Глава девятнадцатая
ПОЭЗИЯ РЕВОЛЮЦИОННОГО
НАРОДНИЧЕСТВА
1
В многочисленной, хотя и не богатой яркими литературными талантами демократической
плеяде поэтов 70-х гг. громко прозвучали поэтические голоса революционных
народников. На первый взгляд это может показаться странным. Ведь их стихи
не отличались сугубо литературными достоинствами. Еще Тургенев не только замечал,
что они действуют сильно на людей сочувствующих (в них «столько правды, горькой
жизненной правды»), но и добавлял скептически, что «таланту» здесь «нет следа».
[1] О слабости «художественных, формальных особенностей»
народнической поэзии часто пишут и современные ее исследователи, не забывая,
конечно, об «идейной насыщенности и благородной человечности» [2] ее содержания.
Однако противопоставление «слабой» форме «сильного» содержания неоправданно,
потому что перед нами особая поэзия с особым типом поэта-бойца. Не
«художественностью», не «мастерством» привлекла к себе внимание и сочувствие народническая поэзия.
Истоки ее влияния на русскую литературу в другом. Народники не только явили
перед русским обществом новый тип революционера, но и пробудили мысль о новом
типе литературы, в которой право на слово покупается ценою всей человеческой
жизни.
Эпоха 70-х гг. возрождала давно брошенный русскому обществу Н. А. Некрасовым
призыв:
Ах! будет с нас купцов, кадетов,
Мещан, чиновников, дворян.
Довольно даже нам поэтов,
Но нужно, нужно нам граждан… [3]
Революционное поколение поэтов-семидесятников пробудило свойственную русскому
писателю «тайную надежду», что «не вечна пропасть между словами и делами,
что есть слово, которое переходит в дело». [4] Говоря о мироощущении народников 70-х гг., В.
И. Ленин не случайно вместо понятия «убеждение» употреблял слово «вера»: «Вера
в особый уклад, в общинный строй русской жизни; отсюда — вера в возможность
крестьянской социалистической революции, — вот что одушевляло их, поднимало
десятки и сотни людей на геройскую борьбу с правительством».
[5] В облике революционных народников непосредственно
воплощались те идеалы, которые в течение полувека растила литература и которые
часто оставались «книжными», а теперь входили в жизнь.
Из разговоров с товарищами Н. А. Морозов «окончательно убедился в том, что ни
они сами, ни преследующий их абсолютизм совершенно не подозревали, что повальное
движение того времени учащейся молодежи в народ возникло не под влиянием западного
социализма, а что главным рычагом его была народническая поэзия Некрасова,
которой все зачитывались в переходном юношеском возрасте, дающем наиболее
сильные впечатления». Социалистические теории, по мнению Морозова, молодежь
потому и усваивала так страстно, как верующий Евангелие, что «душа молодых
поколений уже была подготовлена к ним Некрасовым с ранней юности, уже напилась
из его первоисточника». [6]
Некрасовское «скорей туда — в родную глушь!» стало жизненным девизом русского
юношества, добровольно покидавшего стены гимназий и университетов. Красота
жертвы, искупительного страдания оказалась настолько всепоглощающей, что от
сочувствия призвала к действию, к практическим попыткам слиться с тем,
Кто всё терпит, во имя Христа,
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться мечтам и страстям…
(II, 59)
Русскую общественность эпохи 70-х гг. потому и покоряла нравственная красота
участников революционного движения, что в глубинных истоках своих оно приобщалось
к могучей этической и эстетической силе искусства. Народоволец А. Д. Михайлов
в прощальном письме к родным накануне ожидаемой им смертной казни писал: «Своей
судьбе, если позволит скромность, я могу улыбаться даже. Она приносит мне
великое нравственное удовлетворение <…> Я отдал искренно, убежденно,
веруя, все, что имел, моему богу <…> Вы сожалеете, мои родные, что я
сбился с большой дороги. Позвольте, милые, напомнить вам слова великого законодателя
нравственности и любви, в которого вы глубоко верите, слова о широком и тесном
пути. Не все идут большими торными дорогами, идут некоторые и тесными, тернистыми». [7] Тяжелые жизненные впечатления, страдания и муки,
которыми щедро награждала этих людей от колыбели до эшафота русская история,
ложились на облагороженную искусством душу, формируя особый тип революционера,
счастливо соединяющий в своем облике Истину, Справедливость и Красоту. По
воспоминаниям С. Степняка-Кравчинского, тип пропагандиста 70-х гг. принадлежал
к тем, которые порождаются скорее религиозным, чем революционным движением.
