ГИПЕРИНТЕРПРЕТАЦИЯ
(англ. overinterpretation — буквально «чрезмерная интерпретация») — термин, который
в результате дискуссии, состоявшейся в 1990 в Кембридже между Эко, Рорти,
Дж.Каллером и К.Брук-Роуз, приобрел определенную известность среди западных
интеллектуалов. Для Эко проблема «Г.» оказалась актуальной еще в пору написания
романа «Маятник Фуко» (1988), о котором он как-то заметил, что этот роман
отличен от предыдущего («Имя розы», 1980) прежде всего тем, что он повествует
об опасности «раковой опухоли интерпретации» — «болезни», которая зародилась
где-то в недрах герметических учений Ренессанса, но поразила всю современную
гуманитаристику (проникнутую духом известного высказывания П.Валери о том,
что «не имеется настоящего смысла текста»). Популярность термина «Г.» во многом
объясняется спецификой современной ситуации в гуманитарных науках, которая
сегодня нередко характеризуется как эпоха «конца интерпретации». Общим местом
стала мысль о том, что вследствие роста популярности постструктуралистской
парадигмы (речь идет, главным образом, о деконструктивистской критике и концепции
«смерти Автора» — см. Деконструкция, «Смерть Автора») права интерпретаторов
оказались «несколько преувеличенными». Последние тенденции в области различных
практик текстуального анализа демонстрируют озабоченность теоретиков отсутствием
каких-либо ориентиров или указателей на результативность или правомерность
той или иной интерпретации текста. Первоначальный энтузиазм по поводу бесконечности
и текучести текстуального смысла сменился определенным пессимизмом литературоведов
и философов, ибо под угрозой оказалась сама исходная причина существования
всех тех теорий интерпретации, легитимной целью которых всегда являлась проблема
поиска смысла изучаемого текста. Вездесущая интерпретация способна адаптировать
любой текст к избранной критиком аналитической схеме. Как считает, например,
американский кинотеоретик Д.Бордуэлл, процесс интерпретации осуществляется
по принципу «черного ящика»: если схема работает хорошо, то нет необходимости
заглядывать внутрь. В итоге нюансы «текста» остаются незамеченными — интерпретативная
оптика не в состоянии уловить их: искусство интерпретации превратилось в индустрию».
При этом попытки ограничить количество релевантных контекстов в процессе интерпретации
некоторым конечным числом значений иногда воспринимаются как «авторитаризм».
В итоге среди теоретиков разных дисциплин обнаружилось весьма симптоматическое
единство по вопросу о конце интерпретаций и сопряженным с ним вступлении в
эпоху пост-теории. Негативный пафос противников интерпретации основан на неприятии
парадоксальной ситуации (возникшей как следствие повышенного интереса к читателю
и контексту рецепции), когда не только автор, но и текст уже не в состоянии
контролировать все возможные интерпретации; текст не владеет ничем, интерпретация
— всем. Сущность проблемы лаконично сформулировал Ц.Тодоров: «Текст — это
всего лишь пикник, на который автор приносит слова, а читатели — смысл». Не
случайно сам термин «интерпретация» зачастую воспринимается, скорее, скептически
— как обязательный синоним «сверхинтерпретации». В литературной критике и
семиотике начинают возвращаться к жизни понятия здравого смысла и денотации,
призванные обеспечить возвращение тексту права на ограничение возможных его
интерпретаций. В качестве предлагаемых средств «лечения» болезни теоретики
предлагают самые различные методы. Так, в области прагматики повествовательных
текстов (в рамках которой развивалась и постструктуралистская критика) переосмысление
границ читательского произвола привело к своего рода ренессансу структуралистской
идеологии (правда, в весьма завуалированной форме) — имеется в виду возвращение
к практике «close reading» («тщательного чтения») — и обсуждению
онтологии текста как такового. В области кинотеории проблема Г. трансформировалась
в тезис о «пост-теории». Здесь так же, как и в литературоведении не актуальна
мысль о возвращении к правам автора, зато гораздо больше внимания привлекают
