История русской литературы
В четырех томах
Том 3

Оглавление
 
Источник

Глава двадцать третья
Н. С. ЛЕСКОВ

Николай Семенович Лесков (1831—1895) — писатель большого самобытного таланта и трудной литературной судьбы. Роль этого писателя в истории русской литературы с течением времени представляется все более значительной. Обладая уникальным опытом практического познания народной жизни, он значительно расширяет границы действительности, которая находит свое отражение в литературе. В творчестве Лескова получает свое глубокое воплощение не только Россия, но и «вся Русь» в калейдоскопической пестроте социального состава и в великой пространственной протяженности. Чуждые узкой тенденциозности, оригинальные произведения писателя запечатлели современную ему жизнь в свойственных ей поразительных контрастах «обнищевания» и духовной пробужденности, анекдотической несообразности ее наличного бытия и обнадеживающих исторических потенций, недвижности векового покоя и потаенного драматизма уже начавшейся социально-исторической ломки.
Эта свойственная Лескову чрезвычайная широта охвата многоликой русской действительности определила собой особый характер художественного обобщения, которое имеет место в его произведениях. По верному замечанию М. Горького, Лесков писал «не о мужике, не о нигилисте, не о помещике, а всегда о русском человеке, о человеке данной страны. Каждый его герой — звено в цепи людей, в цепи поколений, и в каждом рассказе Лескова вы чувствуете, что его основная дума — дума не о судьбе лица, а о судьбе России». [1]
Такой подход Лескова к русской жизни по-своему отвечал насущным потребностям его времени. В канун социально-исторических перемен, которые должны были вывести страну из крепостного застоя, в русском обществе происходит стремительный рост не только гражданского, но и национального самосознания. Настаивая на необходимости новой глубокой разработки национально-исторических проблем, Герцен знаменательно утверждает в это время, что «в России есть нечто особое, свойственное ей одной, нечто такое, что необходимо изучить и понять в ее прошедшем и настоящем». [2] Эти проблемы в значительной мере пронизывали собой великий роман Толстого «Война и мир» (1869), которому сразу по его выходе Лесков посвящает свои восторженные статьи. Существенны они и в романах Достоевского с их напряженным нравственно-философским пафосом, в сатирических хрониках Салтыкова-Щедрина и в очерковых циклах Гл. Успенского. Однако наиболее последовательное и многостороннее развитие они получают, пожалуй, именно в творчестве Лескова, который «прекрасно чувствовал то неуловимое, что называется «душою народа»». [3]
Литературная деятельность Лескова с его неизбывным интересом к людям низовой, глубинной России, к особенностям их психики, к противоречивому сознанию этих людей, соединяющему в себе патриархальную наивность и могучую жизнетворческую активность, оказалась очень плодотворной. Она в значительной мере подготовила ту новую ступень в художественном познании общенациональной и народной жизни, на которую русская литература сумела подняться лишь в гораздо более позднюю эпоху русской жизни — в эпоху революции, которая потрясла всю страну и с новой остротой поставила перед общественным сознанием «неотразимые» (выражение Лескова) вопросы о русском народе, о его нравственных и социально-исторических возможностях.
Именно в эти новые времена М. Горький приложил много сил для того, чтобы вывести Лескова из числа забытых писателей, воздать должное его таланту, раскрыть важное значение его творчества для дальнейшего развития отечественной литераторы.
По справедливому утверждению М. Горького, «как художник слова Н. С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров». [4]