«Люди стремились не только к достижению определенных практических целей, но
вместе с тем к удовлетворению глубокой потребности личного нравственного очищения». [8]
Поэты-народники понимали, что их стихи не выдерживают сравнения с поэзией профессионалов.
Но они чувствовали в то же время, что их эстетическая программа держится на
более последовательных и бескомпромиссных этических основах. В предисловии
к сборнику «Из-за решетки» Герман Лопатин писал, что специальные эстетические
вопросы не могут быть для революционера вопросами жизни и потому в современных
условиях, среди более неотступных интересов и забот, он их просто игнорирует.
«В великие исторические моменты <…> поэт бросает лиру и хватается за
меч, за кинжал, за перо памфлетиста, за апостольский посох и грядет на служение
идеалу, не только словом но и делом. Взгляните хоть на Байрона:
уж в его-то поэтическом гении едва ли усомнятся наши эстетики, а между тем
одно поэтическое творчество не удовлетворило его, и, отдав на служение свободе
сперва свой гений, он не мог удержаться, чтобы не отдать ей целиком всего
себя, и отправился отстаивать ее с оружием в руках, ценою собственной
жизни на полях Миссалонги. Чтобы привести русский пример, достаточно упомянуть
имя Рылеева… Поэтому, если бы в русской революционной среде явился поэт даже
с такими творческими силами, как Гете или Шекспир, то и тогда, не переставая
быть тем, что он есть, этот поэт предпочел бы толковать с крестьянами о разных
прозаических материях агитационного характера, или не менее прозаично страдать
и умирать правды ради, чем волновать сердца «культурного» общества и гуманизировать
их подцензурной поэзией». [9]
Стихи революционных народников сильны не словом, а тем, чю стоит за еловом.
Поэтам, пишущим эти стихи, не до «мастерства»: «настоящие мученики чаще косноязычны,
чем красноречивы». [10]
Не слова сами по себе, а бьющаяся за ними жизнь была для многих современников
революционных народников, в том числе и признанных литераторов, своеобразным
укором, она будила нравственное чувство, тревожила русскую совесть. И революционер-демократ
Некрасов, и либерал Полонский не могли не откликнуться па это движение проникновенными,
сочувственными стихами. Тургенев посвятил революционной молодежи стихотворение
в прозе «Порог», раздумья о ее трудной судьбе привели его к роману «Новь».
Разгром народовольцев в начале 80-х гг. был принят прогрессивной писательской
интеллигенцией России как дачная катастрофа. В 1884 г. Г. И. Успенский писал: «…все у меня расхищено:
осталась одна виновность перед всеми ими, невозможность быть с ними, невозможность
неотразимая — осталась пустота, холод и тяжкая забота ежедневной нужды.» [11]
2
Поэтическое творчество революционных народников — явление живое, развивающееся,
идущее в ногу с главным делом их жизни. Вначале (1871—1874 гг.) была, по словам
А. И. Желябова, «юность, розовая, мечтательная», [12] когда молодые энтузиасты, переодевшись в крестьянское
платье, обучившись ремеслу, отправились «в народ». В их среде уже возникали
споры. Некоторые группы придерживались тактики М. А. Бакунина, полагая, что
народ готов к революции и достаточно летучей искры для его возбуждения. Другие,
сторонники П. Л. Лаврова, хотели изучить крестьянские настроения и путем длительной
пропаганды воспитать в народе сознательных революционных борцов.
Поэзии эпохи «хождения в народ» чужд дух самоанализа, стихи этой поры окрашены,
как правило, в мажорные тона. В оптимистическом свете рисуются встречи пропагандиста
с народом, есть уверенность в успехе пропаганды, надежда на полное взаимопонимание.
Используя устойчивый в демократической поэзии сюжет притчи о сеятеле, М. Д.
Муравский в стихотворении «Из 1874 года» пишет:
Добрая почва:
Семя тут падло упало…
Ну-ка, что дальше?
Пашни еще ведь не мало. [13]
И даже в тех случаях, когда в стихах возникают тревожные предчувствия, поэты
не теряют оптимизма. Они готовы с радостью умереть за народное дело, умереть
пезамотпо, без лштгах етгов, без демонстрации своих страданий. В стихах Ф.