проблемы истории и контекста (понимаемого достаточно широко — во всей совокупности
интра-, экстра — и интертекстуальных факторов). Не случайно очень созвучной
этим новым веяниям оказалась парадигма исторической рецепции кинематографа
(Ю.Цивьян, Дж.Стейгер). Спор о Г. — это, прежде всего, спор между защитниками
интенций читателя (intentio lectoris) и интенций
текста (intentio opens), но это ни
в коем случае не проблема защиты «прав автора». В первом случае гарантом правильной
интерпретации считается сам текст (интерпретатор считает, что текст сообщает
нечто благодаря своей текстуальной связности и изначально заданной означивающей
системе); во втором случае — «правильность» интерпретации зависит от текстуальной
компетенции читателя, обязанного учитывать контекст рецепции и отсекать неэкономичные
решения. Свою роль в этом процессе могла сыграть и концепция американского
философа и семиотика Пирса, чьи идеи оказались весьма популярны в конце 1960-х
— начале 1970-х в европейской семиотике. Использование понятия «неограниченный
семиозис» в качестве аргумента в пользу «открытости» интерпретации могло создать
впечатление, что «неограниченная» интерпретация не имеет критериев. Однако
даже деконструктивисты (в частности, Деррида, предложивший в своей книге «О
грамматологии» несколько расширенную трактовку тезиса о «неограниченном семиозисе»)
согласны с утверждением о том, что некоторые интерпретации просто не приемлемы.
То есть интерпретируемый текст навязывает некоторые ограничения своим читателям.
Пределы интерпретации совпадают с правами текста (но ни в коем случае не с
правами его автора). Вне «признания и уважения» к тексту «критическое производство
рискует развиться в непредсказуемом направлении — и узаконить себя, не сказав
в общем-то ничего» (Деррида). Эко был одним из первых, кто открыл перспективу
для участия читателя в порождении текстуального смысла. «Открытое произведение»
(1962) и «Роль читателя» (1979) — ключевые работы Эко, первая из которых поставила
вопрос об «открытости» текста для интерпретативных усилий читателя, а вторая
— закрепила status quo в пользу того же читателя. Эко
впоследствии пришлось взять на себя «ответственность» за эскалацию «открытости»
и бесконечности интерпретации, ибо установленная им, казалось бы, четкая иерархия
между автором и читателем — доминанта авторского замысла, воплощенного в тексте,
над восприятием читателя — в конце концов оказалась подвергнутой сомнению.
Между тем, Эко во вступительной главе к «Роли читателя» писал, что подчеркивая
роль интерпретатора, он и мысли не допускал о том, что «открытое произведение»
— это нечто, что может быть наполнено любым содержанием по воле его эмпирических
читателей, независимо или невзирая на свойства текстуальных объектов. Напротив,
художественный текст включает в себя, помимо его основных подлежащих анализу
свойств, определенные структурные механизмы, которые детерминируют интерпретативные
стратегии. «Сказать, что интерпретация [...] — потенциально неограниченна,
не означает, что у интерпретации нет объекта и она существует только ради
себя самой» (Эко). С момента появления этих работ читатели Эко, к его нынешнему
сожалению, обратили свое внимание главным образом на «открытую» сторону проблемы,
недооценив тот факт, что, отстаивая поэтику «открытого произведения» и «открытой»
интерпретации, Эко подчеркивал, что подобная деятельность стимулирована самим
текстом прежде всего. Иными словами, Эко интересовала не одна единственная
сторона процесса интерпретации, а именно — проблема читательской рецепции,
— но, скорее, диалектика прав текста и прав его интерпретаторов. В своих новейших
работах («Пределы интерпретации», «Шесть прогулок в нарративных лесах») Эко
рассматривает целый ряд способов ограничения интерпретации и свои критерии
приемлемости этих способов, уделяя особое внимание тем случаям, которые он
отождествляет с феноменом «Г.». Критикуя деконструктивистское понимание интерпретации,
Эко подчеркивает, что опасно открывать текст, не оговорив сначала его права.
