действительно, и красиво, и образно, и есть что-то такое 
          этакое,— одним словом, нет ничего мудреного, что даже такой бодрый литератор, 
          как NN, поддался гипнотизирующему влиянию красивой иностранной фразы 
          и слегка всплакнул об унылости и серости жизни. И будет вполне естественно, 
          если сотни и тысячи глаз с мрачным удовольствием остановятся на этой 
          фразе, и такое же количество мозгов изобразит письменно ли, устно ли 
          или даже в молчанку соответствующий плач о жизни. 
        ...«Серая жизнь, скучная жизнь — серая с пятнами крови на ней». Действительно, 
          недурно. Но все-таки — почему же она именно серая. И скучная. И действительно 
          ли она такова? И правда ли, что глаз не видит иного сочетания цветов, 
          кроме этой серой краски с кровавыми на ней пятнами? 
        Нет, не правда. Лживая эта фраза и дурная, хотя поэзии и красоты от 
          нее хоть отбавляй. Лжива она прежде всего потому, что в дурное, вероятно, 
          катаральное настроение одного человека или группы лиц она окрашивает 
          бесконечно пеструю, яркую и интересную жизнь, и, что хуже всего, на 
          нее же, на оклеветанную жизнь, взваливает вину за собственную дряблость 
          и никчемность. 
        В трагическом и горько-недоуменном положении находится российский 
          «интеллигент» — явление, поистине достойное жалости и смеха и, во всяком 
          случае, серьезного изучения, как нечто безмерно своеобразное и в истории 
          небывалое. Оторванный от народной трудящейся массы, вознесенный куда-то 
          в беспредельную высь, объевшийся до расстройства желудка хлебом духовным, 
          опившийся уксусом и желчью своего бесцельного и беспутного существования, 
          количественно ничтожный, но мнящий себя единственным, тощий, как фараонова 
          корова, и ненасытный, как она,— сидит он в какой-то чудной бане и во 
          всю мочь парится вениками вечного и дикого покаяния. Владения его огромны: 
          с севера они ограничиваются Иваном Ивановичем, с востока Петром Ивановичем, 
          с прочих сторон, какие полагаются в географии, доктором таким-то и инженером 
          таким-то с семействами. В пределах означенного горизонта интеллигент 
          решает мировые вопросы и вопросы о существовании России, ставит для 
          себя задачи и неблагополучно оные разрешает; впадает в отчаяние, если 
          сосед справа загрустил, и предсказывает антихриста; благодушно смеется 
          и жертвует на пользу общественную перспективы, ежели сосед слева встал 
          в отличном настроении. И уже во всяком разе кончину мира, а в частности 
          — России, ставит в полную зависимость от собственного пульса и самочувствия. 
          А в ожидании кончины — дрязги на почве возвышенных стремлений, звучное 
          взаимозаушение во имя идеала, благожелательное ничегонеделание в целях 
          духовного совершенствования — и хандра, хандра... 
        «Скучная жизнь» — возмутительнейшая фраза, ярко определяющая всю наивность 
          самомнения, всю нелепость существования заправского интеллигента. Ну, 
          назови ее серой — это дело глаза и ни к чему не обязывает; укажи на 
          кровавые пятна — это будет довольно похоже на правду и содержит в себе 
          кое-что обязательное... но скучная! Музыка для него играет, театр для 
          него двери настежь открывает — пожалуйте. Книжки для него печатаются, 
          работы разумной, хорошей предлагается ему хоть до отвалу; больные, обездоленные, 
          униженные и оскорбленные ждут его не дождутся,— а он кривляется перед 
          зеркалом и не без красивости хнычет: скучная жизнь, серая жизнь. Возле 
          него, возле самых ушей его раздаются призывные голоса: людей, людей 
          давайте, потому что вот оно, есть хорошее дело, да делать его некому,— 
          а он, обратившись лицом к печальнейшему Ивану Ивановичу, тоскливым голосом 
          нудит: 
        — И зачем мы! И к чему мы! 
        А внизу — далеко внизу — пропастью целой отделенная от этой бесталанной 
          своей головушки, живет и могуче дышит народная масса. Для нас — она 
          спит, для нас дыхание ее — лишь признак бессмысленной силы. Но разве 
          мы знаем, о чем грезит она? А узнай — не нашлось бы кой-чего веселого 
          и бодрого в этих грезах, менее туманных, чем это кажется сверху? 
        ...«Скучная жизнь, серая жизнь — серая с пятнами крови на ней» — на 
          сколько воробьиных хвостов хватит соли в этой великолепнейшей фразе! 
        Впрочем, сейчас настроение повышается. Наступают времена Максима Горького, 
          бодрейшего из бодрых, и вместе с ними замечается неудержимое падение 
          курса на хандру и представителей оной. 
        В этом есть даже что-то трагическое. 
        До самого последнего времени человек хандры и утонченно тоскливых 
          чеховских настроений представляет собой всюду personam gratam 
          [2]. Здоровый смех, дерзкий и прямой язык, бодрая 
          жизнерадостность представлялись проявлением вульгарности натуры и вызывали 
          прискорбно-насмешливую улыбку. Чтобы иметь успех где бы то ни было: 
          в печати, в обществе, у знакомых и, наконец, у женщин, необходимо было 
          обладать поэтической внешностью мокрой курицы и таким запасом хандры, 
          не имеющей ни начала, ни конца, чтобы даже наименее чувствительные собаки 
          начинали выть при приближении героя. И он входил, развинченный, бледный, 
          томный, подернутый «дымкой грусти», и говорил, показывая в окно: 
        — Пролетела галка, за ней другая. И много пролетело галок, и я смотрел 
          на них, и печально светило заходящее солнце, и черные тени падали на 
          землю. О Боже! 