В. Волховского «Нашим угнетателям» (1870) воспевается жертвенность, беззаветная
и бескорыстная, не нуждающаяся в таких, казалось бы, необходимых гарантиях,
как память потомства:
Увы, нам чуждо утешенье,
Что в будущие времена
Произнесутся с уваженьем,
С любовью наши имена. [14]
Так формируется психологический тип революционера-семидесятника, отличающийся
от револютщонера-демократа 60-х гг. Этика «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского
основывалась на том, что общее благо неизбежно совпадает с правильно понятыми
интересами личности. «Новые люди», герои романа «Что делать?», скептически
относились к самой идее долга, полагая, что «жертва — сапоги всмятку». Некоторым
исключением из общего правила остался лишь Рахметов, «особенный человек»,
«ригорист». Революционер-семидесятник, напротив, считал естественной мораль
жертвы и долга. Отречение от семьи, от благ, которыми пользуется избранное
обптество, воспринималось им как единственный в русских условиях путь человека
с чуткой совестью, с живым чувством моральной ответственности. В психологии
народника типичный для «новых людей» дух самоанализа, рациональной проверни
своих чувств и разумного управления тчи сменился пафосом напряженного нравстгенного
сознания, безоговорочной верой в народ, в революционную идею. [15]
«Хождение в народ» поставило перед семидесятниками задачу создания пропагандистской
литературы. «В то далекое время, — вспоминал Н. А. Чарушин, — чего-либо подходящего
в легальной литературе почти не было…». [16] Для революционеров, обладавших литературным талантом,
открылось, таким образом, широкое поле деятельности. В самый короткий срок
возникла библиотека пропагандистской литературы, среди которой особой популярностью
в народе пользовалась поэзия. Г. В. Плеханов остроумно
назвал эти книжки «ряжеными брошюрами». «Революционные народники обряжают
социальную утопию в простонародные костюмы». [17] По мнению В. Г. Базанова, этот прием напоминает
иносказательный эзоповский язык сатиры Салтыкова-Щедрина, но внутреннее существо
его иное. Народники не только не маскируют революционные идеи, но, напротив,
стараются писать доходчиво, понятно для народа, избегая намеков и иносказаний.
«Ряженая» литература разнообразна и жанровом отношении. Здесь встречаются поэмы-былины
(«Илья Муромец» С. С. Синегуба), исторические поэмы («Атаман Сидорка» и «Степан
Разин» того же автора), поэмы-сказки («Как задумал наш царь-батюшка…», «В
некотором княжестве…») и, наконец, особенно полюбившиеся народу песни Клеменца,
Синегуба, Волховского. В работе над «ряжеными брошюрами» народники опирались
на опыт устного народного творчества и на богатые традиции «литературного
фольклора» — от декабристов и Пушкина до Некрасова и его современников. Однако
агитационная поэзия семидесятников не лишена своеобразия. Перед нами поэзия
нового этапа освободительного движения, и это сказывается во всем, начиная
от проблематики и кончая художественной формой. В сравнении с агитационной
поэзией декабристов у революционных народников оживляется интерес к массовым
революционным движениям, демократизируется образ рассказчика. «На место апостола-про-цоведника
<…> встает народный «краснобай», сказитель или просто бывалый человек». [18] Широко используется так называемый «нелегальный
фольклор»: народная шутка антиправительственного характера, частушка, элементы
крестьянского политического красноречия. Если Рылеев и Бестужев стилизовали
архаические формы подблюдных песен, то народники ориентируются на прибаутки,
на городской, мещанский или народный романс нового времени.
Стилизация фольклорных источников с целью прямого политического воздействия
на сознание народа была в 70-е гг. довольно популярной и в официозной литературе.
В псевдопарод-ном духе перепевались былины об Илье Муромце, Микуле Селяниновиче
и других русских богатырях. Подвергался перелицовке в стиле официальной народности
даже «Конек-Горбунок» П. Ершова. [19] Былинные богатыри превращались в преданных слуг
царя и отечества, сказочные Иванушки — в верных холопов самодержавия. Народнические
былины, сказки и песни решительно противостояли официальной идеологии. Они
не пародировали фольклорные источники, не искажали основ народного миросозерцания.
Верные демократическому духу народного искусства, они «врастали» в фольклор,
— разумеется, для того, чтобы «перерасти» его. Бунтарство Ильи Муромца против
бар-господ опиралось у Синегуба на богатырское достоинство былинного персонажа.
Илья становился народным вождем, сохраняя органическую связь с психологией
героя, созданного вековыми усилиями народной фантазии. Используя фольклор,
народники активно воздействовали на сознание крестьянства, революционизируя
его, освобождая от царистских и всяческих иных иллюзий.
