О МИХАИЛЕ БАХТИНЕ. ТОСКА ПО РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

     Амбициозные и наглые мужики-простолюдины, выскочки, обученные по-советски разными берлиозами, по заказу начальства набросились в 70-80-е годы на Л.Гумилева, потому что он был не советский ученый и учился не у берлиозов, а у К.Леонтьева и В.Вернадского. Это тоже проявление иерархической катастрофы. Вместо того чтобы учиться и понимать, и признавать то, что выше тебя, вообразили себя большими учеными и какими-то «патриотами» (какому патриотизму могут научить берлиозы?). Зато научились делать советские карьеры по берлиозовским и швондеровским рецептам…

     Русская революция должна была преодолеть некоторые интеллигентские комплексы, например, мучительный для Достоевского ( и не для него одного, разумеется) разрыв между образованным классом и  «почвой».  Бахтин формулирует эту проблему по-своему: должен быть преодолен разрыв между миром культуры и миром жизни, единственным миром, в котором  «мы творим, познаем, созерцаем, жили и умираем… «. Об этом он размышляет в работе «К философии поступка», создававшейся в 20-е годы, незаконченной и даже до конца сейчас не прочитанной из-за неразборчивости бахтинского почерка, опубликованной лишь в 1986 году.

     Это очень важная, задушевная работа, в которой он высказывает свое философское кредо, свое новое слово, как сказал бы Достоевский. Главным объектом философской критики здесь оказывается «роковой теоретизм», «дурная неслиянность и невзаимопроникновенность культуры и жизни». Вся работа излучает  высокий гуманистический пафос. Утверждается незыблемость свободы и уникальность каждой личности.»То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может»;»всякий находится на единственном и неповторимом месте, всякое  бытие единственно»; «жить из себя, исходить из себя в своих поступках вовсе не значит еще жить и поступать для себя».

     Однако эта единственность может спровоцировать уход в в этот самый дурной теоретизм, в оторванную от жизни и истории «культуру». Эта была реальная и острая проблема европеизированного образованного класса в России. Например, Вячеслав Иванов, кстати, весьма повлиявший на интеллектуально-идейное фомирование Бахтина, прожил в такой «культуре» всю жизнь, паря в своих идеальных облаках, как бы вне 20-го века и  вне исторической реальности вообще, несмотря на всё своё отвлеченное «славянофильство» и любовь к Достоевскому.  Дети его стали «европейцами», чуждыми и забытыми в России. Сам Иванов в 1926 году перешел в католичество, т.е. в религиозном смысле перестал быть русским человеком. Иванов утратил пушкинскую гармонию «родного» и «вселенского». Ради «вселенского» он отказался от «родного».  Бахтин эту гармонию сохранил.

     В своих лекциях о русской литературе Бахтин говорит об Иванове панегирически, пытаясь, между прочим, объяснить его поэзию, уже никому, кроме филологов, не понятную: «Плоть слова, тело слова с его индивидуальностью и ароматом в его стихах не ощущаются. Логическая мысль поглощает их».

      Но это ведь тогда уже не лирика и даже не поэзия, а зарифмованные и зашифрованнные ученые трактаты, индивидуально-ассоциативные абстракции, послания для очень узкого круга посвященных. Это поэзия для филологов, т. е. в сущности уже и не поэзия. Не может быть Пушкин или даже Тютчев быть поэтами только для филологов. Бердяев называл это погружением во вторичное филологическое бытие ( см. его статью 1916 года «Очарования отраженных культур»). Можно, конечно, прожить и в таком  «бытии»(многие  «проживают» до сих пор),  но оно не может заменить историю.

      «Культура» у Иванова вырождается в какие-то отвлеченные идейно-утопические схемы ( вот он «роковой теоретизм»), которым почему-то придается какой-то сакральный смысл, а жизнь и история, естественно игнорируя эти схемы, идут своим путем. Вообще в знаменитой «Переписке из двух углов» русский ученый еврей Гершензон выглядит как-то посолидней, посерьезней русского ученого поэта Иванова.