1

Свои первые литературные шаги Лесков совершает в 60-е гг., которые сознавались им тогда как чрезвычайно значительный и ответственный этап русской истории, открывающий перед каждым человеком возможность общественно полезного приложения своих сил.
В отличие от многих русских писателей Лесков не имел систематического образования, его молодость прошла вне атмосферы теоретических исканий. На склоне своих дней, восхищаясь «благоустроенным» умом Тургенева, высоко оценивая благотворное влияние на русских писателей В. Г. Белинского, Лесков сетовал на свою долгую оторванность от передовой культурной среды, осложнившую его «трудный рост». Вспоминая свою молодость, он называл себя даже неприготовленным к литературе человеком.
Однако в суровых обстоятельствах биографии Лескова была и своя положительная сторона, во многом определившая зрелость и художественную оригинальность его первых же произведений. Выходец из глубинной России, он пришел в литературу хорошо вооруженный практическим знанием русской жизни. Впоследствии в своей «Автобиографической заметке» (1885) он не без гордости писал о своем детстве, одарившем его ощущением изначального родства с народом: «В деревне я жил на полной свободе, которой пользовался как хотел. Сверстниками моими были крестьянские дети, с которыми я и жил и сживался душа в душу. Простонародный быт я знал до мельчайших подробностей <…> Народ просто надо знать, как самую свою жизнь, не штудируя ее, а живучи ею. Я, слава богу, так и знал его, то есть народ, — знал с детства и без всяких натуг и стараний…». [5]
Начавшаяся в самые молодые годы чиновничья служба Лескова (сначала в Орловском уголовном суде, а затем в Киевском рекрутском присутствии) увеличила запас его житейских впечатлений. В 1857 г., следуя духу времени, он бросает ее и переходит на более вольное, как ему кажется, положение служащего частной компании его дальнего родственника А. Я. Шкотта. Новая коммерческая деятельность, потребовавшая от Лескова дальних разъездов по России, еще более расширила его кругозор, усилив в будущем писателе жажду немедленного вмешательства в нестройный ход русской жизни.
Первые газетные выступления Лескова (1881) носили сугубо практический характер. Это голос человека, который лицом к лицу столкнулся со страшной неустроенностью народного быта, досконально узнал его и, взывая к пробуждающемуся общественному сознанию, требует необходимых перемен.
Однако по мере развития освободительного движения в России возникла такая поляризация общественных сил, которая потребовала от писателя четкого общественно-литературного самоопределения. В условиях обострившейся борьбы между «нетерпеливцами» и «постепеновцами» он принял сторону последних. [6] Полагавшемуся на свои впечатления, вынесенные из практического опыта, Лескову представлялось тогда, что революция в России в силу отсталости и неразвитости народного самосознания могла бы быть только разрушительной и кровопролитной. С присущей ему страстностью и «чрезмерностью» в обличениях он вступает в резкую полемику с приверженцами радикальных идей. В «антинигилистических» романах «Некуда», «На ножах» и в некоторых других произведениях 60-х—начала 70-х гг. писатель подчас грубо окарикатуривает своих идейных противников, вульгаризируя их помыслы. Вследствие этих выступлений за Лесковым укрепилась репутация реакционного литератора, и он на долгие годы оказался отлученным от передовой журналистики. Однако в свете создавшейся ныне исторической дистанции становится ясным, что концепция .русского «нигилизма» в его произведениях не столь однолинейна и одиозна, как это представлялось современной ему критике. В отличие от Клюшникова, Крестовского и некоторых других авторов «антинигилистических» романов Лесков не пытался представить современное ему освободительное движение лишенным исторических корней, всецело инспирированным польскими заговорщиками. В изображении автора повести «Овцебык» и романа «Некуда» — это порождение самой русской жизни, изобилующей драматическими противоречиями. Поэтому в числе поборников новых радикальных идей в произведениях Лескова оказываются обычно и люди с чуткими сердцами, охваченные искренним глубоким порывом к справедливости и добру («Овцебык» Василий Петрович, Лиза Бахарева, Райнер, Помада). Именно они открывают в творчестве Лескова галерею «праведников», создание которой М. Горький считал одной из крупных литературных заслуг писателя.
С симпатией изображая «чистых нигилистов», Лесков в то же время лишает их деятельность исторической перспективы. Самая их жизнь в сонмище чуждых им по духу людей, приставших к передовому общественному движению из мелких, своекорыстных соображений, предстает в его романах глубоко трагичной, ибо, проникаясь недоверием к своему ближайшему окружению, эти герои не имеют еще достаточной опоры для осуществления своих чаяний в народной среде, которая живет по иным внутренним законам и нормам.
Полемизируя с революционными идеями, Лесков после напечатания романа «Некуда» (1864) находит временное прибежище в журнале Каткова «Русский вестник», возглавившем тогда поход против «нигилистов». Сотрудничество в реакционном журнале еще более компрометирует писателя в глазах передовых современников, однако оно с самого начала было чревато неизбежным идеологическим разрывом с «охранителями», ибо глубокий органический демократизм Лескова не мог не войти в противоречие с узкой консервативной тенденцией, которую проводил Катков. В 1875 г., прервав публикацию хроники «Захудалый род», писатель уходит из журнала. «Мы разошлись <…> по несогласию во взглядах», — твердо заявит он потом, подчеркивая принципиальный характер этого поступка (11, 256). Свои новые произведения он вынужден печатать в третьестепенных журналах и маловлиятельных газетах.
Вопреки насаждаемому Катковым духу аристократической кастовости Лесков проявляет постоянное тяготение к миру народной жизни, таящей в себе, по убеждению писателя, великое богатство разнообразных характеров, драматических конфликтов, страстей и поступков. В то же время круг его тем в этот первый период его деятельности не ограничивается рамками какой-либо одной среды. Одновременно с рассказами из крестьянского быта он создает произведения, посвященные родовитому русскому дворянству («Старые годы в селе Плодомасове», 1869; «Захудалый род», 1874) и провинциальному духовенству («Соборяне», 1872). Отвергая узкое «направленство», Лесков стремится убедить современников в высокой ценности исторического опыта каждого сословия, каждого рода, каждой семьи, пренебрежение которым, по его мысли, не может не отозваться обмелением нравственного уровня русской жизни, опасной нивелировкой характеров, утратой богатства человеческих взаимосвязей.
Полемические по своей идейной концепции, эти произведения выделяются на фоне современной им литературы и оригинальностью своей жанровой формы. Художественные искания Лескова в этой области отличались большой степенью теоретической осознанности. Будучи писателем ярко выраженного гражданского темперамента, принимая близко к сердцу боли и скорби своего времени, он, подобно Щедрину, с самого начала своей литературной работы высказывает крайне скептическое отношение к жанру семейного романа с любовной интригой, не отвечающего, по его убеждению, изменившемуся содержанию русской жизни, в которой общественные интересы значительно потеснили интересы частные, личные. Размышляя об этом жанре, Лесков нередко насмешливо пародирует его сюжетную формулу, передавая ее присловьем: «влюбился да женился, или влюбился да застрелился». Отталкиваясь от канонического образца, писатель разрабатывает оригинальный жанр романа-хроники, в основе которого оказываются иные — социально-этические — коллизии. Много позднее, в новую историческую эпоху этот жанр получит свое плодотворное развитие в творчестве М. Горького, который унаследует у Лескова его пристальное внимание к жизни уездной, провинциальной, окраинной России.
Защищая в одном из писем свою излюбленную жанровую форму, Лесков замечает, что она «живее, или лучше сказать, истовее рисовки сценами, в группировке которых и у таких больших мастеров, как Вальтер Скотт, бывает видна натяжка, или то, что люди простые называют: «случается точно, как в романе»» (10, 452). Именно жанр хроники позволяет писателю изображать жизнь человека так, как она идет, — «лентою», «развивающейся хартией», не заботясь о закругленности фабулы и о сосредоточенности повествования около главного центра. В вольной композиции своих хроник Лесков следует отчасти конструктивным принципам Вельтмана и Стерна, с сочинениями которых он познакомился, очевидно, еще в орловский период.
Позднее, следуя тому же стремлению изгнать из своих произведений, сколь это возможно, литературную условность, еще более освободиться от влияния книжности, максимально приблизить повествование к естественному течению и говору самой народной жизни, Лесков создает такие оригинальные жанровые формы, близкие хронике, как «пейзаж и жанр», «рассказ-полубыль», «рассказ-обозрение», «рапсодию», обогатившие современную ему литературу и в значительной степени подготовившие расцвет свободных жанров в русской литературе XX в.
Посвященные давнему и недавнему прошлому хроники Лескова отражают процесс ломки старого, патриархального уклада русской жизни н решительного вторжения в общественную атмосферу ненавистных писателю новых меркантильных тенденций. С горечью наблюдая безобразную вакханалию буржуазного хищничества и связанные с ней возрастающую разъединенность людей, «страшное понижение идеалов», постыдную «безнатурность», Лесков как бы в укор современникам создает в хрониках яркие, цельные характеры людей, выламывающихся из своей среды, воплощающих собой великие подспудные национальные силы. Поэтизируя нравственную крепость этих людей, он видит ее истоки в их органической преданности исконным первоначалам русской жизни, нормам народной морали, как она сложилась в далекие «твердые» времена и запечатлелась в народной сказке, песне, предании, мифе.
Наиболее значительным произведением Лескова в новом жанре явились «Соборяне» (1872). В этой хронике, названной впоследствии Горьким «великолепной книгой», Лесков создает замечательный образ опального старгородского протопопа Савелия Туберозова — человека высокой одухотворенности, героического характера, большого сердца, исполненного мучительной любви к России, переживающей трудные времена.
Высокий драматизм его жизни вызван тем, что пламенная страстность его веры на протяжении всей его жизни оказывается в жестоком и непримиримом столкновении с воцаряющимся в обществе духом мелкого торгашества, пустой казенной форменности, пошлого шутовства.
Выявляя национальный склад психики своего героя, все переживания которого отличаются предельной мерой силы и интенсивности, Лесков намеренно сближает его с Аввакумом, колоритная личность которого представлялась ему воплощением самых коренных свойств русского типа. Писатель поэтизирует присущую Туберозову горячую приверженность уходящей в прошлое «сказке старого времени», одаряющей его светлыми и глубокими переживаниями. «О моя мягкосердечная Русь, как ты прекрасна!» — то в дело восклицает он на страницах своего дневника.
Восхищаясь этим героем, Достоевский писал: «Что за лицо! С первой страницы хроники <…> просто и естественно, как сама жизнь, вырастает эта чудесная, величавая фигура, раз увидев которую, никогда ее не забудешь. Та великая, «непомерная» душевная сила, которою испокон веку велась, ведется и будет вестись история наша <…> эта великорусская сила-душа стоит теперь перед нами, перед совестью и сознаньем так называемого образованного русского общества, неотразимо стоит…». [7]
В ряду персонажей, составляющих в хронике ближайшее окружение протопопа и олицетворяющих собой милую его душе «мягкосердечную Русь», яркой выразительностью своего облика выделяется Ахилла Десницын, подготавливающий появление в будущем творчестве писателя таких замечательных характеров, как Иван Северьяныч Флягин («Очарованный странник») и Несмертельный Голован.
По своему официальному положению Ахилла — дьякон, но по присущей ему необыкновенной жизненной активности, душевной размашистости, неуемному молодецкому удальству, с трудом смиряемому твердой рукой протопопа, он похож скорее на вольного казака с Запорожской сечи. По метко сказанному о нем в хронике слову, в нем одном тысяча жизней горит. Теснящиеся в нем великие стихийные силы и самая «непомерность» то и дело завладевающих его душой новых порывов в контексте произведения — это залог огромных возможностей русской жизни, которая только-только выходит еще из состояния патриархальной непробужденности.
У самого автора хроники эта его вещь вызвала чувство большой удовлетворенности. Еще в период работы над «Соборянами» в мае 1871 г. он писал П. К. Щебальскому: «Я сам рад с ними возиться и знаю, что это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы» (10, 325).
Созданным Лесковым в «Соборянах» эпическим характерам близки и персонажи других его исторических хроник — мудрая боярыня Плодомасова, княгиня Протозанова, заслужившая прозвание «хрустальной вдовы», преданный заветам русской старины «донкихот» Рогожин. Однако эти люди в освещении писателя — «последние из могикан». В окружающей их среде идет разрушительный процесс размывания тех исконных нравственных ценностей, приверженность которым определяет пафос их жизни. Каждый из них рано или поздно оказывается совершенно одиноким в своем противостоянии духу мелочного барышничества, кастовой исключительности, общественной безответственности, цинизма.
К середине 70-х гг. под влиянием гнетущих его впечатлений от современной действительности, которая его «волнует и злит» (10, 335), Лесков переживает своего рода идеологический кризис, который ведет его к переоценке ценностей. В исповедальном письме к П. К. Щебальскому от 29 июля 1875 г. Лесков решительно заявляет, что вообще сделался «перевертнем» и не жжет фимиама многим старым богам. Он проникается резким отчуждением от современной церкви, которая, по его убеждению, не сохранила живой дух христианского учения. По его признанию, теперь бы он не написал «Соборян» так, как они написаны, а предпочел бы изобразить «русского еретика, — умного, начитанн ого и свободомысленного духовного христианина» (10, 412). Утверждаясь в своем новом воззрении, он отказывается сотрудничать в газете некогда близкого ему литератора П. К. Щебальского, которую тот собирается издавать в Варшаве. «Я отнюдь не вижу ничего, способного настраивать меня к оптимизму, — пишет он в свое объяснение, — и едва ли буду в состоянии попасть в тон Вашего будущего издания» (10, 423).
Страдая от того, что ему «литературствовать негде» (10, 412), Лесков тем не менее опасается связать себя с каким-либо узко «направленским» органом. Он желает поставить себя вне редакторского произвола, чтобы можно было «наблюдать, обсуждать и резюмировать в живых образах это мертвое время» (10, 435), и настойчиво ищет поэтому нелитературного заработка. В 1874 г. писатель поступает на службу в министерство народного просвещения, однако и она оказывается чревата разладом. В 1883 г. его отчисляют «без прошения». Все более отчуждаясь от официальной России, с ее политическим ретроградством, «пошлым пяченьем назад», Лесков воспринимает свое увольнение как проявление этого общего процесса. В его творчестве с середины 70-х гг. ощутимо Нарастание сатирических тенденций. «…а писать хотелось бы смешное, — заметит он в позднем письме к Л. Н. Толстому (28 июля 1893 г.), — чтобы представить современную пошлость я самодовольство» (11,554).
С не свойственной ему ранее резкостью ополчается Лесков против «задухи» современной ему русской жизни («Смех и горе», 1871; «Инженеры-бессребреники», 1887), против церкви, утратившей живой дух веры, послушно обслуживающей интересы властей («Мелочи архиерейской жизни», 1878; «Человек на часах», 1887), против разного рода апологетов русской отсталости («Загон», 1893), против ретивых и самодовольных охранителей существующего порядка, служителей жандармского сыска, достигших необыкновенного искусства в грязных инсинуациях, привычно используемых ими в борьбе с передовой интеллигенцией («Административная грация», «Заячий ремиз» — оба произведения из-за цензурных соображений при жизни Лескова напечатаны не были).
Более сложное и многостороннее освещение получает в это время в творчестве Лескова и проблема национального характера. Обладая «редким даром вдумчивой, зоркой» любви к народу (М. Горький), писатель далек от его идеализации.
В его рассказах можно наблюдать, как именно по причине недостаточно развитого сознания, духовной «невозделанности» природной силы те или иные поэтизируемые им особенности национального склада вдруг оборачиваются своей негативной стороной. Близость многих его героев природе, детское простодушие их чреваты опасной готовностью легко и безраздумно поддаться любому внешнему влиянию, даже самому случайному и несродному собственной душе. Свойственная им «чрезмерность» во всех увлечениях, избыточность их богатырской силушки нередко влечет за собой самые трагические последствия. Эмоциональная отзывчивость, непосредственная импульсивность поступков, предельный характер желаний проявляют себя в склочности русского человека с одинаковой безудержностью доходить до беспамятства в разгуле н до крайности в самоуничижении, подчиняться случайному стечению обстоятельств, приписав им для своего успокоения некий высший фатальный смысл. А залихватская вера в «авось» да «небось», порой противопоставляемая в произведениях Лескова немецкой рассудочности, сплошь и рядом переходит в легковесное фанфаронство, в преступное пренебрежение ценностью своей личности и личности другого человека.
Предметом язвительного обличения в творчестве Лескова оказывается также безобразное расточительство, которое позволяют себе люди привилегированной среды, и самый худший его вид — расточительство своего ума и таланта, вследствие которого они теряют свою духовную свободу и самый творческий дар («Чертовы куклы», 1890).
Однако и в этот поздний период своей деятельности, мужественно преодолевая опасность бесплодного скептицизма, Лесков продолжает настойчивые поиски положительных типов, сопрягая с ними свою веру в будущее России. Он пишет целый цикл рассказов о «праведниках», воплощающих своею жизнью народные представления о нравственности. В конце своей жизни Лесков оказывается гораздо ближе к тому общественному лагерю, с которым так резко враждовал в начале своего писательского пути. «Отходят все люди лучших умов и понятий», — отзывается он в письме 1891 г. о «шестидесятниках», узнав о кончине Елисеева и тяжелой болезни Шелгунова (11, 477). Досадуя па отсутствие «руководящей критики», «понижение идеалов в литературе», он уважительно вспоминает высокое подвижничество Белинского и Добролюбова (11, 300, 565).
В 1895 г. Лесков умирает от болезни сердца. Причиной ее сам он считал те волнения, которые пришлось ему испытать при выходе первого собрания его сочинений, когда был арестован том, в котором печатались «Мелочи архиерейской жизни».
«Лесков — писатель будущего», — говорил Л. Н. Толстой. «Думаю и верю, что «весь я не умру»», — писал Лесков незадолго до своей смерти в письме к А. К. Чертковой (11, 577). Произведениям писателя действительно предстояла новая жизнь.