«Стилизация», к которой прибегали революционеры, созданием «ряженых» стихов
не ограничивалась. Пытаясь «говорить народом», они шли далее, к тому, чтобы
«жить народом». Д. Клеменц, например, один из издателей и авторов «Песенника»
(Женева, 1873) и «Сборника новых песен и стихов» (Женева, 1873), не только
в стихах, но и в жизни был поэтом-пропагандистом. «Манера говорить и вести
пропаганду у него своеобразная, совершенно неподражаемая, — пишет Степняк-Кравчинский.
— <…> Клеменц ведет свою пропаганду всю в шутках. Он смеется и заставляет
хвататься за животы слушающих его мужиков <…> Однако он всегда ухитрится
вложить в свою шутку какую-нибудь серьезную мысль, которая так и засядет гвоздем
им в головы». [20] Народнические «задирательные» песни могут показаться
современному читателю слишком резкими и грубоватыми, а романсы чересчур слезливыми
и сентиментальными. Но это не значит, что их создатели не обладали чувством
меры. Вспоминая свой пропагандистский опыт, Н. А. Морозов замечал: «Наш простой
народ не понимает середины! Если юмор, то ему нужен уж очень первобытный,
чисто ругательный», «если что-нибудь возвышенное, то нужно такое, чтоб сентиментальность
просачивалась положительно из каждого слова, из каждой фразы, и слог был бы
таким высоким, что все время лились бы из глаз слезы умиления!». [21] Не в расчете ли на эти качества народной психологии
написана Синегубом «Дума ткача» (1873)? Выполненная в стиле жестокого мещанского
романса, она получила широкую популярность в народной среде:
Мучит, тервает головушку бедную
Грохот машинных колес;
Свет застилается в оченьках крупными
Каплями пота и слез.
«Ах да зачем же, зачем же вы льетеся,
Горькие слезы, из глаз?
Делу — помеха; основа попортится!
Быть мне в ответе за вас!
(110)
Не меньшим успехом у народа пользовался перепев «Дубинушки», принадлежавший
перу Синегуба или Клеменца (точное авторство не установлено). В имении революционера
Иванчина-Писарева в Даниловском уезде Ярославской губернии на массовых гуляниях
«с особенным воодушевлением пела толпа известный революционный вариант приволжской
бурлацкой «Дубинушки». Среди общего смеха и гула так и гремели ее куплеты:
Ой, ребята, плохо дело!
Наша барка на мель села.
Царь наш белый кормщик пьяный!
Он завел нас на мель прямо.
Чтобы барка шла ходчее,
Надо кормщика в три шеи.
И каждый куплет стоголосая го.гаа сопровождала обычным припевом:
Ой, дубинушка, ухнем.
Ой, зеленая, сама пойдет, подернем, подернем, да ухнем!
Такие задирательные противоправительственные песни особенно соответствовали
народному вкусу и вызывали в крестьянской публике неудержимый смех. Они тотчас
заучивались и разносились присутствовавшими далее по деревням». [22] Народническая песня с революционным содержанием
вторгалась в жизнь и быт русского рабочего и крестьянина. «Свободушка», «Доля»,
«Барка», «Дума ткача», «Дума кузнеца», «Крестьянская песня», созданные Синегубом,
Волховским и Клеменцом, стали народными песнями и вошли в большую русскую
поозию.
Разумеется, в пропагандистской деятельности народников было немало и «детской
неумелости», связанной с тем, что многие из них не знали народа, имели о нем
слишком книжные, отвлеченные понятия. Они переоценивали революционные инстинкты
крестьянина, идеализировали общинный быт народа, закрывали глаза на процесс
начавшегося классового расслоения деревни. «Все то, что подтверждало наши
теории, — вспоминал впоследствии Дебагорий-Мокриевич, — мы брали целиком;
все то, что противоречило дм, мы так или иначе ухитрялись поворотить все-таки
в пользу наших взглядов…». [23] Но было бы в высшей степени несправедливо рассматривать
«хождение в народ» лишь с точки зрения открывшихся на этом пути неудач. Хотя
многие иллюзии рассеялись уже в первые месяцы агитационной деятельности, опыт
общения с народом не только не разочаровал, но укрепил веру пропагандистов
в правоту своего дела. «Хождение в народ» закончилось катастрофой отнюдь пе
по причине полного равнодушия крестьянства. Воспоминания революпионеров, архивные
материалы, опубликованные советскими учеными, показывают, что большая часть
крестьян угадывала в пропагандистах истинных своих друзей. [24] По свидетельству народника М. Попова, прокурор,
производивший следствие по делу о революционной пропаганде в Вольском уезде
Саратовской губернии, не скрывая своего удивления, замечал: «С кем из крестьян
мне ни приходилось говорить — и мужики, и бабы самого лучшего мнения о них.
