Андрей
Белый 1880 – 1934
Котик
Летаев — Повесть (1917 – 1918, опубл. —1922)
Здесь, на крутосекущей черте,
в прошлое бросаю я долгие и немые взоры. Первые миги сознания на пороге трехлетия
моего — встают мне. Мне тридцать пять лет. Я стою в горах, среди хаоса круторогих
скал, громоздящихся глыб, отблесков алмазящихся вершин. Прошлое ведомо мне
и клубится клубами событий. Мне встает моя жизнь от ущелий первых младенческих
лет до крутизн этого самооознающего мига и от крутизн его до предсмертных
ущелий — сбегает Грядущее. Путь нисхождения страшен. Через тридцать пять лет
вырвется у меня мое тело, по стремнинам сбежав, изольется ледник водопадами
чувств. Самосознание мне обнажено; я стою среди мертвых опавших понятий и
смыслов, рассудочных истин. Архитектоника смыслов осмыслилась ритмом. Смысл
жизни — жизнь; моя жизнь, она — в ритме годин, мимике мимо летящих событий.
Ритмом зажглась радуга на водометных каплях смыслов. К себе, младенцу, обращаю
я взор свой и говорю: «Здравствуй, ты, странное!»
Я помню, как первое «ты —
еси» слагалось мне из безобразных бредов. Сознания еще не было, не было мыслей,
мира, и не было Я. Был какой-то растущий, вихревой, огневой поток, рассыпавшийся
огнями красных карбункулов: летящий стремительно. Позже — открылось подобие,
— шар, устремленный вовнутрь; от периферии к центру неслось ощущениями, стремясь
осилить бесконечное, и сгорало, изнемогало, не осиливая.
Мне говорили потом, у меня
был жар; долго болел я в то время: скарлатиной, корью...
Мир, мысли, — накипь на ставшем
Я, еще не сложилось сознание мне; не было разделения на «Я» и «не-Я»; и в
безобразном мире рождались первые образы — мифы; из дышащего хаоса — как из
вод скалящиеся громады суши — проступала действительность. Головой я просунулся
в мир, но ногами еще был в утробе; и змеились ноги мои: змееногими
мифами обступал меня мир. То не был сон, потому что не было пробуждения, я
еще не проснулся в действительность. То было заглядывание назад, себе за спину
убегающего сознания. Там подсмотрел я в кровавых разливах красных карбункулов
нечто бегущее и влипающее в меня; со старухой связалось мне это, — огненно-дышащей,
с глазами презлыми. Спасался от настигающей старухи я, мучительно силился
оторваться от нее.
Представьте себе храм; храм
тела, что восстанет в три дня. В стремительном беге от старухи я врываюсь
в храм — старуха осталась снаружи, — под сводами ребер вхожу в алтарную часть;
под неповторимые извивы купола черепа. Здесь остаюсь я и вот, слышу крики:
«Идет, уже близко!» Идет Он, иерей, и смотрит. Голос: «Я...» Пришло, пришло
— «Я...».
Вижу крылья раскинутых рук:
нам знаком этот жест и дан, конечно, в разбросе распахнутом дуг надбровных...
Квартирой отчетливо просунулся
мне внешний мир; в первые миги сознания встают: комнаты, коридоры, в которые
если вступишь, то не вернешься обратно; а будешь охвачен предметами, еще не
ясно какими. Там, среди кресел в серых чехлах, встает мне в табачном дыму
лило бабушки, прикрыт чепцом голый череп ее, и что-то грозное в облике. В
темных лабиринтах коридоров там топотом приближается доктор Дорионов, — быкоголовым
минотавром представляется он мне. Мне роится мир колыханиями летящих линий
на рисунках обой, обступает меня змееногими мифами. Переживаю катакомбный
период; проницаемы стены, и, кажется, рухни они, — в ребрах пирамид предстанет
пустыня, и там: Лев. Помню я отчетливо крик: «Лев идет»; косматую гриву и
пасти оскал, громадное тело среди желтеющих песков. Мне потом говорили, что
Лев — сенбернар, на Собачьей площадке к играющим детям подходил он. Но позже
думалось мне: то не был сон и не действительность. Но Лев был; кричали: «Лев
идет», — и Лев шел.
Жизнь — рост; в наростах становится
жизнь, в безобразии первый нарост мне был — образ. Первые образы-мифы: человек
— с бабушкой связался мне он, — старуха, в ней виделось мне что-то от хищной
птицы, — бык и лев....
Квартирой просунулся мне внешний
мир, я стал жить в ставшем, в отвалившейся от меня действительности. Комнаты
— кости древних существ, мне ведомых; и память о памяти, о дотелесном жива
во мне; отсвет ее на всем.
Мне папа, летящий в клуб,
в университет, с красным лицом в очках, является огненным Гефестом, грозит
он кинуть меня в пучину безобразности. В зеркалах глядит бледное лицо тети
Доги, бесконечно отражаясь; в ней — дурной бесконечности звук, звук падающих
из крана капель, — что-то те-ти-до-ти-но. В детской живу я с нянюшкой Александрой.