2

При всей резкости идеологического размежевания Лескова с революционными демократами в его общественно-литературном самоопределении в начале 60-х гг. имел место своего рода парадокс, заслуживающий самого пристального внимания.
Критикуя «теоретиков-нетерпеливцев» с позиций демократизма, но только особой его разновидности («стихийного» демократизма), Лесков обращается к глубокому, многостороннему изучению народной жизни, на необходимости которого последовательнее всего настаивала именно революционно-демократическая критика. Главная направленность его художественных исканий объективно отвечает именно тем новым идейно-эстетическим требованиям к литературе, которые выдвигает эта критика.
Несмотря на известные достижения писателей 40-х гг. («Записки охотника» Тургенева, «Антон Горемыка» Григоровича) такие современники Лескова, как Герцен, Добролюбов, Писарев, Щедрин, испытывали глубокую неудовлетворенность степенью постижения в литературе личности простолюдина. Общим недостатком тех представлений о народе, которыми располагали люди его поколения, А. И. Герцен знаменательно считал отвлеченный, книжный, умозрительный характер этих представлений. «Либерализму легче было выдумать народ, нежели его изучить, — замечал он в книге «С того берега». — Он налгал на него из любви не меньше того, что на него налгали другие из ненависти <…> О действительном народе мало думали; он жил, работал, г страдал возле, около <…> Больше или меньше все мы грешны в этом, отсюда недоразумения, обманутые надежды…». [8]
Д. И. Писарев в начале 60-х гг. с горечью писал о том, что описания мужиков в современной ему литературе часто смахивают своей безликостью на сведения, проставляемые в паспортах. Салтыков-Щедрин, горячо ратуя в своей статье «Напрасные опасения» (1868) за глубокое, исследовательское отношение литературы к массовой народной жизни, предупреждал: «Проникнуть в эту среду, постичь побудительные поводы, которые обусловливают ее движения, определить ее жизненные цели — дело далеко не легкое <…> Над нею лежит бремя бедности, бремя невежества, бремя предрассудков и множество других зол, совокупность которых составляет своего рода завесу, делающую ее почти недоступною для непосвященного человека». [9] Именно с изучением этой среды связано магистральное направление всего творчества писателя, и здесь, именно в этой сфере русской действительности, совершены его главные художественные открытия.
Близко столкнувшись в годы своей коммерческой службы с противоречивостью сознания и поведения крестьянской массы, Лесков неизменно испытывал глубокое раздражение против кй кого бы то ни было узкого «направленства», отвлеченного доктринерства, схоластических «рацей о народе». Уже в первых своих рассказах («В дороге», 1862; «Язвительный» 1883; «Погасшее дело», 1862), представляющих собой как бы снимки с натуры, он приковывает внимание читателей к таким фактам действительности и к таким поступкам простолюдина и целого крестьянского мира, которые не могут быть наперед предсказуемы и объяснены какой-либо теорией; для своего истинного понимания они требуют глубокого изучения своеобразного уклада глубинной русской жизни, особенностей крестьянской психологии, давно сложившихся в деревенской среде традиций и привычек.
Полемизируя с революционными идеологами, апеллирующими прежде всего к пробуждающемуся самосознанию народа, Лесков не случайно акцентирует в этих ранних рассказах детскую наивность в поведении мужика, подавленность его сознания всякого рода предрассудками, восходящими порой еще к языческой древности, импульсивный характер его действий, незрелость нравственного чувства.
Вместе с тем в этих же произведениях он обнаруживает высокий потенциал особой внутренней силы крестьянского мира и отдельной личности, выражающей себя в стоическом сопротивлении внешним вмешательствам.
Еще более значительными и яркими явились его произведения, посвященные очерку женских характеров («Житие одной бабы», 1863; «Леди Макбет Мценского уезда», 1865; «Воительница», 1866).
По своему общему гуманистическому пафосу эти произведения прямо подхватывают традицию русской литературы 40-х гг., прежде всего «Записок охотника» Тургенева и повести Григоровича «Антон Горемыка», которые Лесков любил, высоко ценил, а порой даже полемически противопоставлял их более поздним произведениям народнической беллетристики. Лескову, как и Л. Толстому, импонирует подход этих писателей к личности крестьянина, которая открывается в их, изображении в неожиданном богатстве своего общечеловеческого содержания. Лесков наследует у Тургенева его особое влечение к артистическим, талантливым натурам; в то же время он менее избирателен в своем поиске «черноземных» героев. Его взгляд останавливается не только на тех, кто являет собой исключение в своей среде и воплощает лучшие порывы к красоте, правде и свету, по и на тех, кто в силу тех или иных причин оказывается бессилен сбросить с себя тенета «духовного крепостничества». С новой пристальностью взгляда изображает Лесков сложные, противоречивые характеры, стремясь глубоко исследовать реальный жизненный потенциал каждой личности, меру ее возможностей. Писателю одинаково претит и дух аристократического пренебрежения к пим, и пафос их идеализации. В повести «Леди Макбет Мценского уезда» Лесков в духе демократической литературы 60-х гг. решается положить в основу своего повествования такие события, которые как будто годны только для того, чтобы стать «достоянием уголовной хроники.
Не скрадывая ни одной страшной подробности в кровавых деяниях купеческой жены Катерины Измайловой, Лесков тем не менее отказывается видеть в лей только преступницу; в его восприятии она еще и молодая женщина, «совершающая драму любви» (1, 139). В бездуховной атмосфере купеческого терема эта любовь не может не принять страшную, изуверскую форму слепой, безудержной, разрушительной страсти. Акцентируя эту нравственную непросветленность чувства Катерины Измайловой, его биологический примитивизм, Лесков не случайно окружает свою героиню образами животных, воплощающих собой начала сладострастия и хищничества. В то же время писатель настойчиво выделяет проблески человечности в ее душе, жаждущей большого чувства и готовой стоически вынести во имя него любые муки. Контрастное поведение обоих участников изображаемой драмы делает их особенно заметными. Если полюбившийся молодой женщине красавец Сергей намеренно хитрит, признаваясь в своей давней любви к ней, то во всех перипетиях своих отношений с ним Катерина Львовна, напротив, безыскусственна, прямодушна, проста. Захватившая все ее существо страсть порождает у нее новое состояние восторженной открытости к не замечавшейся ею прежде красоте мира: красоте яблонь, осыпающих их своим белым цветом, светлого весеннего неба, соловьиной песни. Лескову, несомненно, дорого это неожиданное преображение его героини, вырвавшейся из своего тесного терема. Безоглядная приверженность Сергею делает ее внутренне бесстрашной и побуждает ее вступить в жестокую и отчаянную борьбу за свое счастье. Изумляясь неистовой силе ее страсти, крепости характера, Лесков в то же время отчетливо видит, что при всей враждебности к окружающей ее среде Катерина Львовна и в создавшейся исключительной ситуации продолжает жить по ее законам, отвечая на существующее зло еще большей жестокостью. Собственническое, хищное начало глубоко проникло в ее существо, в самый состав ее привязанности к Сергею. Не случайно ее любовные признания сливаются со зловещими угрозами в его адрес, предрекая трагическую развязку.
Даже в финале повести, в котором Катерина Львовна выступает уже не столько активным лицом, определяющим ход событий, сколько несчастной жертвой жестокого тиранства Сергея, автор не открывает перед ней путь нравственного очищения. Самая ее гибель — это акт еще одного насилия и убийства, которое творит Катерина Львовна, почти обезумевшая от ревности. Завидев во время переправы через реку свою соперницу, легкомысленную Сонетку, она внезапным ударом сбивает ее с ног и бросается с нею за борт.
Итак, Лесков склонен весьма критически оценивать возможности пусть даже недюжинной личности, сформированной в обстановке «темного царства», и все-таки он чрезвычайно дорожит тем неделимым остатком человечности в душе своей героини, который и делает ее в его глазах не только уголовной преступницей, но и лицом трагическим.
Подобное стремление Лескова высветить в изображаемом человеке доброе, человеческое начало, в каком бы сложном сращении с иными, противоположными ему свойствами оно ни жило в нем, роднит писателя с Достоевским, в журнале которого «Эпоха» была напечатана «Леди Макбет». Та же гуманистическая направленность ощутима и в повести Лескова «Воительница».
В центре этой повести тоже сложный человеческий характер, яркий и самобытный, несущий в себе заряд неисчерпаемой жизненной энергии, достойной восхищения, однако озадачивающий автора причудливым совмещением, казалось бы, несоединимых, исключающих друг друга качеств, самых разнообразных возможностей.
Кружевница Домна Платоновна, с которой как с доброй своей приятельницей знакомит нас автор повести, на первый взгляд существо мягкое и кроткое, ее лицо являет вид детского простодушия, а ее «прекратительная» жизнь, на которую она жалуется, вызывает сочувствие к ней.
Однако с первых слов собственного рассказа воительницы о ее хлопотах в ее облике неожиданно проступают совсем иные черты: матерая житейская опытность, цепкость жизненной хватки, азартная поглощенность меркантильной игрой.
Не довольствуясь тем, что он открывает двойственность нравственного существа этой переехавшей в столицу простой мценской бабы, писатель ставит перед собой задачу в большей мере приблизиться к от эму характеру, а главное — понять загадку его столь очевидной противоречивости, осознать доминанту этой личности, которая, очевидно, находится еще в переходной стадии незавершившейся борьбы старых и новых представлений, отношений, влечений, чувств.
Преследуя эту творческую цель, автор предоставляет своей «собеседнице» широкую возможность самораскрытия в слове. Почти все колоритные эпизоды из жизни Домны Платоновны, в которых ее личность обнажается своими самыми неожиданными гранями, подаются здесь через призму ее собственного сознания, что намного увеличивает их социально-психологическую емкость.
В центре внимания Лескова оказывается именно сложное взаимодействие натуры и обстоятельств, которое в значительной степени и определяет собой поразительную противоречивость заинтересовавшего его характера, загадку которого он стремится разгадать. «Петербургские обстоятельства» — это атмосфера всеобщего хищничества, распада человеческих связей, «оподления нравов».
Слушая рассказ Домны Платоновны, автор с неослабным вниманием исследует содержание и границы перерождения ее внутреннего существа под влиянием этой атмосферы и все более убеждается в том, что оно затронуло уже сердцевину ее натуры. И все-таки власть «тупой силы обстоятельств» оказывается не безграничной. Как ни опасна та роль посредника — «фактотума», которую взяла на себя Домна Платоновна в обществе, где все продается и покупается, неиссякаемые силы ее души и сердца не дают ей до конца превратиться в ловкого и увертливого торговца, человека расчета.
Не сознавая низменности своих занятий, с азартом отдаваясь им, Домна Платоновна в обрисовке Лескова не только преследует свой меркантильный интерес, но и движима бескорыстной потребностью активного вмешательства в жизнь, энергического действования.
В одушевляющей ее предпринимательской энергии постоянно дает себя знать своего рода артистизм. «Главное дело, — замечает рассказчик, — что Домна Платоновна была художница — увлекалась своими произведениями <…> Домна Платоновна любила свое дело как артистка: скомпоновать, собрать, состряпать и полюбоваться делами рук своих — вот что было главное, и за этим просматривались и деньги и всякие другие выгоды, которых особа более реалистическая ни за что бы не просмотрела» (1, 151).
Под конец жизни, без памяти полюбив неожиданно для всех и себя самой молодого непутевого парня, которого вскоре арестовывают за мошенничество, она поступает прямо вопреки здравому смыслу. Всей душой болея за него, она отдает ему все, что имеет, до последней банки варенья. Несмотря на всю ее житейскую искушенность, наторелость в кознях, привычку извлекать выгоду из несчастий других, голос ее сердца одерживает верх над голосом рассудка. В такой эмоциональной «избыточности» Лесков всегда видел одну из самых ярких отличительных черт русской женщины, определяющую особый драматизм ее внутренней жизни. В романе «Некуда» подобное истолкование русского женского характера дает доктор Розанов, персонаж очень близкий автору и намеренно приближенный им к стихни народной жизни.