То есть прежде, чем извлекать из текста всевозможные значения, необходимо
признать, что у текста есть «буквальный смысл» (или денотативный), а именно
— тот смысл, который интуитивно первым приходит на ум читателю, знакомому
с конвенциями данного естественного языка. В данном контексте необходимо отметить,
что с семиотической точки зрения «здравый смысл» и идеология — растворенные
друг в друге конструкты. Кроме того, как отмечал Р.Барт, денотации — это всего
лишь закрепившиеся в истории и языке коннотации. То есть «здравый смысл»,
к которому апеллирует Эко, — слабое утешение для семиотики, а для семиотики
пост-структуралистской — и подавно. Тем более интересно появление этого понятия
в концепции зрелого Эко — ранний Эко, приняв Пирса, не обращался к самой неоднозначной
категории его семиотики, но позднее именно в связи с невозможностью решить
проблему критерия истинной интерпретации он воскрешает проблему здравого смысла
и «очевидностей» обыденного сознания. Далее, в русле рассуждений Эко, так
как фактически невозможно определить критерии «истинной интерпретации», можно
прибегнуть к принципу фальсифицируемости ложных интерпретаций, принимая за
основу принцип Поппера, согласно которому не существует правил, чтобы установить
«истинность» интерпретации, однако, как минимум, можно найти правило для установления
«ложных» интерпретаций. Это правило гласит, что «внутренняя согласованность
текста должна быть принята в качестве параметра его интерпретации». Во всяком
случае, лишь сверив заключение читателя с текстом как связной целостностью
можно доказать, что интенции последнего осмыслены верно. Эта мысль достаточно
древняя и восходит к Августину: любая интерпретация, касающаяся данного фрагмента
текста, может быть приемлема, если она подтверждается, и наоборот — должна
быть отвергнута, если она противоречит другим частям того же текста. Современные
теории Г. вписываются в многовековую традицию эзотерических учений, со свойственным
и тем и другим теориям интерпретации болезненным подозрением к очевидным значениям
текста (то, что подразумевается здесь под категорией «здравого смысла»). Таинственное
знание, «унаследованное» герметистами от варварских жрецов, представляло универсум
как один огромный зеркальный зал, где каждая вещь отражает и обозначает все
другие. Универсальная симпатия непосредственно вытекает из идеи божественной
эманации, истоки которой кроются в Едином и откуда берет начало противоречие.
«Человеческий язык, чем более он двусмыслен и поливалентен, чем более он использует
символы и метафоры, тем более он оказывается приспособлен для именования Единого,
в котором совпадают все противоположности. Но там, где торжествует совпадение
противоположностей, там коллапсирует принцип тождества» (Эко). В результате
интерпретация оказывается бесконечной. Попытка обнаружить последнюю, неоспоримую
истину ведет к постоянному ускользанию смысла. Растение объясняется не в терминах
его морфологических и функциональных характеристик, но на основе подобия,
пусть даже и неполного, с другим элементом космоса. Если оно несколько напоминает
какую-либо часть тела, то, следовательно, оно отсылает к этому телу. Но часть
тела имеет свое значение, ибо она связана со звездами, а их иерархия наделена
смыслом постольку, поскольку она интерпретируется в терминах музыкального
ряда, а это, в свою очередь, напоминает нам об ангельской иерархии и так до
бесконечности. Каждая вещь, земная или небесная, скрывает в себе некую тайну.