Особенно восторженные отзывы слышал я об одной фершалке, как они называют.
Эта фершалка, по их словам, какая-то богородица… «Просто сказать вам, барин,
истинно святая душа!»». [25]
«Хождение в народ» было насильственно приостановлено русским правительством,
которое, но убеждению семидесятников, являлось «несчастьем и позором нашей
родины». С осени 1874 г. началась полоса неслыханных по своим масштабам
массовых арестов оппозиционно настроенной молодежи. Произвол полицейских властей
превзошел всякие ожидания.
3
Новый этап поэзии революционного народничества 70-х гг. охватывает период с
1874 но 1879 г. [26] После разгрома первой революционной волны более
900 человек были продержаны в одиночном заключении от двух до четырех лет,
вплоть до начала большого процесса «193-х». В течение этого времени 80 человек
лишили себя жизни и сошли с ума.
Политические процессы «50-ти» и «193-х» открыли перед общественным мнением России
и Европы внутреннюю пустоту и жестокость самодержавия п нравственную высоту
русского революционера. Нравственную победу семидесятников над полицейским
режимом печатно закрепила изданная в Женеве книга «Из-за решетки. Сборник
стихотворений русских заключенников по политическим причинам в период 1873—77
гг., осужденных и ожидающих «суда»».
Мотивы жертвенности, самоотречения приняли в стихах этого сборника новый, характерный
для второй половины десятилетия отпечаток. В начале 70-х гг. жертвенность
изображалась как непроизвольный порыв души, как голос самой природы. Ни в
образцах, ни в героических примерах революционер эпохи «хождения в народ»
не нуждался. Казалось, что на смену падшим в борьбе самым естественным образом
придет новое поколение революционеров :
Они и знать не будут нас,
Но та же жажда жечь их будет,
И каждый день, и каждый час
На битвы новые побудит:
Навстречу тьмам таких же бед,
Покорны голосу природы,
Они пойдут за нами вслед,
К живому роднику свободы!
(76)
Так думал Волховской в 1870 г. Но к 1877 г. настроения переменились. Наступила пора поэтизации
мученичества и жертвенности. Непроизвольные вначале, эти чувства возводились
теперь в культ, им придавалась даже способность революционизирующего воздействия
на массы. Тот же Волховской в стихах «О братство святое, святая свобода…»
(1877) именно в страданиях зa убеждение видит путь, духовно сближающий его
с народом:
Нет, сердцу народа живое страданъе
Понятней и ближе, чем все толкованья!
(91)
Ему вторит по-своему Синегуб в стихах «Перед смертью» (1877):
Я много страдал… Но страдания страстно
Душой полюбил я… Они
Надеждой на счастье светили так ясно
Мне в наши могильные дни!..
(129)
Атмосфера поэтизации страдания сгущается настолько, что в поэзии этих лет начинает
возникать образ своего рода «революционного» Христа:
Лишите вы светлого дня,
Свободы, труда и веселья,
Закуйте вы в цепи меня
И ввергните в мрак подземелья,
Убейте подругу мою,
Друзей на крестах вы распните,
Чтоб злобу насытить свою,
Меня на костре вы сожгите…
(134)
Лик мученика в терновом венде превращается во всеосеняющий образ-символ, черты
его проступают повсюду. В стихотворении Синегуба «Терн» даже природа «излучает»
этот образ:
Горошек красный, полевой
Сквозь чащу терна пробивался,
На куст терновника густой
Гирляндой легкою взвивался,
Когда ж в час полдня с высоты
Лучи цветы горошка грели,
Как пятна крови, те цветы
В кустах терновника алели…
(124)
Психологически это явление объясняла в своих воспоминаниях Вера Фигнер: «Тот,
кто подобно мне был когда-либо под обаянием образа Христа, во имя идеи претерпевшего
оскорбления, страдания и смерть, кто в детстве и юдостн считал его идеалом,
а его жизнь— образцом самоотверженной любви, поймет настроение только что
осужденного революционера, брошенного в живую могилу за дело народного освобождения
<…> Идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно
прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают такому осужденному
отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается
сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать
которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества,
для будущих поколений». [27]
Отрицая официальную церковную мораль как мораль покорности и рабства, народники
поэтизировали в образе Христа и его учеников черты действенного подвижничества,
готовность принять страдание за идею.