3

Тема богатой многосторонней одаренности русского человека, возникшая уже в ранних произведениях Лескова («Воительница», «Житие одной бабы»), многообразно и интенсивно разрабатывается писателем на всех последующих этапах его творческой эволюции. С нею теснейшим образом сопряжены этические поиски Лескова. Именно с творческой личностью связывает писатель свои надежды на русского человека, «который все может», и на будущее России. Человек художнического склада, в представлении Лескова, способен не только проявить необыкновенную отзывчивость на все впечатления жизни, но, что еще более важно, для его живой души естественно состояние развития, совершенствования и он может сообщить эту энергию движения самой действительности, преодолевая силы инертности и косности существующей жизни.
Большой интерес с точки зрения поступательного развития этой сквозной темы всего творчества Лескова представляет его повесть о раскольниках «Запечатленный ангел» (1873). Он ставит в ней сложнейшую для его времени проблему «положительно прекрасного человека», которую по-своему пытались решить в это время такие большие русские писатели, как Л. Толстой и Достоевский, а еще ранее Гоголь.
Горестно размышляя в хронике «Соборяне» о господствующем типе личности, который вырабатывает «намеднишняя действительность», близкий автору по строю своих мыслей протопоп Туберозов замечал: «Без идеала, без веры, без почтения к деяниям предков великих… Это… это сгубит Россию» (4, 183). Раскольники в повести «Запечатленный ангел» — это именно та горстка русских людей, у которых «с предковскими преданиями связь не рассыпана». В отличие от многих своих соотчичей они не утратили высоких ценностей человеческого духа. Именно поэтому они представляются автору значительными, надежными, притягательными людьми, которыми сильна русская земля.
Одним из главных условий благополучной и счастливой жизни, которую ведут до поры до времени члены изображенной писателем раскольничьей артели, оказывается строго оберегаемая ими свобода от меркантильных влияний нового времени, от воцаряющегося в русском обществе духа низменного барышничества, который опустошает сердца, развращает таланты, разрушает единство национального мира, сокрушает самые сильные характеры.
Изображаемые Лесковым раскольники — это своего рода «очарованные странники», предрекающие появление колоритного характера Ивана Северьяныча Флягина, черноземного Телемака, как назовет его сам автор будущей повести. Их ведет в жизни ну расчет, не корысть, не утилитарно понимаемая выгода, а более всего — эстетическая отзывчивость, прирожденное чувство красоты, гармонии, которое и дарует им высокие мгновения счастливой полноты жизни.
Сама религиозная вера раскольников, унаследованная ими от отцов и живо сохраняемая в душе каждого из них, в изображении автора в значительной мере окрашена и пронизана этим изначально свойственным всем им эстетическим чувством. Их религиозность — это, если можно так выразиться, другая ипостась того же высокого художественного начала натуры каждого из этих людей.
Еще более пристальному и многостороннему рассмотрению подвергает Лесков характер человека живой и восхищенной души в повести «Очарованный странник» (1873).
С первой минуты своего появления в повести Иван Северьяныч предстает воплощением могучих душевних и физических сил народа. Своеобразный ключ к пониманию этого образа — удивительное сходство героя с Ильей Муромцем. Иван Северьяныч — богатырь не только по стати и необыкновенной силе, но и но натуре своей. С самого рождения ему свойственны неуемная жизненная сила, энергия, жажда действия, которые толкают его порой на самые безрассудные поступки, как та сила богатыря Святогора, о которой в былине говорится:

Не с кем Святогору силой померяться.
А сила-то по жилочкам так живчиком и переливается.
Грузно от силушки, как от тяжелого беремени. [10]

Именно эта стихийная сила взыграла в Иване Северьяныче, когда он в бытность свою графским кучером неожиданно для самого себя насмерть засек старика-монаха, который заснул на возу с сеном и вовремя не посторонился с дороги. Позже, прозябая в роли няньки при малом ребенке, он нарочно задирает форсистого офицера, чтобы вызвать его на драку и тем себя потешить. Молодецкое озорство роднит Ивана Северьяныча со знаменитым Васькой Буслаевым, который готов был вызвать на бой весь Новгород.
Сближая характер главного героя повести с легендарными характерами русских былинных героев, Лесков ставит его в особые, свободные отношения со временем, выводя его из «тесноты и духоты» той действительности, в которой он живет, на широкий простор исторического бытия. Самим складом своей натуры Иван Северьяныч как бы осуществляет ту связь времен, которая виделась Лескову одним из главных залогов благополучия настоящего и будущего России, плодотворного исторического движения русской жизни.
Во многом именно благодаря этим безмерно увеличивающим силы героя его связям с героическим прошлым Иван Северьяныч с самого начала своего появления в повести выступает убежденным поборником идеи жизненной активности личности: «толцытеся!» (4, 390).
В то же время вековой застой, неподвижность русской жизни порождают совсем иные чары, тяготеющие над героем, — чары инерции, покоя, ленивой созерцательности. В его жизни знаменательно чередуются друг с другом периоды предельной активности, позволяющей ему одолеть такие препятствия, которые как будто бы и по подвластны человеческой воле — так они велики, и периоды пассивного прозябания, бездумного покорства обстоятельствам, детской потерянности, почти полного отказа от собственной инициативы.
По воле автора «очарованный странник» Иван Северьяныч живет не только в большом времени, но и в большом пространстве, что также намного увеличивает потенциал его духовных сил. Как истинный богатырь, он не знает никаких территориальных ограничений, пути-дороги ему не заказаны. Сама эта столь бурно переживаемая им возможность соприкосновения с расстилающимся перед ним необъятным русским простором вызывает в его душе состояние счастливого упоения, как бы уравновешивает силы обеих сторон — «я и мир», усиливает жажду богатырского деяния.
Правда, свободный контакт героя с простирающимся перед ним миром имеет в изображении Лескова и оборотную сторону: высвобождая огромную душевную энергию «очарованного богатыря», он бессилен в то же самое время сообщить ей должную меру н необходимую гуманистическую направленность.
Возражая революционным идеологам, Лесков с присущим ему полемическим азартом продолжает отстаивать здесь мысль о превалировании стихийного начала в русской народной жизни.
В истолковании писателя богатырская сила Ивана Северьяныча является еще недостаточно осознанной силой. Из собственного рассказа героя повести явствует, что он (особенно в начале своей жизни) во многом еще вольный «сын природы», который следует в своих поступках но какой-либо наперед обдуманной идее, а непосредственному чувству. Эта особая его близость природе становится особенно очевидной из его рассказа о том, как он усмирял диких коней. Неоспоримое превосходство Ивана Северьяныча над всеми теми, кто берется за это опасное дело, полагаясь на профессиональную выучку, именно в том, что он не только понимает толк в коне, по чует его нрав, угадывает его повадку, обходит его «нутряной» хитростью.
Однако Иван Северьяныч в повести Лескова — не только «нерассуждающий герой», но и человек художественного склада, наделенный обостренной интуицией и восприимчивостью. Самое живое начало его души, которое одухотворяет собой все стихийные проявления его великой жизненной энергии, его богатырской силушки, — это его прирожденный артистизм, способность удивиться открывающейся его взору многоликой красоте, в полной мере испытать на себе власть ее многообразных очарований. Но случайно сам Иван Северьяныч называет себя «восхищенным человеком» (4, 478), а его богатый покровитель, князь, у которою он служит, не раз именует его артистом, вкладывая в это понятие самый высокий и многообъемлющий смысл («…ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист…» — 4, 482).
Именно благодаря артистической природе своего характера Иван Северьяныч совершает в этой повести не только самые неожиданные и далекие странствия, но и путь духовного восхождения, в котором он заново обретает себя, во многом преодолевая стихийность и безответственность своего прежнего существования, вырастая в подлинно значительную личность.
Органически свойственное Ивану Северьянычу чувство прекрасного, развиваясь в его душе, постепенно перестает быть только эстетическим чувством, — оно все более обогащается чувством горячей пристрастности, привязанности, внутреннего понимания тех, кто вызывает у него любование, подъем, восторг.
Диалектика этих чувств — эстетического и нравственного — с особой очевидностью обнажается в одном из центральных эпизодов повести, изображающем встречу героя с цыганкой Грушей. Ивану Северьянычу, только что жестоко уязвленному продажей красавицы-кобылицы, неожиданно открывается новая красота, которой богата жизнь, — красота женщины, красота таланта, красота человеческой души. Пережитое им очарование Грушей — это новая фаза роста его души, в которой обнаруживаются вдруг новые, неведомые ранее ему самому возможности. В этот высокий час своей жизни Иван Северьяныч перестает быть только азартным «охотником». В контексте его рассказа это слово получает особое значение, оказываясь производным от глагола «хотеть». Охотник — человек неуемных, страстных желаний, которые он способен немедленно осуществить, невзирая ни на какие препятствия. В его своенравной душе «прорастает» новая способность: не только возгореться собственным порывом, но ощутить строй другой души, внять чужому страданию, всем существом откликнуться на него, явить братскую, самоотверженную любовь к человеку, поразившему его своей красотой и талантом.
Трагическая гибель Груши, которую Иван Северьяныч, так это чудится ему, сам спихнул в реку с обрывистого берега, уступая ее мольбе, по его выражению, всего его «зачеркнула». Пережив эту драму, он поднимается на новую нравственную высоту. На смену прежнего бездумного своеволия, импульсивности поступков приходит новая целеустремленность его действий, подчиненных единому осознанному нравственному побуждению: «И ничего у меня да душе нет <…> а думаю только одно, что Грушина душа теперь погибшая и моя обязанность за нее отстрадать», — вспоминает впоследствии Иван Северьяныч (4, 498). Эту потребность «постраждовать» Лесков, как и Достоевский, рассматривал как характерное свойство народной души.
Повинуясь высокому влечению, Иван Северьяныч отправляется на Кавказ и вызывается там на самое опасное дело. Отчаянная его храбрость восхищает командира, который представляет его к награде и производит в офицеры. Однако и после свершения воинского подвига Иван Северьяныч в собственных глазах остается великим грешником, которого якобы ни земля, ни вода принимать не хотят. Эта самооценка — проявление значительной нравственной эволюции героя.
Преисполненный ранее стихийной радостью жизни Иван Северьяныч долгое время заглушал в себе голос своей совести, звучавший в его сновидениях, в которых являлся к нему убитый им старик-монах. Теперь этот голос обретает новую власть в его душе и побуждает его творить столь суровый суд над своей былой жизнью, который возможен только для человека, достигшего праведнической чистоты и святости.
В такой трактовке народного характера Лесков отчасти смыкался не только с Достоевским, но и с Некрасовым, который в известном стихотворении «Влас» (1855) поэтизировал тот же необыкновенно широкий мир нравственных возможностей русского крестьянина, душа которого способна самым неожиданным, почти чудесным образом высвободиться вдруг из-под тяготеющих над ней ограничений и дать новое, высшее направление всей его жизни.
Томимый жаждой «постраждовать» Иван Северьяныч в конце своей жизни оказывается во власти нового, высшего очарования идеей героического самопожертвования во имя отечества, которому, как чует его вещее сердце, грозят великие бедствия.
Никакие самые строгие меры его монастырского начальства, которое то на долгий срок поселяет доморощенного пророка в яму, то переводит его в холодную избу, не в силах погасить этот его душевный порыв. Покинув монастырь, он остается верен своему наитию. Спокойно и просто говорит он своим спутникам, что ему «за народ очень помереть хочется» (4, 513).
Так и в крайне неблагоприятных обстоятельствах русской жизни с ее оглушающими «сюрпризами» характер Ивана Северьяныча обнаруживает счастливую и обнадеживающую возможность «саморазвития». Его жизнь, которую он сам с добродушной иронией называет драмокомедией, — это житие великомученика, проявившего поразительную способность выстоять, приняв на себя все «борения жизни».
И в то же время она еще более замечательна тем, что момент послушной покорности Ивана Северьяныча воле обстоятельств в ней всегда относителен, абсолютна живая энергия его духа, устремленного к высшему идеалу.