Всякий раз, когда эта тайна раскрывается, она ведет к другому секрету вплоть
до последней тайны. Последняя же тайна герметической традиции состоит в том,
что все сущее есть тайна. То есть герметическая тайна пуста. Герметическое
знание не исчезло в анналах истории, оно пережило христианский рационализм
и продолжало существовать как маргинальный культурный феномен и среди алхимиков,
и каббалистов, и в лоне средневекового неоплатонизма. В эпоху Ренессанса,
во Флоренции «Corpus -Hermeticum»
— пoрождение эллинизма 2 в. — был воспринят как свидетельство очень древнего
знания, возвращающего нас к временам Моисея. Система эта была переосмыслена
ренессансными неоплатониками и христианскими каббалистами. С тех пор герметическая
модель упрочила свои позиции в современной культуре, существуя между магией
и наукой. Герметизм и гностицизм пустили глубокие корни в современных культурных
практиках; некоторые специфические черты «герметического подхода к тексту»
обозначил Эко. По его мысли: 1) Текст — это открытый универсум, в котором
интерпретатор может раскрыть бесконечные взаимосвязи. 2) Язык не способен
уловить уникальный и всегда существовавший смысл: напротив, функция языка
состоит в том, чтобы показать, что то, о чем мы можем говорить, является всего
лишь совпадением противоположностей. 3) Язык отражает неадекватность мысли:
наше бытие-в-мире — это ни что иное, как бытие, лишенное трансцендентального
смысла. 4) Любой текст, претендующий на утверждение чего-то однозначного,
это универсум в миниатюре, то есть произведение хитроумного Демиурга. 5) Современный
текстуальный гностицизм, тем не менее, весьма щедр; всякий, кто в состоянии
навязать намерения читателя непостижимым намерениям автора, может стать «сверхчеловеком»,
который знает истину, а именно: то, что автор не знал, что он хотел этим сказать,
ибо вместо него говорит язык. 6) Спасая текст — то есть переходя от иллюзии
наличествующего в нем якобы смысла к осознанию бесконечности значений, — читатель
должен подозревать, что каждая строчка несет иной, тайный смысл; слова, вместо
того чтобы сообщать, скрывают в себе невысказываемое; честь и хвала читателю,
который в состоянии понять, что текст может сказать что угодно, исключая то,
что имел в виду его автор; как только искомый смысл обнаружен, мы уже уверены,
что это не подлинный смысл, поскольку подлинный лежит глубже и так далее,
и тому подобное; проигравшим оказывается тот, кто завершает этот процесс,
говоря «Я понял». 7) Подлинный читатель — это тот, кто осознает, что единственная
тайна текста — это пустота. Этот перечень может показаться злой карикатурой,
которую Эко адресует наиболее радикальным рецептивным концепциям, однако становится
понятным основной пафос рассуждений Эко: речь о необходимости создания критериев,
ограничивающих потенциально бесконечное число интерпретаций. В каком-то смысле,
все, что угодно, может совмещать в себе отношения аналогии и подобия с чем
угодно еще. Однако разница между здоровой и параноидальной интерпретацией
состоит, согласно Эко, в том, чтобы признать ограниченность этих подобий,
а не выводить из минимального сходства максимум возможных отношений. Подозрение
само по себе еще не является патологией: и детектив, и ученый вправе подозревать,
что некоторые признаки — очевидные, но кажущиеся второстепенными — могут указывать
на нечто более важное, но менее очевидное. На этом законном основании они
предлагают гипотезы, которые подлежат проверке. Герметический же семиозис
зашел слишком далеко именно по вине интерпретативных практик подозрения. Избыток
любопытства ведет к переоценке значимости совпадений, которые объясняются
другими способами. Эко считает, что мы в состоянии выявить Г. некоего текста,
но это ни в коей мере не должно означать, что существует лишь единственно
возможная, «истинная» интерпретация. Ключевую роль при этом играет вышеупоминавшееся
понятие «интенции текста» — intentio operis. Это понятие
не вынуждает нас возвращаться к ранее отвергнутому и действительно устаревшему
понятию интенции автора, однако позволяет нам увидеть, как этот фактор ограничивает
свободную игру интенций читателя — intentio lectoris. Природа,
статус и идентификация intentio operis с необходимостью предполагают
более строгое определение места и функций таких категорий интерпретативного
процесса, как эмпирический читатель, подразумеваемый читатель и образцовый
читатель. Интенция текста состоит в производстве своего образцового читателя
— то есть читателя, способного выявить смысл, запрограммированный текстом,
и тем самым редуцировать бесконечное количество возможных прочтений к нескольким
интерпретациям, предусмотренным самим текстом. Выяснение того, что именно
хотел сказать текст, это всегда своего рода пари. Но знание контекста и поиск
наиболее экономичного решения позволяют уменьшить неопределенность ситуации.