Голоса ее не помню, — как немое правило она; с ей жить мне по закону. Темным
коридором пробираюсь на кухню с ей, где раскрыта печи огненная пасть и кухарка
наша кочергой сражается с огненным змеем. И мне кажется, трубочистом спасен
я был от красного хаоса пламенных языков, через трубу был вытащен в мир. По
утрам из кроватки смотрю я на шкафчик коричневый, с темными разводами сучков.
В рубиновом свете лампадки вижу икону: склонились волхвы, — один черный
совсем — это мавр, говорят мне, — над дитятей. Мне знаком этот мир; мне продолжилась
наша квартира в арбатскую Троицкую церковь, здесь в голубых клубах ладанного
дыма глаголил Золотой Горб, вещала Седая Древность и голос слышал я: «Благослови,
владыко, кадило».
Сказкой продолжился миф, балаганным
Петрушкой. Уже нет няни Александры, гувернантка Раиса Ивановна читает мне
о королях и лебедях. В гостиной поют, полусон мешается со сказкой, а в сказку
вливается голос.
Понятий еще не выработало
сознание, я метафорами мыслю; мне обморок: то — куда падают, проваливаются;
наверное, к Пфефферу, зубному врачу, что живет под нами. Папины небылицы,
страшное бу-бу-бу за стеной Христофора Христофоровича Помпула, — он все в
Лондоне ищет статистические данные и, уверяет папа, ломает ландо московских
извозчиков: Лондон, наверное, и есть ландо, пугают меня. Голос довременной
древности еще внятен мне, — титанами оборачивается память о ней, память о
памяти.
Понятия — щит от титанов...
Ощупями космоса я смотрю в
мир, на московские дома из окон арбатского нашего дома.
Этот мир разрушился в миг
и раздвинулся в безбрежность в Касьяново, — мы летом в деревне. Комнаты канули;
встали — пруд с темной водой, купальня, переживание грозы, — гром — скопление
электричества, успокаивает папа, — нежный агатовый взгляд Раисы Ивановны...
Вновь в Москве — тесной теперь
показалась квартирка наша.
Наш папа математик, профессор
Михаил Васильевич Летаев, книгами уставлен его кабинет; он все вычисляет.
Математики ходят к нам; не любит их мама, боится — и я стану математиком.
Откинет локоны мне со лба, скажет — не мой лоб, — второй математик! — страшит
ее преждевременное развитие мое, и я боюсь разговаривать с папой. По утрам,
дурачась, ласкаюсь я к маме — Ласковый Котик!
В оперу, на бал, уезжает мама
в карете с Поликсеной Борисовной Блещенской, про жизнь свою в Петербурге рассказывает
нам. Это не наш мир, другая вселенная; пустым называет его папа: «Пустые они,
Лизочек...»
По вечерам из гостиной мы
с Раисой Ивановной слышим музыку; мама играет. Комнаты наполняются музыкой,
звучанием сфер, открывая таимые смыслы. Мне игрою продолжилась музыка.
В гостинной я слышал топоты
ног, устраивался «вертеп», и фигурка Рупрехта из сени зеленой ели перебралась
на шкафчик; долго смотрела на меня со шкафчика, куда-то затерялась потом.
Мне игрою продолжилась музыка, Рупрехтом, клоуном красно-желтым, подаренным
мне Соней Дадарченко, красным червячком, связанным Раисой Ивановной — jakke
— змеей Якке.
Мне папа принес уже библию,
прочел о рае, Адаме, Еве и змее — красной змее Якке. Я знаю: и я буду изгнан
из рая, отнимется от меня Раиса Ивановна — что за нежности с ребенком! Родили
бы своего! — Раисы Ивановны больше нет со мной. «Вспоминаю утекшие дни — не
дни, а алмазные праздники; дни теперь — только будни».
Удивляюсь закатам, — в кровавых
расколах небо красным залило все комнаты. До ужаса узнанным диском огромное
солнце тянет к нам руки...
О духах, духовниках, духовном
слышал я от бабушки. Мне ведомо стало дыхание духа; как в перчатку рука, входил
в сознание дух, вырастал из тела голубым цветком, раскрывался чашей, и кружилась
над чашей голубка. Оставленный Котик сидел в креслице, — и порхало над ним
Я в трепете крыльев, озаренное Светом; появлялся Наставник — и ты, нерожденная
королевна моя, — была со мною; мы встретились после и узнали друг друга...
Я духовную ризу носил: облекался
в одежду из света, крыльями хлопали два полукружия мозга. Невыразимо сознание
духа, и я молчал.
Мне невнятен стал мир, опустел
и остыл он. «О распятии на кресте уже слышал от папы я. Жду его».
Миг, комната, улица, деревня,
Россия, история, мир — цепь расширений моих, до этого самосознающего мига.
Я знаю, распиная себя, буду вторично рождаться, проломится лед слов, понятий
и смыслов; вспыхнет Слово как солнце — во Христе умираем, чтобы в Духе воскреснуть.
Н. Д. Александров
Источник: Все шедевры мировой литературы в кратком изложении. Сюжеты и характеры.
Русская литература XX века: Энциклопедическое издание. – М.: «Олимп»;
ООО «Издательство ACT», 1997. – 896 с. |