4

Колоритный характер даровитого русского человека, мера его творческих возможностей и его судьба в России оказываются в центре внимания Лескова и в более позднем его произведении — знаменитом сказе о косом Левше (1882). Сознавая известную родственность этой повести «Очарованному страннику», Лесков намеревался впоследствии опубликовать оба этих произведения вместе под общим названием «Молодцы».
Однако если в «Очарованном страннике» главный герой выведен автором далеко за границы своего «биографического» временя, то Левша, напротив, несравненно более жестким образом привязан к нему, и это обстоятельство значительно меняет общую тональность произведения.
В раскрытии характера этого замечательного русского самородка Лесков активно использует традиции народного сказа, устного предания, прибаутки. Следуя своему постоянному стремлению к подлинности изображения народной жизни, писатель особенно дорожит теми выработанными фольклором специфическими приемами повествования, которые сводят почти на нет возможную пристрастность в освещении лиц и событий, обеспечивая максимальную объективность рассказа.
В основе сюжета сказа лежит характерный для народного эпоса мотив состязания, соперничества, борьбы, затрагивающей интересы всей нации.
Столь широкое содержание конфликта, который таится за внешне эксцентрической и забавной историей английской диковинки, определяет собой в сказе всю спетому авторских оценок, существенно отличных от тех, к которым склоняется благодушно настроенный повествователь.
Верный своему убеждению в том, что общественное призвание художника — «переустанавливать точки зрения» (ложные в свете высшей истины), Лесков так организует движение сюжета в своем сказе, что наиболее далекими от заботы о национальных и государственных интересах России предстают именно те, кому в первую очередь надлежит радеть о престиже страны, — ее высшие правители, цари.
Высказанные в духе патриархальной морали хвалебные характеристики монархов не только не получают потом подтверждения в развитии событий, но наоборот, с самого начала повествования вступают в резкое противоречие с объективным смыслом конкретных ситуаций, в которых предстают перед читателем эти коронованные особы.
Так, царь-победитель Александр, совершающий свое развлекательное путешествие по Европе, точно забыв о великих силах своего народа, легко и бездумно поддается влиянию англичан, желающих его «чужестраннотью пленить» и «от русских отвлечь» (7, 26). Доверчиво взирает он на все их специально заготовленные раритеты. Раньше, чем они сами на то надеются, начинает болеть за их интересы и с поразительной быстротой приходит к безапелляционному выводу, что «мы, русские, со своим значением никуда не годимся» (7, 27).
Во всех перипетиях своих отношений с англичанами он предстает человеком «безнатурным», легко управляемым чужой волей, в данном случае — волей тех, кому в будущей войне предстоит выступить в качестве врагов России и нанести ей сильнейшее поражение. В более позднем своем сатирическом произведении Лесков назовет таких людей, как Александр, «чертовыми куклами» и сделает их главной мишенью своей сатиры.
Восторженно принимая «коварный» подарок англичан — металлическую блоху, Александр далек от того, чтобы подумать о возможном соперничестве с ними в столь диковинном искусстве. Он капитулирует без борьбы.
Несравненно более активное отношение к английской блохе, которое проявляет другой русский царь (Николай I), таит в себе, тем не менее, некий компрометирующий его смысл: это активность особого рода, диктуемая более всего мелкими личными побуждениями, жаждой самоутверждения, тщеславием, апломбом.
Восторг Николая, который он изъявляет при виде подкованной туляками блохи, далек от собственно патриотического воодушевления, от бескорыстного любования чудом человеческого труда, искусства, находчивости. Истинную подоплеку этого восторга выдает реплика самого Николая: «Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут» (7, 46). Подвергнутая «русским пересмотрам» блоха для царя — это более всего вещественное доказательство верноподданнической преданности ему всех русских людей, новых проявлений которой так алчет его уязвленная недавним «смятением» душа.
Истинными вершителями событий, направленных к возвеличению славы России, выступают в сказе Левша и его товарищи — те тульские мастера, искусству которых и препоручают английскую диковину. Именно они являют своим поведением истинное достоинство, спокойную твердость духа, полное сознание национальной ответственности. Обдумывая сложившуюся ситуацию, они судят о ней, не допуская никаких перехлестов оценок в ту или иную сторону: «…аглицкая нацыя тоже не глупая, а довольно даже хитрая, и искусство в ней с большим смыслом. Против нее, — говорят, — надо взяться подумавши и с божьим благословением» (7, 35). Такое поведение, свободное от пустой суетности, особенно рельефно контрастирует с мелочностью побуждений русских царей.
В таком повороте сюжета находит свое выражение излюбленная мысль писателя о «маленьких великих людях», которые, стоя в стороне от исторических событий, вершат исторические судьбы страны. «Эти прямые и надежные люди», — так с уважением и сердечным теплом отзовется о них Лесков в своем более позднем рассказе «Человек на часах», сближаясь в оценке демократической массы с Л. Толстым.
Однако это в высшей степени уважительное отношение писателя к тульским мастерам вовсе не исключает в сказе мягкой иронии по отношению к ним. Лесков далек здесь от идеализации народных возможностей, он трезво оценивает их. Писатель учитывал роль социально-исторических обстоятельств, ограничивающих творческие силы народа, накладывающих на многие русские изобретения печать шутовской эксцентричности или практической несообразности.
С этой точки зрения для понимания общего смысла сказа принципиально важно», что сам результат «безотдышной», самоотверженной и вдохновенной работы тульских мастеров таит в себе «коварную» двойственность впечатления: им действительно удается сотворить чудо — подковать «нимфозорию». И тем не менее их превосходство не абсолютно. Подкованная на глазок блоха не может более «дансе танцевать». «Усовершенствованная» английская диковинка оказывается в то же время безнадежно поломанной.
В развитии сюжета этот прискорбный для престижа русского изобретательства момент получает свое определенное объяснение, важное для понимания общей мысли сказа. Как справедливо судят англичане, русские мастера, проявившие поразительную дерзость воображения, очевидно, «расчета силы» не знали, и Левше приходится согласиться с этим: «Об этом, — говорит, — спору нет, что мы в науках не зашлись…» (7, 50).
Так в изображении удивительной работы тульских мастеров, одновременно и возвышающей их над заморскими соперниками и выявляющей их известную слабость, выражает себя чуждая каких бы то ни было примирительно-апологетических тенденции горькая, тревожная мысль Лескова о русской непросвещенности, которая жестоким образом гнетет и сковывает великие силы и возможности народа, обрекая его на ряд поражений и неудач.
Вопрос о том, что может русский человек, сразу влечет за собой в сказе Лескова другие не менее важные вопросы: как этот человек живет, имеет ли он, подобно английским мастерам, «абсолютные обстоятельства» для развития своего таланта, с каким отношением к себе он сталкивается со стороны власть имущих, как складывается его судьба.
Правда, ни рассказчик, ни сам Левша, свыкшиеся с давно сложившимся в России определенным порядком вещей (контрастирующим с тем, который Платов и Левша увидели в Англии), не задают себе этих вопросов, однако писатель предпринимает особые меры к тому, чтобы они с неотвратимой неизбежностью встали в сознании его читателей.
Рассказывая, например, с какой «церемонией» ездил Платов, выполняя государев наказ, Лесков живописует фигуры «свистовых» казаков, которые сидят но обе стороны от ямщицкого облучка и на протяжении всего пути беспрестанно обливают своего возницу ударами нагаек «Эти меры побуждения действовали до того успешно, что нигде лошадей ни у одной станции нельзя было удержать, а всегда сто скачков мимо остановочного места перескакивали…» (7, 39).
На фоне такого изображения «быстрой русской езды», контрастного знаменитому гоголевскому описанию, весьма двусмысленным кажется пояснительное замечание рассказчика: «Так в тогдашнее время все требовалось очень в аккурате и в строгости, чтобы ни одна минута для русской полезности не пропадала» (7, 39). Мера язвительности этой формулы становится еще более очевидной при сопоставлении ее с аналогичной репликой Щедрина. В «Истории одного города», еще более резко обличающей русский деспотизм, о появлении градоначальника Брудастого говорится так: «Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты), и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков». [11]
Сам рассказчик не делает ударения на подобных подробностях, он говорит о них вскользь, походя, как бы между прочим. Однако все эти вошедшие в его повествование «мелочи» русской жизни — хитроумное сечение ямщиков, грубая платовская ругань в адрес тульских мастеров, едва не случившийся арест Левши, которого везут в Петербург в передке платовской кибитки, скоропалительность его отъезда в Англию — все это явления одного порядка, аккумулирующие в себе общий дух русской жизни николаевских времен с ее разнузданным самовластьем одних и бесправием других, дух, внушающий автору самое горькое чувство.
Насыщенные горестными подробностями гибели Левши последние главы повести еще более настойчиво фокусируют внимание читателя на положении личности в России, где «за человека страшно». Талантливый мастер, художник своего дела, глубоко преданный своему отечеству, умирает всеми забытый в коридоре Обуховской больницы для бедных, не успев послужить своей стране последним советом. Такое завершение сюжета, заключающее в себе горький парадокс, усиливает звучание гуманистической темы сказа — трагической судьбы в России талантливого человека, обреченного уморить в себе без достойного применения массу возможностей.
Мысль о беззащитности в России талантливой личности была одной из самых горьких и неотступных дум писателя, представая в самых различных вариациях в его художественном творчестве, статьях и письмах. О трагической судьбе крепостного артиста рассказывает Лесков в одном из своих наиболее известных и сильных рассказов — «Тупейный художник» (1883). В «Русских общественных заметках» (1869) он сетует на то, что ни в одной европейской стране немыслимо столь неуважительное отношение к писателю, как в России. В позднем письме к А. И. Фаресову он делает знаменательное замечание (по поводу возникших резких оценок критических статей М. О. Меньшикова): «А вообще можно и должно держаться такого правила, что умных и даровитых людей надо беречь, а не швыряться ими, как попало; а у нас не так. О нас Пушкин сказал:

Здесь человека берегут,
Как на турецкой перестрелке.