Общеизвестно вошедшее в историю признание на суде народовольца Андрея Желябова:
«Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса
Христа признаю. Эта сущность учения среди многих моих нравственных побуждений
занимает почетное место. Я верю в истинность и справедливость этого вероучения
и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный
христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и, если
нужно, то за них пострадать». [28]
Поэтизация мученичества за правду не только спасала революционера от одиночества
и отчаяния, но и являла перед изумленной Россией образец нравственной стойкости.
Народники считали, что их подвижническое поведение под следствием и на суде
разбудит в обществе дремлющую совесть, а в народе — сочувствие к страдальцам
за его интересы. Говоря о том, что не кресты и награды побуждают революционера
на подвиг, Герман Лопатин писал: «Им полагается другой крест — Христов. И
они несут его усердно и честно, ибо знают, что этот крест был одним из могущественнейших
орудий завоевания Христом половины мира». [29]
В трудные годы тюрем, ссылок и полицейских преследований неизмеримо возросла
в отношениях между революционерами духовная ценность дружеских и любовных
чувств. Это была святая дружба и святая любовь братьев и сестер по идее, по
миросозерцанию, совершенно свободная от эгоизма, мелочного самолюбия, повседневной
житейской прозы. «Мы чувствовали себя, — вспоминал М. Новорусский, — прочной,
единой, неразрывной семьей, узы которой, казалось, становились еще теснее
от общей тягости тюремных уз. И в сознании этой солидарности мы почерпали
громадные силы для перенесения наших невзгод, которые каждый нес и чувствовал
не только за себя, но и за других…». [30]
В стихотворении «Друльям» (1875) Морозов писал:
Часто сквозь сумрак темницы,
В душной каморке моей,
Вижу я смелые лица
Верных свободе людей.
…………………………
Все здесь они оживляют,
Все согревают они,
Быстро в душе пробуждают
Веру в грядущие дни…
(187)
Обращение к соседу по камере («Н. А. Чарушину» Волховского, 1877), ко всем революционерам,
находящимся на свободе («Завещание» Синегуба, 1877), воспоминания о совместной
деятельности в народе («Памяти 1873—75 гг.» Морозова), — таков устойчивый
круг тем и мотивов в народнической лирике 1875— 1879 гг.
Революционному движению семидесятников придавало особый национальный колорит
широкое участие в нем русских женщин. Поэтический образ девушки-революционерки
был подготовлен русской поэзией и прозой 60-х гг., в частности творчеством
Тургенева и Некрасова. Народники и здесь слово превращали в дело. Их интимная
лирика изображает любовные отношения, поражающие своим целомудрием; женщина
поэтизируется как друг, любящий, преданный лучшим помыслам и идеалам мужчины,
очень ревностно относящийся к чистоте этих помыслов и этих идеалов. Суровые
обстоятельства жизни русского революционного подполья с их постоянной угрозой
разлуки и смерти освобождали чувство любви от разрушительного воздействия
повседневности, придавая ему особую красоту и романтическую окрылеяность.
Классическим образцом любовной лирики поэтов-народников является «Песня гражданки»
(1880) Волховского:
Если б мой дорогой, что по злобе людской
Угасает в мертвящей неволе,
Мне сказал: «Поскорей приходи и своей
Обменяйся со мной вольной долей», —
Я сказал б ему: «Я пойду и в тюрьму,
И в огонь, если хочешь, и в воду!..
Бесконечно любя, хоть сейчас за тебя
Я отдам, не колеблясь, свободу».
……………………………………
Но скажи он: «Иди, пред тираном пади
Со слезами, с мольбой, в унижаньи
О пощаде моли и отрадой земли
Назови все его преступленья…
………………………………….
Я сказала б в ответ: «Никогда! Нет, о нет!
Лучше холод и ужас могилы!..
И отныне ты знай: ждет тебя ад иль рай,
Все равно мы мне больше не милый!»
(95)
После разгрома юношеских революционных кружков перед народниками встал вопрос
о консолидации и сбережении сил. Изменился характер работы в народе. «Ряженых»
пропагандистов-«крестъян» сменили сельские учителя, врачи, волостные писари.
Шел процесс организации нового революционного общества «Земля и воля». На
смену ушедшим в тюрьмы и ссылки бойцам требовалось новое пополнение. В этих
условиях на первое место была поставлена пропаганда в среде интеллигенции.