        И все слушатели представляли себе, как пролетела одна галка, а за 
          ней другая, и становилось так грустно. Потом приходил другой настроенник 
          и сообщал, что пробежала собака, а за ней другая собака, и становилось 
          еще грустнее, еще тоскливее. Жизнь, в которой галки летают, а собаки 
          бегают, теряла свой смысл, и что бы ни делали люди и животные, все это 
          примерялось на «болван» хандры, не имеющей ни начала, ни конца. Вырабатывались 
          такие ловкачи, что даже свой ночной храп переложили в музыкальную элегию, 
          и в свистении их интеллигентного носа слышалось что-то такое печальное, 
          грустно-красивое и безнадежно-одинокое. И таким людям был первый кусок 
          и место в красном углу, и чем нуднее и универсальнее было их нытье, 
          тем большим почетом и любовью окружали их. Создавалась особая манера 
          говорить — жалостная, тихая, причем, редкая улыбка показывалась, как 
          луч солнца среди туч, после которого, как известно, становится еще грустнее. 
          И всю природу запрягли в эту упряжку безначальной и бесконечной грусти, 
          и все листья на всех деревьях в России умели шелестеть только о печальном. 
          Все кудрявые березки стали плакучими ивами, все дубы — дубинами,— в 
          этом есть что-то непонятно-печальное,— и когда гимназист шел на свидание, 
          в его уме складывались такие безнадежно унылые фразы, которыми он несказанно 
          огорошит предмет своей грустно-одинокой любви: 
        — Мне отдали сегодня балльник, и в нем одиноко стояла печальная единица. 
          Направо и налево раскидывались белые поля, и единица стояла, и я думал 
          о других балльниках с белыми полями и других одиноких единицах. Грустно 
          шелестели листы учебников, и в безнадежной апатии свисали со стула фалды 
          учителя, а где-то далеко кричал француз: «вон, мальчишка». 
        И кто не умел грустить сам, тот непременно обзаводился грустящими 
          друзьями и кормил их, а они грустили. 
        И вот — и вот внезапно рухнул трон всех грустящих. Положение трагическое 
          для людей, и мыслительную свою и говорильную машину навсегда приспособивших 
          к меланхолии. Чувствует, что надо говорить что-то такое этакое веселое, 
          бодрое, а как оно говорится, не знает. Попробует начать по-старому: 
        — Пролетела галка... 
        И как потом галку он ни позорит, а грусти настоящей уже не получает. 
          Но и веселья нет. Так, ни к чему. Попробует на природу сослаться: был 
          я, дескать, сегодня в парке и видел, как деревья наклонились к друг 
          другу и о чем-то грустно шептались... 
        — А почему вы знаете, что грустно? 
        Скверное положение. В душе пустота, на языке дребедень; и хочется 
          бодрого, а силушки у него нет. А тут бок о бок вырастает молодое, зеленое, 
          шумное и бодрое, и просит жизни и работы. Скверное положение!
 
  
        __________________________
 [1] Так сказал учитель (лат.).
 [2] Лицо, пользующееся особым вниманием (лат.). 
          Источник. Андреев Л. Повести и рассказы в 2-х 
          томах. – М.: Худож. лит., 1971.
 
 Впервые — в газете «Курьер», 1901, № 28, 28 января (Москва, Мелочи 
          жизни). 
        ...который случайно наткнулся у Толстого на проклятый вопрос: 
          к чему, т. е. к чему мы живем... — Гимназистом Андреев прочитал 
          книгу Л. Толстого «В чем моя вера». Положительной части этого религиозно-философского 
          трактата (веру в Бога) не принял, а отрицательной, по его словам, «был 
          крайне уязвлен». В мае 1889 г., размышляя о смысле жизни и роли «случая» 
          в ней, чтобы «испытать судьбу», лег между рельсов под проходящий поезд 
          (см. Брусянин, с. 54). Об этом случае Андреев поведал М. Горькому. «В 
          рассказе, — писал М. Горький в очерке «Леонид Андреев», — было что-то 
          неясное, недействительное, но он украсил его изумительно ярким описанием 
          ощущений человека, над которым с железным грохотом двигаются тысячепудовые 
          тяжести» (Горький М. Полн. собр. соч., т. 16, с. 315). Этот эпизод из 
          биографии Андреева нашел отражение в рассказе Андреева «Весной» (1902) 
          и пьесе «Младость» (1916). 
        Рассудок твердит укоризну... — Цыганский романс «Хоть трава 
          не расти». Слова и музыка актера А. М. Шмидтгофа (см.: «Цыганское раздолье, 
          собрание любимейших и новейших цыганских песен», № 28. СПб., изд. кн. 
          магазина «Северная лира», 1890). 
        ...благозвучным стенаниям Надсона... — Надсон С. Я. (1862 
          — 1887) — поэт, выразивший настроения демократической интеллигенции 
          в эпоху политической реакции и кризиса народничества. См. статью Андреева 
          «Надсон и наше время». 
        ...бодрый литератор, как NN... — В газетной публикации фельетона 
          стояло: Old gentleman. Так подписывал свои фельетоны А. В. Амфитеатров 
          (1862 — 1938) — плодовитый беллетрист, журналист, основавший в 1899 
          г. в Петербурге, вместе с известным фельетонистом В. М. Дорошевичем, 
          газету «Россия» умеренно-либерального направления. Андреев имеет в виду 
          фельетон «Этюды. CLVII» (Россия, 1901, № 625, 21 января), в котором 
          Old gentleman цитирует начало стихотворения не названного им автора, 
          присланного для напечатания в газете, но отклоненного редакцией «России» 
          как художественно слабое. По мнению А. В. Амфитеатрова, процитированные 
          строки верно характеризуют «жизнь людей чересчур избалованных и запуганных».
 |