Оттого их так и много! Меня, однако, литература больше терзает, чем занимает. Мне по ней всегда видно, что мы народ дикий и ни с чем не можем обращаться бережно: „гнем — не парим, сломим — не тужим»« (11, 560).
Общая концепция повести о Левше, несмотря на скорбный финал, оптимистична. «Секрет» этого оптимизма — в авторском осмыслении личности Левши, ее творческих и нравственных ресурсов. Как ни тяжело Левше выдерживать «сюрпризы» русской жизни, и в этих обстоятельствах он не только проявляет удивительную дерзость воображения и фанатическую одержимость работой, но и нравственную крепость, истинное чувство собственного достоинства, чистоту патриотического чувства. Он не робеет перед Платовым, учиняющим ему жестокую выволочку. И во дворце, где он вынужден предстать перед царем в самом неприбранном виде, не в пример трусливым придворным он не только не обнаруживает никаких признаков робости, но держится достойно и просто, как человек, знающий истинную цену себе и своему труду; спокойно разговаривает с самим царем. Душевно несломленным остается Левша и в горьких обстоятельствах своей преждевременной кончины: до последней минуты он сосредоточен на мысли не о своем возможном спасении, а на том выведанном им у англичан военном секрете, который может сослужить службу России. Как бы удостоверяя важность этого последнего его жизненного помысла, народная легенда, которую передает повествователь, связывает поражение России в Крымской войне именно с тем, что никто тогда не внял голосу Левши. В «Литературном объяснении» по поводу этого рассказа Лесков соглашался с мнением одного из рецензентов, что там, где стоит «Левша», надо читать «русский народ» (И, 220). В финале самого сказа характер главного героя легенды не случайно называется эпическим, олицетворением мифа, созданного народной фантазией. В великом богатстве духовных и творческих возможностей народа, который сохраняет великую жизнестойкость и человечность вопреки всем стесняющим его обстоятельствам, Лесков и черпал свою веру в будущее, которою проникнут его сказ о Левше.

5

Сказ о Левше вместе с такими более ранними произведениями Лескова, как «Смех и горе», «Мелочи архиерейской жизни», а также значительно более поздними — «Человек на часах», «Инженеры-бессребреники», «Заячий ремиз» (эта повесть из-за цензурных соображений не была опубликована при жизни писателя), — убедительно свидетельствуют о том, что в зрелом творчестве Лескова утверждение героических начал русской жизни было неразрывно связано с сатирическим отрицанием определенных сторон российской действительности. Удельный вое этого oi-рицания в его сочинениях неуклонно растет. Однако сатирическая направленность изображения лиц и событий зачастую носит у Лескова намеренно завуалированный, «прикровенный» характер и может быть оценена по достоинству только тем читателем, который проявит необходимую для этого эстетическую отзывчивость к слову писателя, к изменчивой тональности его произведений, к их своеобразной архитектонике, также таящей в себе порой немалый «коварный» (любимое слово Лескова) смысл.
Специфику произведений Лескова, проникнутых сатирическими тенденциями, составляет и сказовая форма повествования, к которой тяготеет писатель. Во многих его вещах рассказ о малых и больших «сюрпризах» русской жизни ведется от лица бывалого человека (как это можно наблюдать и в сказе о Левше), который, немало повидав на своем веку, уже почти потерял способность удивляться и склонен принимать существующий порядок вещей таким, как он есть.
Безосновательно отождествляя взгляд такого рассказчика с авторской позицией, некоторые критики, писавшие о лесковской сатире, приходили к несправедливым заключениям о ее ограниченности и непоследовательности. Однако структура многих произведений Лескова такова, что автор изыскивает возможности по-своему корректировать те весьма пристрастные и ограниченные порой истолкования происходящих событий, которые дает им повествующее лицо.
Так, рассказчик из хроники «Смех и горе» (1871) Орест Маркович Ватажков — «безнатурный» человек, долгое время не имевший контактов с русской жизнью, может впадать в новые и новые заблуждения, доверяясь своим первым радужным впечатлениям при возвращении на родину, где «либерализм так и ходит волнами» (3, 459). Он может прекраснодушно воспринимать личность философствующего станового, который, совершая свои карательные функции, рассуждает об относительности истины, может возыметь наивное доверие к представительному генералу Перлову, имеющему репутацию национального героя.
Однако Орест Маркович в хронике не просто рассказывает своим собеседникам о встречах с этими людьми, он, как артист в театре одного актера, как бы вновь проигрывает эти сцены, с чрезвычайной точностью передавая складывавшиеся ситуации и все подробности диалогов. Характеры его новых знакомцев раскрываются, таким образом, почти по закону драмы и обнаруживают себя при этом с той неожиданной стороны, которая постоянно ускользает от его ограниченного сознания, тяготеющего к миру с действительностью.
Благодаря такому принципу изображения попыток Ватажкова найти свое место в русской пореформенной жизни за интеллектуальным обликом станового Васильева постепенно открывается свойственное ему малопочтенное желание с помощью хитроумных софизмов оберечь свой душевный покой и почувствовать себя свободным от какой бы то ни было нравственной ответственности за свои действия. Поразительная бестрепетность этого уездного мудреца перед самыми раздирающими сценами народного быта (продажи «крестьянских излишков») объективно выглядит своего рода юродством, душевной аномалией. Не случайно по логике развития сюжета Васильев кончает свою жизнь в сумасшедшем доме.
В безоглядной храбрости легендарного генерала, который припеваючи и помахивая прутиком ведет преданных ему солдат на верную смерть, при внимательном взгляде вдруг обнаруживаются «патриотическое юродство», легковесная бравада, «безрассудок».
Будучи не в силах разобраться в этих противоречиях и тяжких впечатлениях от всего увиденного в России, примирить то, что по сути своей не подлежит примирению, Ватажков склонен прятать голову под крыло и просто-напросто забывать половину того, что успел узнать. Однако автор хроники казнит своего героя-повествователя за его малодушие позорной смертью: Орест Маркович умирает в Одессе, не успев покинуть Россию, случайно выпоротый там во время еврейского погрома.
Благодаря этому двойственному освещению почти всякой сцены в сатирических произведениях Лескова слово повествователя в контексте его рассказа сплошь и рядом становится «коварным», лукавым, «двуголосым» (термин М. Бахтина). Эти живые переливы тональности повествования особенно значительны в поздних рассказах Лескова при описании видных русских владык, за импозантностью облика которых, медлительностью движений, тихой ровностью голоса («тихоструй»!) неожиданно обнаруживаются непозволительная для духовного пастыря косность души, притупленность этического инстинкта, привычка к недостойной спекуляции высокими евангельскими речениями («Инженеры-бессребреники», «Человек на часах»).
Сам Лесков ценил эту присущую многим его произведениям «тихую язвительность», которую не всегда улавливала современная ему критика, слишком доверяясь внешне благодушному, озорному и молодецки беззаботному тону многих его рассказов. В период литературного сотрудничества с И. Аксаковым, в журнале которого «Русь» печатался «Левша», Лесков горячо отстаивает свое право на эту ироническую манеру, которая вызвала известную настороженность со стороны издателя, попытавшегося было противодействовать сатирическим тенденциям в его рассказах. [12]
Существенна в сатире Лескова и роль многообразно обыгрываемых в его произведениях бытовых «мелочей». С этой точки зрения знаменательно название хроники «Мелочи архиерейской жизни», как бы указывающее на тот особый «строительный материал», который привлекает писатель, — бытовой анекдот, малая подробность, житейский случай. «Человек же, как известно, наилучше познается в мелочах» (6, 502), — прямо декларирует здесь Лесков принцип своей поэтики, который восходит к стилю повестей Гоголя.
Недостаточно учитывая эстетическое преображение этого эмпирического материала в художественной системе лесковских рассказов и хроник, современная писателю критика часто упрекала его в мелочно-анекдотическом характере его обличений. Однако сам Лесков не принимал этих укоризн. Проясняя особенность собственной сатирической манеры, он в одном из рассказов называет свою сатиру «ухой без рыбы» («Уха без рыбы», 1886), но тут же заявляет, что и таким образом приготовленная уха может быть вкусна и навариста. «Секрет» ее приготовления, очевидно, в отборе и компановке «мелочей», которые при всей своей внешней незначительности и идеологической нейтральности оказываются достаточно целенаправленными. Постепенно они завладевают вниманием читателя и весьма активно способствуют верному пониманию самых существенных сторон представленных в произведениях явлений действительности.
Во многом благодаря именно таким «безобидным» мелочам при чтении хроники «Смех и горе» становится очевидным, что в пореформенной России все не на своем месте: «голубые купидоны» (жандармские офицеры), вместо того чтобы охранять государственный порядок, в целях собственного преуспеяния шантажируют обывателей, боевой генерал пускается в мелочное соперничество с дворянским предводителем, «просветители» насаждают образование «взятками», уездный философ выступает в роли станового, бестрепетно обирающего бедняков. Так по-своему Лесков разрабатывает здесь близкую ему и не раз используемую им в его сочинениях мысль Гоголя о том, что каждый должен найти свое истинное призвание и служить добру на своем месте, в своей должности, как бы скромна она ни была. [13]
В «Мелочах архиерейской жизни» именно через призму крайне непритязательных в своем содержании бытовых анекдотов проявляется вся мера бездуховности существования тех «князей церкви», кто по самой своей высокой должности обязан сохранять в душе стремление к высшему идеалу.
Анекдот именно потому столь охотно используется писателем, что он по своей природе призван в наиболее зримой и конкретной форме раскрывать алогизм явлений действительности, о которых идет речь. Он дорог Лескову как один из наиболее свободных от субъективизма способов отражения действительности. В нем происходит как бы ее самораскрытие в неожиданной ситуации, действии, слове, выдающем то, что до поры до времени скрывалось за благовидной внешностью.
Одной из важных особенностей поэтики Лескова-сатирика является также подвижность художественных акцентов при обрисовке лиц и событий, подрывающая обычную иерархию главного и второстепенного и подчас кардинально преобразующая общий смысл изображаемого.
Писатель как бы использует прием некоего фотоэффекта: на его «снимках с натуры» вначале, как это бывает при проявлении, резко проступают фигуры первого плана, окруженные традиционным ореолом своей значительности, а затем незаметно «прорабатываются» лица и вещи второго плана, которые, как это потом обнаружится, таят в себе большой подвох для изображения первых и могут в один прекрасный момент вызвать существенную деформацию их первоначальных контуров.
Так, в упомянутом выше сказе о Левше вслед за кульминационной сценой царской аудиенции, во время которой простой тульский мастеровой был удостоен необыкновенной монаршей милости — Николай похвалил и облобызал Левшу, — непосредственно следует «проходная» жанровая сцена проводов его в Англию. Ее суматошная скоропалительность вдруг рикошетом высвечивает обманчивый, призрачный характер того «возвышения» героя, которое имело место в предыдущем эпизоде. В шуме и суете вокруг подкованной блохи сам Левша уже почти забыт. Его ничем не одаряют за его замечательную работу, наскоро обмывают во «всенародных банях», одевают в случайный кафтан с плеча придворного певчего, «дабы похож*3 было, будто и на нем какой-нибудь жалованный чин есть» (7, 47), поят на дорогу чаем и с тем и везут в Лондон. По дороге он только время от времени туже перепоясывается ремнем, «чтобы кишки не тряслись».
В свете этих бытовых подробностей проявленное было к нему высочайшее внимание представляется очень кратковременным, эфемерным, а поцелуй царя выглядит только красивым жестом, нимало не упрочившим жизненное благополучие Левши, которому, как и раньше, грозит преждевременная гибель. Так создаваемые Лесковым в его сатирических произведениях внешне монументальные образы оказываются вдруг образами-перевертышами.
«Коварная» манера Лескова, присущая ему «тихая язвительность» при внешней безобидности и благодушии таили в себе большие возможности обличения русской действительности. Тем не менее отрицание в его сатире обычно не принимает категорических и абсолютных форм. Не случайно сам писатель часто говорил о ее «незлобивости», а однажды повторил парадоксальное определение, которое дал ей Катков в ту пору, когда в его журнале печаталась сатирическая хроника «Смех и горе», — «добрая сатира» (11, 385). Разумеется, это определение нельзя принимать в его буквальном значении, однако вряд ли стоит безапелляционно отвергать эту формулу, как это в большинстве случаев делают современные исследователи. [14]
Очевидно, этот особый тон сатиры Лескова связан с характером его общего миросозерцания. Несмотря на все «терзательные» впечатления, которыми одаряет его русская действительность, Лесков не теряет веры в благую природу человека, в потаенные возможности русской жизни, в будущее страны.
С горечью изображая в своих произведениях всевозможные «бетизы» (глупости) реакции, в атмосфере которой люди «оболваниваются» и превращаются в «безнатурных дураков» («Смех и горе», «Заячий ремиз»), Лесков по-прежнему разделяет мысль китайского «царя мудрости» Куп-цзы, что ««в каждом сердце еще есть добро — стоит только, чтобы люди увидали на пожаре ребенка в пламени, и все пожелают, чтобы он был спасен». Я это понял, — замечает он, — и исповедую и благодаря этому действительно находил теплые углы в холодных сердцах и освещал их» (10, 451).
Современный ему мир русской жизни он воспринимает не столько в раздирающих его социально-исторических противоречиях, сколько в его целостности, не отделяя себя от действительности, изобилующей веселыми и горькими «сюрпризами» и несообразностями. Писателя не покидает чувство глубокой сопричастности миру национальной русской жизни, в котором оп не перестает ощущать некое родовое единство, восходящее к далекой эпохе «твердых» былинных и сказочных времен.
По справедливому замечанию М. Горького о Лескове, «в душе этого человека странно соединялись уверенность и сомнение, идеализм и скептицизм». [15] Поэтому и в позднем творчестве писателя, пронизанном сатирическими тенденциями, большое место занимают поиски характеров, в наибольшей степени воплощающих собой созидательные, жизнетворческие возможности русского человека. С наибольшей непосредственностью эти поиски проявились в цикле рассказов Лескова о «праведниках».