Естественно, что с переменой адресата изменился и колорит народнической поэзии.
Обращенная к читателю из интеллигенции, она сбросила с себя фольклорные одежды,
наполнилась ярко выраженным публицистическим содержанием. Исчезли типичные
для первого периода переделки народных былин, сказок и песен, предназначенные
для рабочей и крестьянской среды. Сохранивший популярность песенный жанр стал
иным по форме и содержанию.
В «Новой песне» Лаврова нет и намека на фольклорную стилизацию. Лексика песни
устремлена к высокому ораторскому стилю. С этой целью используются церковнославянизмы
(«златые кумиры», «страждущие братья»). На их фоне приобретают одически-торжественный
колорит даже элементы просторечия:
Не довольно ли вечного горя?
Встанем, братья, повсюду зараз!
От Днепра и до Белого моря,
И Поволжье, я дальний Кавказ!
На воров, на собак — на богатых!
Да на злого вампира-царя!
Бей, губи их, злодеев проклятых!
Засветись, лучшей жизни заря!
(67)
Изменяется и тональность народнической песни. Задорная площадная шутка, озорная
и бойкая политическая острота уступают место суровой и скорбной инвективе.
Революционные призывы сбиваются на крик негодования и мщения. Сгущается атмосфера
презрения и ненависти к деспотическому режиму, в котором начинают подозревать
единственного виновника неудач «хождения в народ». Интонация реквиема по лучшим,
жестоко поруганным силам перебивается призывами к грозной и страш-жой нести
палачам. «Последнее прости» (1876) Мачтета, посвященное «замученному в остроге
Чернышеву, борцу за народное дело» и ставшее траурным революционным гимном
многих поколений русских борцов за свободу, завершается пророческим предупреждением:
Но знаем, как знал ты, родимый,
Что скоро из наших костей
Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней!..
(258)
4
В январе 1878 г. раздался выстрел Веры Засулич в петербургского
градоначальника Трепова. Это был первый публичный акт революционной мести
за те мучения, которым подвергались в тюрьмах политические заключенные. Прогрессивная
общественность Петербурга и всей России проявила искреннее сочувствие героическому
поступку девушки-революционерки, суд присяжных оправдал ее. Выстрел Засулич
явился первым симптомом наступления нового периода революционного движения,
начало которому положил 1879 год.
Поэтическая летопись революционной борьбы народовольцев не случайно очень скудна,
отрывочна и немногословна. С 1879 по 1881
г. борьба поглощала все духовные и физические силы революционера. Для лирики
этих лет характерна эмоциональная неуравновешенность, резкие переходы от веры
и надежды к сомнению и отчаянию. В творчестве даже наиболее убежденных террористов
появляются мотивы сердечной усталости. Один из энтузиастов борьбы «по способу
Вильгельма Телля» — Н. А. Морозов — пишет в 1880 г. такие стихи:
Там, средь движенья
Вечных систем мировых,
Нет треволненья
Бурь и страданий земных.
Здесь же народы,
Вечно в цепях и крови,
Ищут свободы,
Правды, добра и любви…
(204)
Образ России у народовольцев становится суммарным, приобретает знакомые еще
по лермонтовской лирике черты «страны рабов, страны господ». Такова, например,
Россия у Морозова в стихотворении «На границе» (1881):
Опять насилия и слезы…
И как-то чудится во мгле,
Что даже ели и березы
Здесь рабски клонятся к земле!..
(205)
Все чаще и чаще в поэзии конца 70-х гг. звучат упреки безмолвствующему народу.
Его молчание расценивается уже как духовное рабство, невежество я даже тупость.
Неизвестный автор в стихотворении «После казни 4 ноября» (1880) пишет:
На мученье бойцов, наших лучших сынов,
Смотрят массы, безжизненно тупы… [31]
Эти упреки заглушаются иногда стихами, в которых по-прежнему утверждается «догмат
веры» («Пройдет волна народной мести…») или слышится революционный призыв
к народу («Встань, проснись же, гигант скованный!..»). [32] Но стихи такого рода риторичны, апелляция к пароду
здесь декларативна и безжизненна. На смену живому чувству приходит «слово»
— формируется устойчивый поэтический штамп, который в 80-е гг. будет подхвачен
и искусно обыгран Надсоном.
Лишается характерных для него в прошлом демократических качеств лирический герой
народнической поэзии. Народного трибуна, мастера остроумной и живой политической
беседы вытесняет нередко романтический изгнанник, отщепенец, презирающий «толпу».