Существуют, безусловно, и другие точки зрения на проблему «правильной» интерпретации.
Рорти предлагает отказаться от поисков того, что текст «имел в виду сказать»,
и исследовать ситуации использования различных определений текста согласно
целям интерпретаторов. Он считает, что вне зависимости от нашего желания интеллектуальная
история состоит как раз в том, что одни и те же тексты использовались по-разному,
с точки зрения различных интерпретативных словарей — согласно целям «пользователей»,
а не потому что этого хотел сам текст. Тем не менее, Рорти оставляет невыясненным
вопрос, почему и каким образом тексты, лишенные «сущности» и описываемые тем
способом, который соответствует цели пользователя, все же способны оказывать
сопротивление при попытке подчинить их этим целям и в конечном счете изменить
приоритеты и задачи своих читателей. Дж.Каллер, известный по своим «структуралистским»
работам, также брался защитить права Г. При этом он отмечает, что Эко своими
литературными работами значительно способствовал усилению интереса к герметическому
настойчивому поиску секретных кодов, который он критикует в своих теоретических
текстах. Более того, Каллер полагает, что так называемая Г. на самом деле
может оказаться феноменом недостаточной интерпретации («underinterpretation»). С чем Каллер также не может согласиться, это признание
ключевой роли «интенций текста», что позволяет заклеймить некоторые прочтения
как проявления Г., поскольку это с самого начала ограничивает возможности
потенциальных открытий относительно текста. В более общем плане Каллер видит
идеальной ситуацию, когда текст «не навязывает» свои вопросы читателю: гораздо
интереснее узнать то, что текст вовсе не имел в виду, и читательские
ответы не должны быть изначально ограничены его интенциями. Возражая на тезис
Эко об эксплуатации деконструктивистами понятия «неограниченный семиозис»,
Каллер считает, что деконструктивизм признает идею ограниченности смыслов
текста его контекстом (и, таким образом, значения текста в данном контексте
ограничены), другое дело, что сами контексты интерпретации могут быть бесконечны.
К тому же он полагает, что теоретическая рефлексия о функционировании и природе
текста (каким образом повествования оказывают определенные эффекты на свою
аудиторию или как жанр детерминирует ожидания публики) сами по себе являются
очень полезным источником для инициации новых вопросов. По этой причине Каллер
не принимает сторону Рорти, предлагающего удовлетвориться «использованием»
текстов, оставив в стороне проблему способа порождения значения. В качестве
апологии исследования литературы (и, соответственно, в пику аргументам Рорти
или С.Фиша) Каллер утверждает, что «цель теории литературы как дисциплины
состоит как раз в том, чтобы попытаться развить систематическое видение семиотических
механизмов литературы». Академическое литературоведение немыслимо вне культивирования
позиции «удивления перед игрой текстов и их интерпретаций». Таковы в общих
чертах аргументы сторонников и противников феномена «Г.», само возникновение
и актуальность которого связаны с повсеместным распространением постмодернистских,
постструктуралистских и неогерменевтических концепций, объединенных общим
интересом к проблеме текстуальных стратегий. (См. Эко, Интерпретация, Текстуальные
стратегии.)
А. Р. Усманова
|