6

В рассказах о «праведниках» главное внимание Лескова сосредоточено на людях, которые и в самых неблагоприятных жизненных обстоятельствах способны сохранить свою духовную самобытность, независимость характера, а главное — активно творить добро, вступая в неравный поединок с общим порядком вещей.
В предисловии к циклу Лесков прямо противополагает свой замысел — найти в русской жизни тех праведных, без которых «несть граду стояния», — безотрадно скептическому настроению, которое порой охватывало его самого.
Высказывая в одном из писем начала 1883 г. горькое осуждение современной русской жизни, Лесков замечает: «Нет ни умов, ни характеров и ни тени достоинства… С чем же идти в жизнь этому стаду, и вдобавок еще самомнящему стаду?» (11, 283). Пафос утверждения высоких нравственных ценностей усиливается в творчестве Лескова 80-х гг. именно в ответ на все более утверждающуюся в современном ему обществе бездуховность, «страшную деморализацию». Позиция писателя активна: он желает действенно противостоять той атмосфере буржуазного хищничества, «оподления душ», «обезличенья», которую видит вокруг себя, укрепить своих современников «в постоянстве верности добрым идеям», побудить их стойко сопротивляться разлагающему влиянию окружающей среды.
«Праведники» Лескова мужественно противостоят господствующему в современном им обществе духу приобретательства, «холодного, бесстрастного эгоизма и безучастия» («Пигмей») и, вопреки всем довлеющим над ними установлениям, живут но высшим, собственно человеческим нормам.
Большая часть этих рассказов имеет мемуарно-документальную основу. Писателю важно убедить своих читателей, теряющих веру в идеалы, в том, что люди подобного духа — не плод его художественной фантазии, они действительно существовали в русской жизни даже в самые тяжкие ее исторические времена. В этом смысле рассказы Лескова о «праведниках» заставляют вспомнить «Былое и думы» Герцена, где такое важное место занимают реальные биографии людей, сумевших сохранить свою нравственную самобытность. Сам факт появления в «моровую полосу» русской истории этих чистых сердцем юношей, молодых идеалистов, сознается Герценом как проявление потаенных возможностей русской жизни. «Это нисколько не обеспечивает будущего, по делает его крайне возможным». [16]
Придавая большое значение появлению в России людей высокой духовной устремленности, Герцен просветительски связывал этот процесс прежде всего с воспитанием нового гуманистического сознания, которое, по его убеждению, русский человек получает по мере приобщения к науке, в университете, а не у себя дома, где «отец с матерью, родные и вся среда говорили другое». [17] Лесков принципиально иначе объясняет загадку этого феномена «очеловеченной личности». В центре его наблюдений — тот самый мир народной жизни, который долгое время представлялся Герцену и его современникам еще неподвижным и безмолвным, Герои рассказов Лескова чаще всего плоть от плоти этой простонародной среды, а потому в силу существующего порядка вещей они лишены возможности приобщиться к гуманизирующей деятельности людей «лучших умов и понятий», участвовать в их теоретическом поиске, впитывать в себя книжную премудрость. И тем не менее, по убеждению Лескова, они имеют свой особый ресурс для личностного роста. Это естественные влечения собственного сердца и живой пример тех людей большой и сильной души, которыми неизбывно богата народная среда. «Искусство должно и даже обязано сберечь сколь возможно все черты народной красоты», — писал Лесков в статье, посвященной древним житиям, [18] и последовательно осуществлял этот краеугольный принцип своей эстетики в рассказах о «праведниках». Так, Однодум, герой одноименного рассказа Лескова, наследует свою крепость души от матери. По словам автора, «она была из тех русских женщин, которая «в беде не сробеет, спасет: коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — простая, здравая, трезво-мысленная русская женщина, с силою в теле, с отвагой в душе и с нежною способностью любить горячо и верно» (6, 212).
Именно такие люди, в представлении писателя, несут в себе драгоценный опыт «практической нравственности» народа, неписанные нормы которой совпадают с высокими принципами христианской этики. Как и в этическом сознании позднего Толстого, христианское для Лескова 80—90-х гг. отождествляется с крестьянским. [19]
Близко общавшийся с писателем А. И. Фаресов в свое время писал, что Лескову было свойственно убеждение в том, что «христианство возникло среди простого народа ранее, чем оно стало господствующим культом с присущими ему формами» (11, 599).
В народной психологии, по убеждению писателя, находят воплощение наиболее плодотворные тенденции общечеловеческой культуры. Поэтому в непосредственных душевных влечениях любимых героев писателя зачастую проступают и обнаруживают свое сродство постулаты народной морали, евангельская заповедь и сентенция древнего мудреца.
В рассказе «Несмертельный Голован» главный его герой, простой человек, некогда откупившийся от своего барина, следуя голосу своего доброго сердца, совершает поразительные подвиги милосердия и тем самым как бы лишний раз подтверждает своей жизнью высокую апостольскую истину: «Совершенная любовь изгоняет страх» (эти слова используются писателем как эпиграф к рассказу).
В рассказе «Однодум» главный урок нравственности, который дает Алексашке Рыжову его мать, бедная вдова, добывающая средства на жизнь печением пирожков, — это урок самоограничения. «Он был, как мать, умерен во всем и никогда не прибегал ни к чьей посторонней помощи» (6, 212). Воспитав в себе эту добродетель, Однодум именно благодаря ей чувствует себя защищенным от всех превратностей судьбы (что ясно видно из его беседы с Ланским). Это главное правило ею жизненного поведения целиком совпадает с этикой Платона, суждения которою любил цитировать Лесков. Главное условие блага и высшего достоинства человеческой жизни, по учению этого античного мыслителя, — именно соблюдение меры во всем. В письме к С. Н. Шубинскому (8 октября 1882 г.) Лесков в назидание своему корреспонденту вспоминает сентенцпи Платона: «Сам «бог есть мера», — говорит мудрец, — и остерегается перейти свою мерность, чтобы она не расстроила гармонии» (11, 261).
Изображая пережитые Рыжовым в его молодости состояния экстаза, Лесков замечает, что, выкрикивая «встречь воздуху» гневные слова пророка Исайи, «он сам делался полумистиком, полуагитатором: в библейском духе». Широкое боговедение Исайи «отвечало его душевной настроенности» (6, 214), т. е. первичной основой порывов героя к обличению «крепких» и к переустройству мира на началах высшей справедливости снова оказывается высокий строй его собственной души.
В таком истолковании религиозности простых людей Лесков совпадал с Герценом и Гл. Успенским, которые также считали, что философские и этические искания народной мысли не могут пока проявить себя иначе, чем в оболочке разного рода религиозных исканий и утопий.
Живописуя колоритные характеры людей, возвысившихся в своем достоинстве «над чертою простой нравственности» (6, 643). Лесков ясно сознает, что при всей непреложности этого факта он чреват драматическими последствиями для тех, кто дерзнул опередить свое время. Жизнь «праведников» в его произведениях рано или поздно неизбежно обращается в «житие». Трезво представляя себе соотношение сил, Лесков не случайно сообщает порой характерам своих любимых героев налет чудачества. В свое время Герцен недаром замечал, что всякая оригинальность в России неизбежно сбивается на патологию. Однако «чудаки» Лескова чаще всего представляются «поврежденными», носителями «несообразного бреда», юродивыми только их непосредственному окружению, которое живет по иным нормам. Сам писатель не склонен видеть в них прежде всего людей больного сознания, хотя норой границы между их праведническим подвижничеством и романтической экзальтацией духа оказываются очень зыбкими.
Как ни велики те житейские тяготы, которые должны претерпевать «праведники», главный акцент в трактовке их характеров ставится автором не на их страданиях, а на обнаруживаемой ими необоримой нравственной силе, свидетельствующей о чрезвычайно высоком нравственном потенциале личности каждого из них.
Поразительно жизнестойким предстает в рассказе «Однодум» Афанасий Рыжов, который прошел весь свой почти столетний путь, «ни разу не споткнувшись, никогда не захромав ни на правое колено, ни на левое» (6, 216). «Характер ваш почтенен»,— вынужден заявить местный губернатор и будущий министр С. С. Ланской, познав на собственном опыте меру дерзновенного бесстрашия этого квартального, посмевшего публично осудить его гордыню (6, 241).
В апофеозе своих великих жизненных сил изображен и другой «праведник» — «Несмертельный Голован».
«Героическим лицом пьесы» выступает в рассказе «Человек на часах» рядовой Постников, который, повинуясь голосу «непокорного сердца», оставляет свой пост у Зимнего дворца и спасает утопающего.
Жаждет «переведаться со злом» молодой воспитанник Инженерного училища Николай Фермор («Инженеры-бесеребреники»), отваживаясь — наперекор духу своей среды — служить отечеству с совершенным бескорыстием.
Таким образом, как ни значительна сила обстоятельств, теснящих лесковских «праведников», каждый из них, подобно Ивану Северьянычу, на свой лад следует тому же нравственному принципу— «толцытеся!», находя в себе силы «одействорять» свои непосредственные побуждения и душевные порывы.
Этой стороной своего духовного облика «праведники» Лескова оказались впоследствии близки зачинателю новой социалистической литературы М. Горькому и, по его признанию, повлияли на формирование его новаторской концепции Человека, отвечающей Духу революционной эпохи.