В такой романтической тоге выступает, например, герой у народовольца М. Ф.
Лаговского в стихотворении «Под сосной» (1879):
У сосны дикой и бесплодной
Стоит он бел, высок и прям…
Стеклянный взгляд очей холодных
Недвижно поднят к небесам. [33]
Революционное дело «Народной воли» обретает поэтический голос лишь в небольшом
цикле стихов, воспевающих террориста ческую борьбу. Чувство жестокой, бескомпромиссной
ненависти к русскому деспотизму и его верным слугам достигает в них апогея
(«На смерть Судейкина» (1885) Тана (В. Г. Богорача), «У гроба» (1878) А. А.
Ольхина, «Завещание» (1877) Синегуба и др.). Духовное превосходство народовольцев
над силами деспотизма и реакции восторжествовало затем в стихах шлисселъ-бургских
узников 1880—1900-х гг. Через П. Я. Якубовича, И. А. Морозова, В. Н. Фигнер
осуществилась преемственная связь между поэзией революционного пародчпчрства
70-х гг. и пролетарской поэзией конца XIX—начата XX в.
[1] Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми
т. Письма, т. 12, кн. 1. М.—Л.,
1966, с. 245.
[2] Бихтер А. Поэты революционного народничества.
— В кн.: Поэты революционного народничества. Л., 1967, с. 16.
[3] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем, т.
2. М., 1948, с. 12. (Ниже ссылки в тексте даются по
этому изданию).
[4] Блок А. Собр. соч. в 8-ми т., т. 5. М,—Л., 1962, с. 319.
[5] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 1, с. 271.
[6] Mopoзoв Н. А. Повести моей жизни, т. 1. М., 1965, с. 352, 353.
[7] Былое, 1917, № 3, с. 214—216.
[8] Степняк-Кравчинский С. Подпольная Россия. М.,
1960, с. 32—33.
[9] Из-за решетки. Женева, 1877, с. XXVIII.
[10] Блок А. Собр. соч. в 8-ми т., т. 5. М.—Л., 1962, с. 439.
[11] Успенский Г. И. Полн. собр. соч., т. 13. М., 1951, с. 398.
[12] Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сборник
документов и материалов в 2-х т., т. 2. М.—Л., 1965, с. 255.
[13] Вольная русская поэзия второй половины XIX в. Л., 1959,
с. 359.
[14] Поэты-демократы 1870—1880-х годов. Л, 1968, с. 75.
(Ниже ссылки в трксте даются на страницы этого издания).
[15] См.: Лотман Л. М. Поэзия революционного народничества.
— В кн.: История русской поэзии, т. 2.
Л., 1969, с. 110—111.
[16] Чарушин Н. А. О далеком прошлом. Из воспоминаний
о революционном движении 70-х годов XIX века. М., 1973, с. 150.
[17] Базанов В. Г. От фольклора к народной книге.
Л., 1973, с. 115.
[18] Там же, с. 140.
[19] См.: Лупанова И. П. Русская народная сказка
в творчестве писателей первой половины XIX века. Петрозаводск, 1959.
[20] Степняк-Кравчинский С. Подпольная Россия, с.
54—55.
[21] Морозов Я. А. Повести моей жизни, т.
1, с. 247.
[22] Там же, с. 91—92.
[23] Дебагорий-Мокриевич Вл. Воспоминания. Изд. 3-е.
СПб., [б. г.], с. 260—261.
[24] См.: Революционное народничество 70-х годов XIX века
Сб. документов и материалов в 2-х т., т. 1. М.—Л., 1965.
[25] Попов М. «Земля и Воля» накануне Воронежского
съезда. — Былое, 1906, № 8, с. 26—27.
[26] Здесь и далее используется периодизация Н. В. Осьмакова.
См.: Осьмаков Н. В. Поэзия революционного народничества. М., 1961.
[27] Фигнер В. Запечатленный труд, т. 2. М., 1964, с. 37.
[28] См.: Богучарский В. Я. Активное народничество
70-х годов. М., 1912, с. 182.
[29] Из-за
решетки, с. VII.
[30]
Новорусский М. В
Шлисселъбургской крепости. — Былое, 1906, № 11, с. 152.
[31]
Вольная русская поэзия второй подовияы XIX в., с. 468.
[32]
См.: Никитина А. И. М. Ф. Лаговский — поэт-народоволец. — Рус
лит., 1965, № 3. с. 215.
[33]
Там же, с. 212.
Источник:
История русской литературы. В 4-х томах. Том 3. Л.: Наука, 1980.
|