Знаменательно, что, выделяя в письме к молодому К. Федину самые существенные моменты этой концепции, Горький пишет, что человек дорог ему «своей волей к жизни, своим чудовищным упрямством быть чем-то больше себя самого, вырваться из петель тугой сети историческою прошлого, подскочить выше своей головы». [20] И при этом прямо опирается на Лескова, который, по его словам, показывает «людей более значительных», чем герои многих известных европейских романистов, «вовсе не потому только, что они наши русские, а потому, что они больше люди». [21]
Горькому импонирует в лесковских «праведниках» их высокая внеличная устремленность. Он живо улавливает земной, чуждый церковной ортодоксальности, гуманистический пафос деятельности этих героев, «очарованных любовью к жизни и людям». [22]
Самому Лескову такие стимулы их поступков, как непосредственное сострадание, нетерпимость ко злу и неправде, братская любовь, — чувства, естественно возникающие в их сердцах, — представляются самыми высокими и самодостаточными мотивами поведения, не требующими для себя какой-либо иной опоры, какой может послужить, скажем, религиозное сознание нравственного долга. Порой эти душевные влечения «праведников» прямо противопоставляются в рассказах писателя традиционным христианским добродетелям, которые канонизировались житийной литературой: постоянной заботе о чистоте своей души, страху перед божьим судом, стремлению отойти от зла, укрывшись от него в стенах монастыря. «Очеловечить евангельское учение — это задача самая благородная и вполне своевременная», — замечает Лесков в письме к А. С. Суворину 13 апреля 1890 г. (11, 456). По существу в цикле рассказов о «праведниках» он и выполняет именно эту задачу. Самым большим сокровищем души его любимых героев оказывается именно запас человечности, способность, преодолевая все временные, бытовые, исторические ограничения, вставать друг к другу в собственно человеческие, братские, свободные отношения.
Чуждый идей революционного преобразования действительности, Лесков в то же время по-своему верил в возможность реализации этого идеала. ««Единство рода человеческого», что ни говорите, — не есть утопия», — заявляет он в своем позднем письме (11, 404). И далее, опираясь на народный взгляд, решительно отмежевывается от ортодоксально-религиозного истолкования идеи всечеловеческою духовного родства.
С этой верой писателя в преодолимость нарастающего отчуждения, раздробленности жизни связана и излюбленная форма его повествования — сказ, — предполагающая живую обращенность повествования к другому человеку, постоянный контакт с ним, уверенность в том, что все рассказываемое близко его душе. Знаменательна в этом смысле широко используемая в экспозиции произведений Лескова типично ренессансная ситуация: случай (непогода, бездорожье) свел друг с другом множество самых разных людей, разного положения, образования, жизненного опыта, несхожих характеров и привычек, взглядов и убеждений. Казалось бы, ничто не соединяет этих случайных встречных, составляющих пеструю людскую толпу. Но вот кто-нибудь из них, неприметный до поры до времени человек, начинает рассказ, и при всей своей простоте и незатейливости этот рассказ вдруг мгновенно изменяет атмосферу общения, порождая отношения душевной открытости, участливости, единодушия, равенства, родства.
Именно в искусстве сказа в наибольшей степени проявилась народная основа творческого дара писателя, сумевшего, подобно Некрасову, как бы изнутри раскрыть многообразные характеры русских людей. Восхищаясь самобытным талантом Лескова, Горький впоследствии писал: «Люди его рассказов часто говорят сами о себе, но речь их так изумительно жива, так правдива ж убедительна, что они встают перед вами столь же таинственно ощутимы, физически ясны, как люди из книг Л. Толстого и других…». [23] В искусном плетении «нервного кружева разговорной речи» Лесков, по убеждению Горького, не имеет равного себе. Сам Лесков придавал большое значение «постановке голоса» у писателя и всегда считал ее верным признаком его талантливости. «Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты своей психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова», — говорил он в беседах с А. И. Фаресовым. [24] Писатель гордился яркой выразительностью живой речи своих героев, которая достигалась им ценой «огромного труда». Создавая на основе большого жизненного опыта колоритный язык своих книг, Лесков черпал его из самых разнообразных источников: «…собирал его много лет по словечкам, по пословицам и отдельным выражениям, схваченным на лету, в толпе, на барках, в рекрутских присутствиях и монастырях», [25] заимствовал из любовно собираемых им старинных книг, летописей, раскольничьих сочинений, усваивал его из общения с людьми самых разнообразных социальных положений, разного рода занятий и интересов. В итоге этой «упорной выучки», как справедливо заметил современный исследователь, Лесков «создал свой словарь великорусского языка с его местными говорами и пестрыми национальными отличиями, открывающими широкий путь новому живому словотворчеству». [26]
Влюбленный в живое народное слово, Лесков артистически обыгрывает его в своих произведениях и к тому же охотно создает свои слова, переосмысляя иностранные термины в духе и стиле «народной этимологии». Насыщенность произведений писателя разного рода неологизмами и разговорными речениями так велика, что порой она вызывала известные нарекания со стороны современников, которые находите ее избыточной и «чрезмерной». Так, Достоевский в ходе литературной полемики с Лесковым критически отозвался о ею пристрастии «говорить эссенциями». [27] Подобную укоризну обратил однажды к писателю и Л. Толстой, усмотрев излишество характерных выражений в его сказке «Час воли божией». [28] Верный своей оригинальной художественной манере, сам Лесков, однако, не признавал правомерности подобных упреков. «Этот язык, как язык «Стальной блохи», дается не легко, а очень трудно, и одна любовь к делу может побудить человека взяться за такую мозаическую работу», — замечал он в письме к С. Н. Шубинскому (11, 348), возражая против обвинений в искусственности и манерности. «Писать так просто, как Лев Николаевич Толстой, — я не умею, — признавался он в другом письме. Этого нет в моих дарованиях <…> Принимайте мое так, как я его могу делать. Я привык к отделке работ и проще работать не могу» (11, 369).
Отношение Лескова к слову роднит его с тем направлением в русской литературе (Б. М. Эйхенбаум называл его «филологизмом»), которое берет свое начало в борьбе «шишковистов» с «карамзинистами» и ярко проявляет себя в творчестве писателей-филологов 30-х гг. — Даля, Вельтмана, в значительной степени подготовивших своей деятельностью его речевое новаторство. [29]
Творчество Лескова, сумевшего столь глубоко осознать противоречивые возможности русской жизни, проникнуть в особенность национального характера, живо запечатлеть черты духовной красоты народа, открыло новые перспективы перед русской литературой. Оно является живой частью нашей культуры и продолжает оказывать живительное воздействие на развитие современного искусства, в котором проблемы народного самосознания и народной нравственности продолжают оставаться актуальными и самыми значительными проблемами.
 

[1] Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 275—276.
[2] Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 6. М., 1955, с. 218.
[3] Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 24. М., 1953, с. 228.
[4] Там же, с. 235.
[5] Лесков Н. С. Собр. соч. в 11-ти т., т. 11. М., 1953, с. 12. (Ниже ссылки в тексте даются по этому изданию).
[6] См. об этом в воспоминаниях Н С. Лескова о П. Якушкине: Якушкин П. И. Соч. СПб., 1884, с. XXXIV.
[7] Гражданин, 1873, № 4, с. 125.
[8] Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 6. М., 1955, с. 82.
[9] Салтыков-Щедрин М. Е. Собр.  соч.  в 20-ти т., т. 9. М., 1970, с. 33.
[10] Былины. Л., 1957, с. 47.
[11] Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т., т. 8. М., 1969, с. 280.
[12] См. об этом: Лужановский А. В. Неопубликованные письма Н. С. Лескова к И. С. Аксакову. — Учен. зап. Иванов, пед. ин-та, 1973, т. 115, с. 151—162.
[13] Возможно, впрочем, что, выстраивая в своей хронике эту цепочку парадоксов, он отталкивается также и от известной идеи Платона о государстве, благо которого, по убеждению античного мыслителя, зависит от того, в какой мере каждый из его граждан верен своему делу. Сочинения Платона Лесков имел в своей библиотеке и часто их перечитывал.
[14] Горячкина М С. Сатира Лескова. М., 1963, с. 51—52.
[15] Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 24, с. 233.
[16] Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 9. М., 1956, с. 35, 46.
[17] Там же, с. 38.
[18] Жития как литературный источник. — Новое время, 1882, № 2323.
[19] Об этой особенности миросозерцания позднего Толстого см. в кн.: Купреянова Е. Н. Эстетика Л. Н. Толстого. М.—Л., 1966, с. 242—245.
[20] Федин К. Горький среди нас. — Собр. соч., т. 9. М., 1962, с. 311.
[21] Там же, с. 312.
[22] Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 24, с. 232.
[23] Там же, с. 236.
[24] Фаресов А. И. Против течений. СПб., 1904, с. 273.
[25] Там же.
[26] Гроссман Л.  Н. С. Лесков. М., 1945, с. 283.
[27] Гражданин, 1873, № 18, с. 537.
[28] Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями. М., 1962, с. 520.
[29] См. об этом: Эйхенбаум Б. М. О прозе. Л., 1969, с. 327—356.

Источник: История русской литературы. В 4-х томах. Том 3. Л.: Наука, 1980.
 
Главная страница | Оглавление


Нет комментариев.



Оставить комментарий:
Ваше Имя:
Email:
Антибот: *  
Ваш комментарий: